Совестью
Вид материала | Книга |
- Александр Твардовский – поэзия и личность, 79.29kb.
- Петр Петрович Вершигора. Люди с чистой совестью Изд.: М. "Современник", 1986 книга, 9734.25kb.
- Задачи отправлять В. Винокурову (Иваново) не позднее 09. 11 только по e-mail: vkv-53@yandex, 26.99kb.
- Отрощенко Валентина Михайловна ученица 11 «Б» класса Казаковцева Любовь Владимировна, 257.47kb.
- К. Лоренц Для чего нужна агрессия?, 315.8kb.
- Для чего нужна агрессия, 344.41kb.
- И с неспокойной совестью. Создавая лучший мир, невозможно не держать в голове, что, 29924.53kb.
- Все люди рождаются свободными и равными в своем достоинстве и правах. Они наделены, 348.85kb.
- Закон Украины, 2679.26kb.
- Вшестнадцать лет я, как и ты, учусь в школе, у меня есть хобби, я смотрю те же фильмы,, 34.7kb.
— Сколько-сколько,— который раз изумлялся Соколов приподнесенными ему сегодня цифрами.— Сколько-сколько?— что-то не верилось, не принималось такое сочетание: тринадцать крестьянских домов, прижавшихся друг к другу на пятачке-полянке и тридцать шесть лошадей... Ведь их надо было где-то держать, пасти...
— Сколько слышали, Георгий Валентинович — тридцать шесть лошадей. Ну, а теперь давай возьмемся за следующий счет... Для чего держит простой крестьянин лошадь? Для парадного выезда? Прежде всего для работы! А работа — это поля, дорога, скот. Подчеркни: скот,— чтобы следующие цифры не напугали тебя до конца... Так вот — лошадь работала тут на хлебном поле, но хлебом отсюда особенно не торговали — самые хлебные места здесь не у нас, а в Каргополье. Деньги моей деревушке давал скот: мясо и масло. Скот скупали купцы — прасолы или хозяева сами отряжали со скотом доверенных. Помнишь свое когда-то любимое: "Что печально глядишь? Что на сердце таишь? Не тоскуй, не горюй, из очей слез не лей..."? Так вот автор этих строк, народный поэт воронежского корню Алексей Васильевич Кольцов тоже, между прочим, числился прасолом и деньги на жизнь зарабатывал именно этим делом — скотом торговал... Ну, а скот для крестьянина — это прежде всего сено на всю долгую северную зиму. Вот это-то сено для скота и готовил крестьянин вместе с лошадкой. То есть лошадь здесь обеспечивала коровенок и примерно при таком раскладе: на одну рабочую лошадь две-три коровенки-иждивенки. Ну, а теперь подведем итог: тридцать шесть лошадей помножим на две с половиной коровы и получим — подсчитывай сколько..? Так — девяносто голов крупного рогатого скота! И это все вместе с лошадьми вокруг тринадцати человеческих жилищ, сбившихся в кучку за нашим озером! Где кормилась, где паслась вся эта скотина — это тебе следующий урок по экономической географии. А вот то, что девяносто голов крупного рогатого скота, прописанные здесь, кормились только со своих кормов и не заглядывали в чужие закрома, положено тебе знать точно с самого первого урока,— Морозов заглянул в свой, такой же старинный, как и сама изба, связанный с потолком и полом, бездонный шкаф, достал оттуда почти сразу толстую тетрадь, так же, почти сразу открыл ее на нужном месте и вслух прочел:
— "Обилие прекрасных лугов на севере, где благодаря продолжительному летнему освещению и достаточной влаге, растительность развивается удивительно роскошно, создает весьма благоприятные условия для скотоводства. Холмогорский скот, например, обязан своими качествами прежде всего именно этим пастбищам... Сено пойменных лугов. Питательность такого сена очень высока: у нас откармливаются на Севере России (по берегам Северной Двины, Вычегды, Мезени, Пинеги и других рек) волы, которые сильно жиреют..." Это, брат, из дельных старинных книг у меня позаимствовано. Точные книги, без лозунгов — лучшие ученые России писали.
— Наверное, все та же твоя "библия" — "Полная энциклопедия русского сельского хозяйства", без которой ты когда-то и спать, помнится, не ложился, пока на ночь не полистаешь?..
— Угадал, чертушка — кой-что еще помнишь. Последний, двенадцатый том этой всероссийской "библии" увидел свет в 1912 году... Правда, рассказа о моей деревушке в этой "библии" нет, но и она, судя по всему, своим мясом-молоком эту знаменитую библию слагала. Только за само молоко, за рекордные удои здесь по лесным местам, в прошлом драки-соревнования никогда не было — куда ты с молоком сунешься при гужевой тяге, когда и сейчас-то машинами не каждый день вывозить успевают — киснет молоко дорогой. Да и не умно лишнюю воду по дорогам возить. А дрались-соревновались, пуп рвали здесь на сенокосе за масло — это товар. И дорогой всегда! Поди, такое название — "вологодское масло" — помнишь?
Конечно, Соколов знал, помнил вологодское масло. Да и как не помнить, если напротив его дома всегда был магазин с таким продуктом. Магазин так и назывался — "вологодское масло"... А как сейчас? Надо же, не обращал внимания: сменили вывеску или нет? Интересно: надо записать и в Москве проверить...
— Я, Жорка, по маслу не специалист, но, видимо, и масло с этих эталонных северных трав шло не самого последнего качества. Так вот, брат, и подсчитай, какой экономический тыл был за теми тринадцатью домами, о которых речь. А думаешь, наши шестьдесят домов на этой вот горушке беднее жили, чем деревенька-выселки бабки Лизы?.. Другое дело, что северный край особенный: к материи не стремился слишком ретиво — и духом тоже умел жить! Так что великого товарного производства здесь, видимо, не было. Но Север за это особо и не строжили — за Север, как в прежние времена говорили, бог и царь заступой стояли. Царь отсюда, из лесных мест всегда лучших солдат получал. Это мы как-то позабывать стали, откуда стоящий солдат идет, да Сибирь нам в эту войну истину прежнюю и поднесла... Да-да, Жорка, одну-две пусковых кнопки нажать — это еще не солдат. Вот когда тебя те же кнопки заставят нажимать день и ночь, без сна и отдыха, без тепла и пищи, тогда солдата война и выявит. Помнишь, у нас как-то главнокомандующие по поэтической части взялись защищать тогдашних стиляг: мол, что вы к ним привязались — будет война, они так же, как их отцы в сорок первом, под танки лягут... А ведь верили этой чуши и всю нашу распущенность таким образом оправдывали: мол, форма содержанию не мешает! Я, братец, не знаю, до какой теории вы теперь у себя в писательском генералитете договорились — может, нынче у вас эти две штуки, форма и содержание, благополучно и порознь живут, только в здоровой жизни такого чуда никак не бывает, чтобы душа в одну сторону, а руки, ноги с головой в другую маршировали. Так вот и о тех самых стиляжках с издерганными нервишками, каких мы чуть ли не героями в стихах когда-то поднимали, одно скажу: под танк они, может, в истерике и кинутся, когда танк их к стенке прижмет, а вот мерзнуть в окопах, голодать, ждать, мокнуть в окопной грязи и дождаться, выиграть жизнь терпением, терпением выстоять, перебороть духом врага — это, брат, не для истерики,— для такого дела, Георгий Валентинович, крепкий дух нужен, упорный, какой только в системе, в труде, в здоровой жизни и родится. Честно говорю тебе — армию видел, с армией много работать приходилось, что такое солдат, немного знаю... А в миру стойкий солдат тот же отменный рабочий человек. Вот о чем нам орать во весь голос надо было, когда руку на малые деревушки подняли...
— Я в то время как-то с одним большим начальником ехал по Карелии. Едем старой петровской дорогой, мимо Царевичей, где, как говорят, царь-то наш Петр Алексеевич Романов за пару ночей успел чуть ли не каждой местной солдатке по царевичу-солдату подарить. Дальше — местная туристская мекка — Косалма, за ней — целебные источники, Марциальные воды, первый российский курорт — Петр его устроил. А там — и большое какое-то поселение, почти городок. Я своего спутника, начальника по здешним местам, и спрашиваю: "Как, мол, селение это зовется?". Слышу в ответ: "Спасская Губа — бывший районный центр"... "А теперь здесь что?"— еще один мой вопрос и следом ответ на него: "Ничего! Бесцельная жизнь!"... "Как?!"— удивляюсь. — "А так. Ничего не производят, одна артель осталась — сани делают. А так сами на себя только работают: хлеб сами себе пекут, учат сами себя, лечат сами себя. Обуза хозяйству республики!" — так зло и определенно и выпалено было. Ну, я и объяснился тут: "Как же так,— говорю,— бесцельная жизнь? А детишек растить — есть детишки-то?" — "Есть,— слышу в ответ,— рожают." — "Ну и хорошо! Солдаты, рабочие будут..." Молчание рядом со мной... Я снова, но уже громче утверждаю: "Разве солдат и тружеников растить это не цель жизни? И слава богу, что жизнь такая здоровая идет..." И вдруг как снег на голову: "А вы что, в бога веруете?" — "Откуда вы взяли?" — "Да сами только что бога славили." — "А между прочим,— говорю,— Север наш когда-то не только царь для солдат, но и бог для веры берег..." Слышу, сопит, как бык, мой собеседник. Ну, что дальше, кто кого переборет?.. Знаешь, Жорка, это, как рука на руку. Ну, я и пошел: "Вы, мол, товарищ дорогой, веры не бойтесь — вера — это не обязательно отказ от жизни на земле и мечта о счастливом рае на небе. Вот это, как раз, и есть поповская крайность, которую вы с верой путаете. А вера — это прежде всего в себе уверенность, умение душу содержать в чистоте, наука — грязи сторониться. Я, мол, только так нашу с вами северную жизнь и понимаю. И не за церковные поклоны лбом в землю берегли прежде северный люд, а за умение строго и честно жить. За умение на любую смерть за землю-державу стоять! Это уж так — лозунг был такой: за веру, царя и отечество... Ну, царя сменить недолго. Мой отец, когда в последнюю атаку свою под Смоленском шел, вместо царя славил Сталина Иосифа Виссарионовича. Имена — это символы, меняются со временем, а вот Родина-Отечество — вечное, непреходящее. За нее и в те времена и в эти одинаково твердо русские люди стояли и одинаково гордо смерть принимать в таком бою умели!".. Выложил все. Слышу: не пыхтит больше мой начальник. Но разговор долго не получался. Через день тем же путем через Спасскую Губу обратно. И вдруг слышу про историю с географией разговор... Жорка, милый, поверь: и смех, и слезы рядом. Думаю: либо скрывал от меня что, либо проняло дурака... Но пока тихо так: "Спасская Губа — село старинное, карельское. В озере здесь ряпушка (это рыбка такая удивительная, карельская) особо крупная, в сетку "на двадцать" идет, по озеру и именуется мунозерской" и т.д... Так вот, многих начальников, что здоровую жизнь бесцельной умели считать, давно на прежних местах не осталось, а Спасская Губа, слыхал тут по Петрозаводскому радио, стоит, живет, да еще что-то шибко дельное для людей придумывает... Вот тебе опять же те же тринадцать дворов, какие у нас за озером были, но которые лихие начальники до ручки довели... А у нас Спасской Губы не состоялось — нет там, за озером, нынче тридцати шести лошадей, одна дачница-старуха последние годы доживает. Вот и подсчитай теперь, хочешь в килограммах, хочешь в рублях, как мы в своих пограничных точках-заставах жизнь сдавать научились! Нынче здесь сдали — прошло, не убило самих-то. Понравилось! А назавтра, глядишь, и дальше эта сдача покатилась. И так до самого конца ведь может случиться! Понимаешь: до конца?.. Ой, Соколов-Соколов, примеры такие, опыт такой нельзя никому в голове держать: мысли нехорошие отсюда заводятся.
— Например?
— А пример такой... Раз деревенька погибла, а мы сами вроде бы как и нет, то бог с ними, с такими деревеньками вообще — без них прожить можно, забот-хлопот меньше... А самый главный пример — брошенная, забытая, запущенная, зарастающая лесом земля, земля, людьми сотворенная, от леса, пней, камней очищенная, и вдруг брошенная! Земля не нужна стала — вот пример самый страшный! Значит, и без земли проживем — наука выручит, она всесильна, найдет там разные гидро-, аэропоники, да и лучше, мол, тогда будет — станет наше сельское хозяйство независимым от природных условий... Вот брат ты мой, где мы нелюдями становимся: отказался человек от земли — он уже и не человек, а нелюдь. Или еще хуже: нежить! Точное такое неживое слово в русском языке есть. Приедешь в Москву, обратись к старику Далю, поинтересуйся, что сия нежить собой знаменует... А в нелюди и нежити не поверишь, энергетику подсчитай... Земля эта наша когда-то сама, без единого киловатта электроэнергии родить умела — лошадиная сила не в счет, она от сенца да овсеца, а сенцо с овсецом только от солнца. Ну, а гидро- и аэрополя полностью на энергетике страны. Тот же огурец из теплиц ныне, ой, каких больших киловатт стоит, а недавно еще его в парнике конский навоз грел — все в дело шло!.. А сады сегодняшние возьми... Ты помнишь свою деревушку-то — не до конца еще забыл? Не забыл совсем? Это хорошо! Тогда вот поднапряги прежнюю память: у каждого дома по саду было — за домом огород, а там и сад. И не в две тощих яблоньки — дерева, как говорилось, стояли. Я тут вспоминал на бумаге, какие сорта яблок у одного твоего деда были, да сбился со счету... Преснушка — самое раннее, для нетерпеливых пацанов яблоко, потому что рот кислотой не вяжет, хотя и не вызрело до конца... Преснушку вспомнил?.. Дальше: белый налив, русский розмарин, коричневое, штрифель, грушовка, антоновка, китайка — на варенье... И все это в одном саду за домом. Так что, урожай выпадет, и яблоками с одного сада можно целый магазин затоварить. Другое дело — сдать это свое яблоко иной раз некому. Нам, видишь ли, легче из Венгрии яблоки себе доставлять, чем свои в своем же селе у людей скупить. Парадокс, товарищ Соколов! Парадокс! Ты такие парадоксы по заграницам своим видел? Не помнишь? Тогда вспоминай другое: от какого счастья мы к этому нашему парадоксу приперли — посчитай, сколько каких киловатт эти наши тогдашние сады стоили?.. Я тебе сам отвечу: не шла на те яблоки, что за домом у твоего деда зрели, никакая энергетика! И рабочее время на них никакое не шло — выходит, даром почти стране такие яблоки доставались... Свой сад после работы да в выходные дни обихаживали. Это вместо того, чтобы трусцой от инфарктов бегать и аэробикой — гимнастикой гаремной — заниматься... А уж в споре с той же водкой сад всегда впереди был, да еще если под яблоней улей-другой, то вообще вино-пиво забудь с зимы до зимы — пчела за винный запах наказать может. И жестоко!.. Так что все кругом выходит: и экологически, и экономически, и социально (это главное!) чисто на земле, когда у дома сад поднимается!.. Ну, а теперь давай на экскурсию куда-нибудь в Молдавию двинем. Согласен?
Соколов весь, с головой, ушел в это морозовское исследование и, открывая для себя, казалось бы, такие доступные, но, надо же вот, не приходившие еще к нему до этого истины, готов был следовать за своим другом-умницей сейчас хоть на край света...
— Я, Жорка, в тех молдавских садах сам не был, но, что это за сад, очень внимательно дознавался на ВДНХ. А началось все это с одной эмансипированной немочки- журналистки... Вот хорошо тебя тут, Жорка, не было, а то и не узнали бы мы ничего про молдавские сады — увела бы тебя эта немочка от меня в другие сады-рощи,— Морозов походя поддел своего друга и довольный расплылся в улыбке: "Мол, как я тебя? А? Кобель столичный! Это тебе за твое высоконравственное искусство, мастер художественного слова". Но Соколов, увлеченный главным маршрутом их поиска, проглотил почти незаметно для себя поднесенную ему Морозовым пилюлю и продолжал вникать в разворачивающуюся перед ним социальную картину, на этот раз принявшую в себя и некоторые аспекты международных отношений...
— Так вот, побывала моя немочка в Молдавии и давай квохтать: "Сергей, это чудо! Эти сады! Пространство садов! Одни яблоки! Нет людей! Одни машины!".. Ухватил я ее последнее "нет людей — одни машины" и сразу сообразил: "Вот что вас, дорогая моя фрау, больше всего очаровало: нет людей — одни машины. Нет забастовок! Нет рабочего класса! Нет турок, что собрали вам ваш сегодняшний капитал своими дешевыми руками, а теперь стали ненужным да еще социально опасным элементом! Так что ли?".. Задал я этот вопрос, конечно, деликатно и получил утвердительное: "О Сергей! Вы, как все русские, большой политик! Но кто не желает у себя дома социального порядка?".. Так тему молдавских садов и международного рабочего движения против тотальной автоматизации производства я на этом и завершил. Дальше — то да се. Зер гут! Ауфидерзейен! А сам — на ВДНХ: покажите, мол, что это за сверхсады без людей с одними механизмами? Ну, и ничего нового я для себя, товарищ Соколов, там и не открыл, кроме подтверждения горькой истины: увы, хоть и прошло много лет с тех пор, как мужичок-карел вывел на свою изгородь вокруг все можжевельники, а вечной изгороди так и не построил, все равно не научились мы еще складывать цену добытого-выращенного продукта из киловатт-часов и нашего нынешнего и завтрашнего здоровья. Ну, а проще — яблочки эти, выращенные машиной, ой, как дорого стоят нашей державе, а еще дороже будут стоить в завтрашний день. Считай сам... Машину сделать — энергия: и руду добыть, и свезти эту руду на металлургический завод, и из руды сталь выплавить и т.д. и т.п., пока машина не поедет. Это раз! Дальше: гонять машину по садам — энергия: бензин, керосин! Минеральные удобрения добыть, привезти — ой, как много энергии! Ой, какие большие киловатты в каждом румяном фрукте! А киловатты эти ведь в Кузбассах да Донбассах добывают. Под землей! Или в сибирской тайге, посреди болот и закоченевших тундр. Неисчерпаемых природных ресурсов, кроме живой жизни, нет, это бред-успокоение!.. Все исчерпаемо! Так зачем нам тогда на яблоньку, что всю жизнь на счастье человеческое росла, ресурсы эти вычерпывать? Ведь яблоньки эти от солнца одного раньше поднимались. И только!.. Да, тут еще один страх есть. Уголь, нефть кончатся — это полбеды, раньше кислорода на земле не станет! Ведь энергии без кислорода обычно не бывает — для киловаттов наших кислород жечь надо. Химию помнишь?
— Ну, а атомная энергетика?
— Жорка, милый, не знаю я всю эту атомную музыку до конца. Хоть и побаиваюсь внутри, хоть и помню все, что видел сам, но молчу, ибо пока не знаю все до конца. А что касательно самих киловатт от АЭС, то тут я тебе самостоятельную задачку предложу. Считай!.. Топливо для АЭС добывать надо?
— Надо.
— Ты стихи поэта-футуриста помнишь насчет грамма радия и тонны перелопаченной руды ради этого грамма?
— Ну, помню.
— А руду не одними руками добывают и перелопачивают. Снова энергия нужна. Большая энергия, чтобы из тонн руды грамм топлива для АЭС получить. Вот тут и считай кпд своих АЭС: сколько всего энергии затрачено и сколько в результате получено?.. Займись на досуге — ты же энергетик, прикинь все киловатты. И ответ тебя вразумит. Не прав я — меня носом ткни: вот так, мол, мил человек, подвираете тут... Я в Москве с одним грамотным экономистом по весне беседу вел на тему, что такое хорошо и что такое плохо в наш экологически напряженный век. И пришли мы с ним к единому выводу, что не все на самом деле хорошо, что по-старинке продолжаем считать удачей человечества. И прежде всего досталось тут нашей гигантомании. Привел он мне пример с курской рудой... Добываем мы там руду самым мощным в мире экскаватором, обогащаем руду на самой мощной в мире обогатительной фабрике, строим для обогащенной руды самую мощную в мире домну, прокатываем полученный металл на самом мощном в мире прокатном стане и строим из этого металла еще более мощный экскаватор для добычи новой руды. Вот и получается, что большая часть добытого нами металла идет нынче не на рельсы и лопаты, а на те же домны-гиганты, прокатные стан, каких мир не видел и так далее и тому подобное... И привел мне мой собеседник-экономист такую страшную цифру: больше восьмидесяти процентов средств производства идет у нас на производство средств производства, то есть меньше пятой части добытого идет у нас на лопаты и рельсы, а все остальное снова на станки и прокатные станы. Самоедство это, чистой воды самоедство! – так и заключили мы нашу экскурсию на Курскую магнитную аномалию. А все, брат, потому, что больны мы страстью мир удивить то объедалами и обпивалами, то самыми-самыми что ни на есть химерными произведениями больного ума, который на свое больное конструирование транжирит народные деньги. Школы по деревушкам позакрывали, чтобы копейки съэкономить, больницы сельские в районные центры свезли — теперь какой прыщ вылечить и то надо в райцентр катить, тоже с целью экономии, а миллиарды планируем, чтобы затем героически затыкать дыры в тех местах, куда эти миллиарды уплыли. Так что, Георгий Валентинович, кровь из носу, а всем нам надо срочно искать новые оптимальные решения жизни и прежде всего с учетом того, что где-то вот-вот по нашей прежней неуми начнут трещать стены вчерашнего благополучия. К чему тебя, брат мой, и призываю. Может, вспомнишь снова свой энергетический институт, его профессоров, науку его, что еще наукой звалась, и, замахнув к чертовой матери свою сладкую словестность, примешься словом учить людей жить в сегодняшнем дне? А? Молчишь? Сложно, поди, для вас, господин классик, переквалифицироваться, как вы любите говорить, из любимца публики в обыкновенного учителя? А?.. Здорово было бы. Родил бы ты книгу для детей о том, что есть на Земле такой всесильный бог-электроэнергия, которому мы все поклоняемся. Откуда он к нам приходит? К какой службе зовет? Что строит, а что и разрушает одновременно? Каких жертв просит — это, брат ты мой, мы с нашей техникой опять в языческие времена попали, жертвы несем, как при царе Соломоне?.. Ну, а дальше расскажи детишкам, долго ли этот бог будет возле нас находиться? И нужен ли он нам на каждом шагу — может быть, и другому какому богу, солнышку, например, пришла нам пора прежде всего помолиться?.. Что задумался? Достало?
— Достало, Серега. Честное слово, достало!
— Ну, тогда и попереживай в одиночестве, а я пойду изводить свою топливную базу — пойду свой энергоагрегат включать. Куда пойду? Баню топить, Жорка, баню. Особую, осиновую, на липовую, правда, меня, как царей наших, не хватило. Край наш прежде всего не липовый. Да и не в цари нам — сами царями живем-думаем. Обошелся потому для строительства самым дешевым и быстрорастущим деревом — осиной. Кстати, осиновая баня легче сосновой и прочих бань из смолистых пород деревьев. Запомни это, когда в жар полезешь. Как и липа, осина пориста, дышит лучше, чем та же сосна — сосне смола дышать мешает... И ты рядом с таким вот легким деревом дышишь легко, хотя и сидишь, будто в пекле... Какие бани здесь у других хозяев?.. Сосновые... Отчего?.. Да сосну прямую найти легче, а за осиной, годной в сруб, находишься по лесам. Да и гнилой изнутри осина бывает. Трудное для строительства дерево. С сосной работать легче. Ну, ладно — об этом потом. Сиди-переживай!
Баня для Морозова была этапом, рубежом, к которому он должен был подойти и через который надо было переступить, чтобы утвердить многое; утвердить и новую жизнь в списанной было из жизни деревушки и окончательно утвердить самого себя в этой сельской жизни. Новое ладное строение из нового леса, а не перекроенное тяп-ляп из какой-нибудь старой амбарушки, как и надеялся Морозов, сделало свое дело, заново рожденная здесь, почти на погосте, жизнь не осталась незамеченной, и на следующее лето у бывшего здешнего учителя, а ныне дачника, посещавшего деревню только в свой учительский отпуск, тоже задымилась новая банька. Правда, собрал ее дачник-учитель "с миру по нитке", но зато предбанник выделал колотой осинкой и вся банька вслед за этими, ладно сошедшимися друг с другом, осиновыми плашками ожила, засветилась, будто одетая резным лемехом.
Вслед за банькой учителя-дачника, словно из-под земли грибом-крепышом, явилось на свет подобное сооружение и рядом с домом бабки Лизы... Новую баню сложили ее сыновья, сложили всего за две недели. Сыновья как-то угадали и явились втроем в одно время в отпуск порыбачить, походить, по памяти детства, по грибы-ягоды, но старуха-мать в первый же вечер перекроила все отпускные планы своих молодцов: "Как хотите, мол, а сраму не допустите. Морозов-то, чай, писатель московский, а взял в руку топор да вместе с малолетними дитями и сложил баиньку. А у меня вон какие молодцы-сокола, а старуха-мать кажный раз в баиньку идет и крестится: не придавило бы потолком..."
Дрогнули тут Лизины добры молодцы, зарычала уже на следующее утро мотопила, застучали топоры — и через две недели сыновья-молодцы первыми принимали жар новой бани, сгоняя с себя рабочий пот, накопившийся за время строительства... Правда, и тут, как и у учителя-дачника, до нового леса дело в строительстве не дошло. Рядом с домом матери оставалось еще кое-что из того, предпоследнего двенадцатого дома, построенного сразу после японской войны, который уже начали разбирать всем миром, чтобы убрать страх-мертвячину с живой земли — остатки этого предпоследнего дома в заозерной деревушке и ожили вновь в "баиньке" бабки Лизы...
Как оно обернется дальше? Кто следующий вспомнит здесь-ремесло-строительство, Морозов не гадал, но знал главное: жизнь проснулась!
О проснувшейся здесь, в забытой было деревушке, живой жизни узнали и в районе, и очень скоро прибыла к ним районная делегация, зарегистрировала новые сооружения, и вместе с ними отметила и весь произведенный ремонт в деревне и изменила в своих книгах стоимость оживших теперь домовладений — они теперь значительно вздорожали.
Морозов принял это известие, конечно, с радостью: есть, стало быть, жизнь, если цена ей растет. А бабка Лиза по привычке выражать вслух и весьма громко все свои мысли оповестила всех через озеро о том, что больно уж дорого взяли теперь с нее по страховке за ее "баиньку", сложенную из пустого старья... Но баба Лиза есть баба Лиза, да и одинокая ее жизнь-робинзонада на необитаемой стороне залива заставляет укреплять голос, чтобы переговариваться с остальным миром через широкую воду. Главное же свершилось: жизнь не погибла — не дали погибнуть, вот этими самыми руками вытащили жизнь из могилы. а теперь посмотрим-погодим...
Первые ремонтные работы в помиравшей деревушке тоже начал Морозов сначала из-за необходимости хоть как-то поддержать доставшийся ему дом, сохранить его хоть на какое-то время жилым.
Дом здесь он купил по случаю. В тот год он собирался снова обойти все известные ему северные места и тайно держал в этом намеченном походе мысль: присмотреть себе где-нибудь деревушку, куда затем потихоньку и переселиться... Мысль о такой, своей деревушке жила у него давно. Родился и вырос он в городе, если не считать нескольких военных лет, когда их вывезли из Москвы под Пермь в эвакуацию. Там, в уральском селе, пошел он первый раз в школу и там вместе со школьной грамотой познавал и грамоту сельской жизни. Основы этой грамоты остались в нем на всю жизнь — отсюда-то, наверное, и пошла-укрепилась в нем тяга к земле. А может быть, изначальное, главное чувство земли-жизни пришло к нему все-таки по наследству от московских ремесленников, вчерашних крестьян, что, согнувшись в углу темной городской комнаты над своей работой-мастерством, жили-держали себя памятью какого-нибудь светлого речного простора, доставшегося им еще в детстве. Память эта у его предков была, судя по всему, очень больной... Вот откуда у его деда-сапожника всегда велась в комнате какая-нибудь живность, а сам он всю зиму собирал крючки и лески, готовясь к летней поездке на Волгу, в Старицу, на родину жены.
Морозов не помнил, чтобы дед его действительно куда-нибудь ездил ловить рыбу, но крючки и лески у него были. Да еще какие! Крючки фирменные, шведские! А лески волосяные, из конского волоса, крученые, без узлов. Всю эту драгоценность вместе с аккуратным холщовым подсумком для рыболовной снасти дед и передал ему в дорогу, когда война определила Сергея и его мать в эвакуацию, куда-то на Урал.
Особое чувство жизни, трепетное, порой больное, когда чьей-то, какой-то жизни что-то не удавалось, и жило в Морозове уже с тех пор и было для него главным компасом во всех его дорогах.
Такое же внимание-уважение ко всему живому приносил он и своим мальчишкам и вот, когда эти мальчишки вдруг сообщили ему: "Отец! Давай искать Родину — малую, свою!" — он и утвердил окончательно в себе решение присмотреть где-то в ближайшее время, а там как-то и закрепить за собой какое-нибудь деревенское жилище. И конечно, на Севере, где он родился вновь после инженерной работы, откуда и пошла вся его литература.
Главная цель того большого северного похода, в которой он собирался, была определена на бланке популярного московского журнала так: "Редакция журнала поручает писателю Морозову С.М., соруководителю экспедиции "Русский Север", сбор материалов, необходимых для решения вопроса о создании в регионе национального парка."
С этим путеводным листом на руках Морозов и разметил свой маршрут так, чтобы он обязательно прошел через Кенозеро...
Кенозеро он не видел давно, очень давно, с 1968 года. Но оно все время приходило к нему: во снах-мечтах оно было рядом с ним тихой радостью, а наяву он то и дело узнавал о новых потерях в тех святых местах, о новых погибших деревушках, домах, о смертях знакомых ему людей.
Больше всего потрясла его смерть старика Ножкина, что жил на Мамоновом острове-горе единственным уцелевшим здесь жителем-хранителем старинной часовенки, вознесшейся над голубым озерным плесом...
Николая Филипповича Ножкина Морозов знал давно, бывал у него не раз. Знал кое-что со слов старика и о древнем светилище, слыхал и о мирском лике, бывшем до некоторых пор в часовенке вместе с иконами... Откуда, как, почему явился здесь женский портрет, писаный совсем не для храмовой торжественности, Морозов не пытал старика об этом, а хранитель часовни сам секрета не открывал.
Часовня все время была на замке, а ключ все время был у Николая Филипповича. И ключ этот хранитель часовни доставал при чужих людях очень неохотно... Но как-то достал и показал двум чужакам-пришельцам все, что было у него в часовне. А замок в тот раз открыла бумага-документ, в которой чужаки-пришельцы были помечены людьми при больших должностях. Старик внял документу, поверил — поверил даже тогда, когда чужаки из всего хранившегося в старинном светилище выбрали лишь женский портрет и, оставив Н.Ф.Ножкину какую-то расписку, увезли портрет, якобы, для тщательного научного изучения и, конечно, с обязательствами вернуть все взятое. Хранитель часовни проводил чужаков-пришельцев до воды, до лодки, и тихо оставил им вслед: "Не разорите только..."
Случилось это еще до того, как Морозов открыл для себя Кенозеро. Портрет вместе с пришельцами, вооруженными бумагами-документами, конечно, пропал для старика Ножкина. А может, пропал он для русских людей вообще — в те времена подобное лихо вывозилось за границу...
Вот и все, что Морозов знал о женском лике, почитавшемся кем-то наравне с ликами святых... Он не хотел сам ничего додумывать, добавлять к этим сведениям, а потому вся эта история так и осталась для него лишь тайной старика Ножкина.
Случившееся все-таки не убило, не согнуло к земле хранителя часовенки и самого Мамонова острова — Николай Филиппович был чист и высок духом, крепок своей здоровой жизнью и, бог знает, сколько бы еще прожил на своем острове, храня в своей памяти историю всей человеческой жизни, бывшей когда-то там, в тех местах, на том острове посреди могучего северного озера, если бы не явились к нему оборотнями еще одни чужаки-пришельцы...
Те, последние шаромыжники тоже были с бумагами-документами, был при них еще и вертолет, готовый подцепить старинную часовенку и доставить ее в музей под открытым небом... Но рядом с часовенкой был пока старик Ножкин. Это чужаки-пришельцы знали и о часовенке и музее под открытым небом разговор заводить не стали...
Как? О чем другом шел тот последний для старика Ножкина разговор с людьми?.. Тех чужаков-пришельцев не отыщешь, а отыщешь, так правды от них все равно не услышишь... Известным осталось лишь то, что в тот день старик согрешил и в обществе тех шаромыг-грабителей принял в себя водку... Словом, человека, век свой не бравшего в рот спиртного, вдруг как-то опоили, споили, наверное, так же, как спаивали когда-то по разным туземным местам разных туземцев купцы-проходимцы, чтобы затем задарма взять у них все от имущества до жен и детей...
А дальше вертолет подцепил часовенку, поднапрягся, дрогнула-качнулась главка часовенки в седоватом резном лемехе, и строение вознеслось, полетело ввысь над водой...
Говорили, что тросом подцепили часовенку не очень ладно, и из-под троса расходились, вырывались из плена и падали обратно, в родную воду, бревна нижних рядов...
Часовенка вознеслась, а старика Ножкина вскоре похоронили... Часовенка ныне радует, удивляет организованного туриста, доставленного по путевкам в музей под открытым небом уничтожать блины, печеные тут же, и сально глазеть на смазливых девок, прикрытых цветными сарафанами, что за зарплату ходят кругами-хороводами в идущем теперь нарасхват стиле "ретро"... А вот могилу старика Ножкина, поди, уже и не сыскать...
С Кенозером у Морозова были связаны и другие воспоминания — здесь он когда-то встретил свою будущую жену, мать его мальчишек. Она работала на озере в экспедиции, решавшей головоломную задачу: куда делся из Кенозера его знаменитый кенозерский сиг, каким рыбаки-кенозеры когда-то выгодно для себя приторговывали.
Так что Кенозеро, судя по всему, и стало бы для Морозова тем главным причалом, где можно было что-то, не торопя особенно память, и вспомнить, а там и попытаться что-то обобщить из виденного и пережитого... Там, на берегу Кенозера, и появилась бы тогда малая Родина — свой дом, баня, лодки, озерный залив и у его мальчишек. Но случилось так, что перед самым путешествием он познакомился с художником Валентином и тот оставил ему адрес деревушки, затерявшейся в глухих лесных местах. Деревушка эта была на пути к Кенозеру, и Морозову пришлось внести в свой маршрут совсем небольшие изменения.
Сюда, в лесную деревушку, собравшуюся на холме у глубокого, чистого озера, и прибыл он вместе со старшим сыном. Отсюда должны были вскоре двинуться дальше. Но случилось так, что озеро с его разбойными окунями, что вели свои громкие окуневые бои с плотвой-сорогой прямо у мостков, с которых брали воду, заворожило мальчишку, а тут еще оказался продажный дом, да не просто дом, а дом на самом берегу озера, у воды, где как раз и бушевали главные окуневые отряды.
— Отец, давай купим этот дом! — и Морозов исполнил просьбу сына, хотя до сих пор Кенозеро и приходит к нему видением — мечтой, правда, теперь приходит все реже и реже, но все равно еще приходит...
У дома, доставшегося им, текла крыша. Не было вторых, зимних рам, да и летние-то рамы были не в полном числе — часть окон была просто затянута пленкой. Но зато стены дома изнутри были фигурно обиты плетеной берестой — был наведен какой-то нездешний, бог знает, откуда прибывший в эти разумные места, рожденный какой-то больной головой фасон. Береста не дышит. Значит, под берестой не дышат теперь и стены дома, значит, нет в доме здорового духа, значит, попади вода под бересту, и под этой берестой-фасоном дерево-дом начнет преть, гнить. Так оно и вышло на деле. Вода через худую крышу шла по стенам, оставалась под берестой и гноила дом.
Сыну береста понравилась, восхитил узор-плетение по стенам дома, и Морозову пришлось долго рассказывать мальчишке о дереве-березе, которая, погибнув почему-либо на корню, сгнивает, превращается под своей корой берестой в труху, но так и не раздевается от коры. Тронь такое дерево, показавшееся тебе сухим, крепким, схватись за него, чтобы помочь себе подняться в гору, и посыплется тебе на голову тут же сгнивший ствол-труха... А вот с осиной другое дело. Погибнет осина на корню и прежде всего сбросит с себя кору и останется потом долго стоять сухим, дельным деревом — пожалуйста, бери на дрова, пили-коли и сразу в печь — сушить не надо... И только после этих примеров, да еще после указанных встреч в самом лесу мальчишка наконец согласился с тем, что дом от бересты-обивки надо избавлять.
Внутри они кое-что подделали в тот же год, крышу покрыли рубероидом и так остановили дождь, давно нашедший дорогу в жилище. Между делом убрали с окон парниковую пленку и поставили вместо нее новые оконные рамы. И вот руки дошли до сараев...
Чтобы человеку, незнакомому с северной деревней, представить себе, что ожидало Морозова впереди, какое неведомое пока никому строительство он затевал один, лишь при несовершеннолетней помощи сыновей, без нужного для таких ремонтных работ инструмента и необходимого материала — какой там материал в обветшалой деревушке... — надо обязательно пояснить, что такое сараи у северного сельского дома...
Северный сельский дом, как и все деревянные рубленные дома, рубится без особых хитростей: бревно наперед, бревно назад и по бревну на боковые стены — вот и первый ряд дома. Также второй , третий, четвертый, пятый... ряды, а там уж и проем для входной двери обозначился. Еще ряда три — и пора об окнах подумать... Над окнами ряда три — и гадай, где балки класть под потолок. Вот и вся рубка-хитрость. Правда, рядом с домами, выросшими в местах не таких лесных, как наши края, северный дом-жилище глядится покрепче, потяжелее, пошире, а все оттого, что лесины, положенные в его стены, потолще и подлинней: четыре окна наперед — это для нашей северной обители самая малость, нищета... А еще крепче, шире, тяжелей северный дом по той причине, что его четверик — сруб из четырех стен — возьмут обычно да и укрепят изнутри двумя рубленными стенами, сошедшимися друг с другом крест на крест. Таким северным крестом и поделят заранее дом на четыре просторных помещения — отсюда и основательность внутри северного дома и крепостной вид снаружи.
Но дом — это только дом, изба, жилье человека. И дом без сараев — это еще не хозяйство, не жизнь, а всего лишь укрытие от непогоды. Так вот почему обычно строят дом, а рядом с ним почти тут же рубят и сараи, рубят так же чисто, как и для дома, углы, пазят так же ровно, старательно лесины, как в дом, чтобы ни дождю, ни снегу, ни ветру не было ходу и тут. В доме была-ютилась семья-людишки, а по сараям, в хлевах — скот, рядом в своем стойле-помещении — конь, а то и не один. Здесь же в сараях, рядом со скотиной и лошадьми, и помещение — гараж для телег и саней. Сюда же, к тем же телегам и лодку от зимы в другой деревне затащат.
И хлев, и конюшня, и гараж — все это у сараев внизу, на первом, если можно так сказать, этаже. А над первым этажом — второй. Там и кладовки, и хранилища, и мастерские, и сеновалы, и въезд-ввоз сюда, на второй этаж сделан так, чтобы лошадь с возом могла на сарай подняться. Словом, второй этаж — те же просторы, пространства, наполненные хозяйственной жизнью. Вот и получалось, что для сараев к нашим северным домам и лес приходилось возить, какой подольше, подлинней то есть... Другой раз такие сараи сами в два дома крепостью-кораблем стоят. Жилище, дом — нос с ходовой рубкой, а сараи — палуба, трюмы, корма. Вот такая палуба-корма и подводилась сзади к дому жилищу людей, подводилась-строилась и связывалась с ним одной крышей. Потому, начни разбирать неумно сараи, тронешь и крышу дома. не поставь сараи на землю так же ровно, прочно, как дом, качнутся они и потянут другой раз за собой и крышу дома. А вот самого дома не потянут никак, ибо ничем больше, как крышей, с ним и не связаны, не сцеплены, не сбиты, а только подведены, как телега вперед оглоблями.
Вот такими двумя оглоблями-стенами и подходили сараи и к нынешнему морозовскому деревенскому дому. Бревна в боковых стенах сарая были, судя по всему, невероятной длины, и по пути от стены дома к задней стенке сарая раза два, а то и все три перекрещивались, как сам дом, внутренними стенами, что делили сараи на отдельные помещения да и укрепляли строение по всей длине. Так что сложили сараи у этого дома, как короб-прямоугольник да еще с двумя выступавшими из короба стенами-оглоблями, тоже, как и сами сараи, выстроенные в два этажа, но без потолка — сразу под крышу.
Это-то помещение, первым подходившее к дому со стороны сараев, именовалось то коридором, то мостами. На второй этаж этого моста-коридора, как на палубу из ходовой рубки, и открывалась дверь из самого дома— жилища. Сюда, по пути на улицу, и выбирался сначала из своего жилища домовой люд, а дальше спускался он со второго этажа коридора на первый по лестнице, что почти упиралась во входную дверь. Тем же путем и обратно: открыл входную дверь, отер ноги о половик или обил их веником от снега, смотря по погоде, и топ-топ наверх но лесенке, держась при надобности, как на корабле, за прочные перила. Поднялся по лесенке на мост, глянул вверх хозяйским глазом под крышу: как там — целыми веники для зимней бани или опять касатки гнездо под крышей, в доме, слепили — и как забрались-то они сюда? — к холодному лету, значит... Ну, а там, если на мосту больше никаких дел нет, если на сараи через дверь, что тут же на мосту, заглядывать не надо, то, пожалуйста, в дом, в тепло. Любо-дорого жить в таком доме-корабле-крепости, где по зиме можно и не выходить никуда, если бы еще колодец под крышей... Словом, почти автономное плавание-полет на полном самообеспечении...
Каковыми были у его нынешнего дома палуба, трюмы и корма, Морозов мог только догадываться, присматриваясь к другим, сохранившим еще свои сараи, домам. Сараи же его теперешнего дома сгорели в печи — сгорели тут же, в этом же доме, в той же самой печи, что кормила и грела тех, кто еще совсем недавно вел в тех сараях свое хозяйство... Сам корабль сжег в своей топке собственные трюмы... Все, кроме остатка-коридора с входной дверью, лестницей с перилами и мостами-настилом у двери в дом ушло в трубу...
Вот этот-то оставшийся коридор — стены-оглобли от прежней телеги-сараев и задали Морозову задачу... При всей целой телеге-коробе стены коридора стояли, держались, как одно целое, как продолжение боковых стен сараев. Но вот боковых стен не стало, не стало сараев-короба, перевязанного по длине поперечными стенами — от всего короба осталась лишь одна передняя стенка, обращенная к дому да стены-оглобли коридора. Словом, остался сруб из трех стен, без четвертой, лишенный связи-крепости. И конечно, этот сруб-коридор начал расползаться... Дом сам по себе шел вперед и чуть вбок, увлекаемый с бугра собственной тяжестью и тяжестью русской печи. Дом шел своей дорогой к воде, а боковые стены коридора, не связанные с домом, расползались в стороны, раскрывались, заваливая назад свою заднюю стенку. Крышу вело и рвало. Ходить по коридору было уже опасно. И Морозов гадал, строил планы, как спасти коридор, как укрепить, связать с домом, исправить, восстановить спасти хоть часть разрушенного людьми...
Пожалуй, нигде в округе опыта таких восстановительных работ еще не было... Сараи разбирали, продавали, перевозили к другим домам, жгли, но все целиком, сразу, не оставляя по-глупости вот так вот такого уродства-погибели. А к домам, лишенным сараев, подстраивали затем лестницы— крыльца... Не было у Морозова для такого объема восстановительных работ и нужного материала. Были только крайняя необходимость самой работы и две пары рук: его да сына, что постарше. Младшего пока жалел — нельзя мальчонке в таком раннем возрасте надрываться...
План работ Морозов все-таки выходил: подолгу сидел на лестнице в коридоре, смотрел изнутри на крышу, на раскрывающиеся стены сруба, забирался на потолок и оттуда прикидывал, что и как, и наконец решился, да решился так, что обозревавшие потом его работу серьезно предлагали ему заняться восстановлением старых подмосковных дач-мастодонтов, созданных когда-то по нестандартным проектам, а сейчас обветшавших и требовавших тоже нестандартного, хитрого ремонта: мол, вот где, товарищ Морозов, ваше восстановительное творчество пригодится, и опять же большие деньги можно заработать.
На всякий случай это предложение Морозов себе оставил... Но это было потом, когда все завершилось и его дом отболев, выздоровел... А пока продуманная до деталей решимость реставратора-творца встретилась с законами природы. У него под крышей в то лето загнездились ласточки-касатки. Дырок в крыше было много и птицы летали туда-сюда. Летали-летали и вдруг слепили аккуратное гнездышко-корзиночку, а там и высидели в этом гнездышке желторотых детишек. Лето, и вправду, как предсказали ласточки, оказалось сырым, холодным, и птенцы потому росли медленно и долго не покидали родного гнезда. А гнездо это было прилеплено к балке, что держала остатки крыши над коридором, той самой крыши, которую прежде всего надо было разобрать. Вот и ждал Морозов ласточек, не ругался, не злился на них, а только немного переживал, что работа сдвинется к осени, уедет учиться в Москву сынишка-помощник, а одному работать под крышей, над землей, ой, как трудно — никто ничего снизу не подаст, прыгай взад-вперед. Так оно все в конце концов и получилось, но ласточки благополучно выросли, научились летать, и только тогда Морозов взялся за работу.
С сыном они разобрали часть крыши над коридором, спустили вниз все старые крышные доски, отобрали из них то, что могло еще куда пригодиться. Следом раздели балки и стропила коридора от крыши самого дома — теперь аварийный коридор остался совсем один, без какой-либо поддержки. Вдвоем с мальчишкой они спустили вниз эти балки и стропила, следом спустили и несколько верхних рядов коридора, которые по их плану были теперь лишними. Ну, а затем под крышу дома были подняты заготовленные бревна и из них и был сооружен хитрый узел, намертво сцепленный с самим домом. А затем к этому узлу они и притянули балками-стяжками стены коридора. Стены коридора перед этим свели, выровняли, приспособив для этого дела старый домкрат... Все! Коридор спасен, теперь его стены-оглобли пристегнуты к дому — часть прежней палубы-трюмов северного корабля-крепости вернулась к своей ходовой рубке и слилась с ней навсегда.
Ну, а с новой крышей над коридором получилось так... В леспромхозе удалось купить крышную доску. И вот тут-то и вышло необычное... Двускатной крыши над новым коридором Морозов не планировал — он вел доску по балкам-стяжкам, расходящимся из-под крыши дома веером к стенам коридора, вел будущий покров овалом, и доска, следом за балками, веером расходилась к стенам этакой резной елочкой-шатром, какую встретишь теперь , пожалуй, только в Кижах на музейной кровле. Вот эта самая шатровая кровля-елочка, светящаяся от свежей, только что напиленной сосновой доски и родила в их деревушке неожиданно для Морозова первое чудо...
Как-то к нему подошел тот самый учитель-дачник, что соорудил себе баньку, подошел торжественно, но вместе с тем и со стеснением и передал ему, Морозову, благодарность от жителей деревни: "Мол, спасибо вам, Сергей Михайлович, ото всех нас, от деревни, от бабушек наших. Спасибо за то, что привели домик в порядок, спасли его. Спасибо за светлую крышу новую. Бабушки наши на нее, как на церковь, крестятся..." И ушел, ушел тихо, как и приходил, оставив Морозову многие размышления, которые в конце концов и привели его к решению строить новую баню. Так что баня для Морозова была прежде всего делом общественным, делом ради людей, ради жизни. Но в этой, построенной собственными руками бане Морозов должен был еще утвердить и себя самого.
Да, он многое знал о земле, многому мог научить живущих рядом с ним — ведь к его знаниям, доставшимся ему от людей-тружеников, которых он знал, у которых учился сам, пришли еще знания-опыт и живших раньше, знания, собранные наукой, книгами. Да, он мог многое сделать вот этими самыми руками: связать оконные рамы, собрать, отножовить пол, потолок, связать и посадить любую сеть, родить из ствола осины челнок-долбленку, но, в чем он стыдливо признавался только себе самому, он не построил пока целиком ни одного дома, ни одной избушки в лесу — жилища он пока только ремонтировал, но ни разу не срубил ни одного угла в срубе... Как рубить этот угол? Как рождается эта сказка-песня крестьянского строительства-творчества?
Показать рубку угла ему так никто и не показал. Да, и ремонтных дел вместе с плотничьими работами и столярной выделкой ему тоже почти никто не показывал — сам смотрел, как уже сделано, собирал что-то по книгам, учился чувствовать-знать дерево, ну, а идеи-законы строительства-конструирования — это ему оставила навсегда инженерная школа. Да еще какая школа! Авиационная, где все создавалось не только прочно, но и легко, чтобы летало! Но полететь здесь, в своем сельском мастерстве, он пока не мог, ибо рубленный угол, рубленный дом оставались для него все еще тайной-загадкой непознанного мастерства.
Рубленный угол он пытался изучать тоже по книгам, но оказалось, что в старые времена крестьянскому ремеслу по учебникам особенно никто и не учился — это ремесло шло тогда самым верным путем: от отца к сыну. Вот и не надо было тогда описывать технологию изготовления того же рубленного угла в специальных пособиях для профтехобразования. Ну, а позже рубленный угол почему-то попал в разряд архаизмов, а потому и не нашлось ему места в современных строительных учебниках. Книги познакомили Морозова только с видами углов: в обло, в лапу — когда торцы бревен уже не торчат перекрестием из стен дома, шведский угол и т.д. А дальше Морозов уже сам, как первооткрыватель, конструировал свой будущий сруб. На бумаге прикидывал, как вести черту под будущий паз, выбирал глубину вруба, придумывал разные конструкции фиксаторов, что держали бы бревна друг на друге покрепче... И наконец, решился, как решился ранее спасти коридор.
Баню было решено рубить из осины. Сосна хуже в бане — в смолистом банном срубе тяжелее воздух. Осина — пористое дерево, тянет в себя влагу, запахи. Так что жар в осиновой бане суше, а сам жар потому легче. Да сосна и дороже. И брать ее разрешается в лесу не везде — а как доставить сюда с дальней делянки? Времена лошадок-трудяг, увы, прошли, не запряжешь свою, не пойдешь к соседу за помощью: мол, помоги конем. Был бы в деревне тракторист с трактором, но и таковых нет. Словом, никак не вывезти сосновый лес на баню. А осину, как дерево почти бросовое, разрешено брать и по островам и недалеко от берега. К воде вытащим, а там лодкой к дому... Так и начиналась их осиновая баня.
Конечно, хорошо вниз, на самый нижний хотя бы ряд — о двух нижних и не говори даже — лиственницу, как прежде рубили. Не гниющее это дерево. Вот от старого сарая столбы остались, на которые сараи лет сто назад ставили. Сараев нет, а столбы из земли Морозов кое-как вынул, достал, уронил. Сто лет в земле простояли, возле воды, и ничего — только закаменело дерево... Ну, а если не лиственница, то хотя бы по сосновому смолистому бревнушку-комельку вниз... Но на нет и суда нет.
Искать и валить осины выезжали втроем: Морозов и его мальчишки. Старший впрягался в работу уже, как коренник — как же: за ними с отцом уже и спасенный коридор под шатровой крышей, и новая изгородь вокруг сада-огорода с разными аптечными травами, собранными из разных мест, и мостки-пристань, сложенная из еловых столбиков. Но Морозов под ствол сына с топором еще не пускал, да и тянуть-дергать лес к берегу тоже особенно не разрешал, следил, чтобы мальчишка с дурным, неуемным отцовским характером не надорвался с детства на работах.
Осины падали, ломали сучья свои и у соседних деревьев. И после каждого упавшего на землю, только что жившего, стоявшего на корню дерева все втроем они долго молчали... "Плакала Саша, как лес вырубали",— слышалось упреком от старшего сына, а у младшего, что кипятил для них, лесорубов, валивших лес в самую комариную духоту, крепкий чай, на глазах, честное слово, были слезы жалости. И Морозов откладывал в сторону топор и начинал рассказывать своим честным мальчишкам о жизни древа и о жизни человека... И почти убеждал, что умное хозяйство людей на пользу и лесу.
А как ждали они следующее лето... Как тут же, только что явившись после школы в свою деревню и только-только спустив на воду лодку, отправились туда, где в прошлом году падали на землю осины, лежавшие теперь в бане, и где отец доказывал сыновьям, что человек имеет право на дань с природы. И там, где в прошлом году шли у них такие беседы, они остановились, как завороженные... Солнечный свет теперь опускался сюда, вниз, к земле, и теперь навстречу солнцу ярко, совсем в других цветах, светлых, веселых, а не сумрачно-ядовитых, густо поднимались новые травы. А среди цветущих трав стояли молодцами будущие деревца. И этим будущим деревцам открыли теперь дорогу они, взяв для себя у леса старые осины. А потом на таких, рожденных ими светлых пятачках-полянах к осени пошли и грибы, которых раньше там, в сыром сумраке, вроде и не водилось.
Да, он убедил своих мальчишек, но убедил только через год. А пока они, одновременно соглашаясь с ним и мучаясь слезами некрасовской героини, делали с отцом большое мужское дело... Сруб бани был готов в тоже лето. Морозов рубил углы и пазил лесины сам, мальчишки в это время рыскали по лесным болотам в поисках особого, рыжего, длинного мха, идущего в сруб под бревна и возили в лодке камень-гранит для будущей печки-каменки.
К сентябрю ребята уехали учиться, а он после них подвел сруб под крышу и закрыл крышу доской с того самого, предпоследнего, двенадцатого дома из заозерной деревушки. За осень, зиму и весну сруб выстоялся, бревна улежались. Следующим летом они устроили потолок, тоже осиновый, собранный из осиновых плах, колотых пополам осиновых стволиков, плотно пригнанных друг к другу — осина вдоль, по длине колется легко. И снова — дешевле, чем сосновая доска, и снова — на легкий дух в бане, ибо баня дышит и потолком. А сверху потолок-плахи залили глиной и присыпали песком, чтобы лучше держался внутри жар.
Затем Морозов выделал косяки и двери... Бабка Катя, зная, как надо стараться над дверными косяками, предложила Морозову сохранившиеся у нее старые, но он отказался — мол, новое так все новое — уж, крыша, бог с ней, раз нет другой доски.
Бабки потихоньку охали, вспоминая, что косяков-то новых в их деревне, поди, уж сколько лет никто не выделывал. А тут еще новые двери у морозовской бани. Тоже забыли, когда новые двери кто вязал. Дверь стоит долго. Дом сгниет, а дверь все цела — снова в дело ее... Есть двери-то, дали бы, а этот новые сгоношил.
И затопилась новая баня, утвердив жизнь в деревне и утвердив самого в себе строителя — Морозова: "Могу, честное слово, могу. Были бы силы да время, теперь бы все вокруг обстроил!"
Но времени у Морозова было не так-то много. И главное его время шло не на работу с топором — он писал, потому что что-то само просилось стать словом, потому что надо было кому-то ответить, поддержать, объяснить, доказать. Работы было много, много было и писем с просьбами-вопросами. За работу он брался только за ту, где мог быть самим собой: хоть книжка-раскраска для малышей про птиц, но только так, чтобы не ломали, не уродовали по издательствам язык, мысль, чтобы его слово, а не редакторский произвол шел к людям.
Числились за Морозовым и такие знаменитые работы, как тексты и вступления к дорогим альбомам о природе и о памятниках Севера — эти альбомы широко шли на запад, представляя там нашу страну. И представляли другой раз, видимо, достойно, по крайней мере слова благодарности, в том числе и за его тексты, оттуда, из-за рубежа, в издательства приходили и не раз. Но вся эта работа-старание: и слова к чистому еще сердцу малыша-дошкольника про травки и птиц и слова гордости за свою землю в красивых фото-книгах, увы, не могли кормить даже его одного, привыкшего подолгу жить на чае и сухарях, а если уж есть и уха из озера, то от магазина ничего, кроме соли да сахара и не надо. Он давно не курил, вино и раньше покупал редко — так что лично на себя ему почти ничего и не требовалось. Но даже и на этот прожиточный минимум не всегда хватало его гонораров за травки и птичек для малышей и за песни о родине.
Большие книги выходили у него редко. Во-первых, писались такие книги не по две-три в год. Да и издавать-то по две книги в год ему бы никто не дал — это только для генералов-классиков: сколько выложишь на редакционные столы, столько и издадут, а рядовым — если и разрешат, то одну книгу в три — четыре года. А уж две в год, хоть в разных издательствах — нет! Госкомиздат выловит, вычислит на ЭВМ, где ты, такой-сякой, не от гвардии рядовой, два раза в год объявиться хочешь и, не спросив тебя, что тебе самому желательней, какая именно работа, выкинет из планов, как всегда, по закону пакости, либо самое дорогое для тебя, либо то, что побольше объемом, а значит, оставит тебе работу подешевле.
Но и это не все. Напишешь книгу, напечатаешь на машинке страниц триста, отдашь редактору свой многолетний., цельный, выстраданный, рожденный душой труд. И вроде примут все триста страниц и в планы во все внесут. А как выходить книге, так, глядишь, страниц ста и нет... Где? Что? — Сняли! — Кто? Когда? Зачем? — Уже поздно. Все набрано!.. Ну, что тут делать? Выругаешься, чаще только про себя, а потом, если кто книжечку в подарок попросит, даришь и извиняешься: мол, простите — вот тут, тут и тут тоже пропущены страницы, вынуты — и не цензурой, а редактором-издательством, так что, если что-то непонятно, то я не виноват... И все тут!
Жорке, конечно, легче. Дотерпел, влез, вошел, как патрон в винтовочную обойму, в генеральские ряды — ему дорога, и переиздают без конца... Конечно, и Морозов не прочь был бы что-то переиздать из своих прежних книг. Честное слово, кое-что с пользой для тех же детишек и сейчас могло бы жить. Да и ему в его пятьдесят с лишним вроде бы надо таким путем и итог какой-то подвести да и на поддержание штанов что-то поиметь не мешало бы. А то ведь смех: другой раз и в деревню сюда не едешь — у семьи на дорогу отнимать ведь не будешь.
...Вот так вот, товарищ рядовой! Словом, пахать тебе, Сергей Михайлович, до конца дней твоих, пахать и топором, и лопатой, чтоб картошка с луком росли, пахать без устали и пером по бумаге, рассчитывая только на то, что выйдет из-под твоего пера нынче, да и то этот расчет идет с таким низким КПД, что ни одна другая отрасль народного хозяйства не может позволить себе сию роскошь: плодить сто, а реализовывать в лучшем случае лишь десять страниц... Ну, да ладно — поживем-увидим... А еще так, как бабушка его, баба Маня, говорила всегда: "Что ни делается — все к лучшему!".. Главное, баня есть! Дымит — топится... Сейчас дровишки прогорят, еще подбросим, чтобы жоркин жирок растопить...
Хорошая, жаркая баня нужна была Морозову еще и для него самого, для человека-организма. Хорошая баня с сухим жаром лечит, бережет человеку здоровье, а здоровья Морозову с детства подарено не было. Предки, городские ремесленники, после своей согбенной работенки-корпения изо дня в день в сырости и духоте оставили своему прямому потомку слабые легкие. С ранних лет Морозова мучили разные бронхиты, а затем добронхитился-докашлялся он и до тубдиспансера. Очагов в школьные годы у него вроде бы не было, но туберкулез по тем голодным годам мог вот-вот вползти в него и начать высасывать из мальчишки, желавшего жить, последние соки... И она все-таки как-то забралась в него эта поганая болезнь.
О том, что это страшное, все время ожидаемое им, все-таки случилось, Морозов узнал уже в институте, когда перед поездкой в военные лагеря проходил медицинскую комиссию. Там-то рентгеном и усмотрели на верхушке его правого легкого два уже зарубцевавшихся очага... Когда они все-таки появились и как, какая сила, без помощи со стороны, закрыла эти страшные язвы? А ведь закрыла! Может быть, все это случилось еще в школе или на первом институтском курсе. Он не заметил этого, не знал, но на первом курсе что-то подтолкнуло— привело к мысли — начать бегать кроссы, бегать не в спортивной секции, а самостоятельно, как бегал чех Затопек, работая на силикатном заводе и зная, что от этой работы у него начали гнить легкие. Затопек бегал каждый день. И выжил. А потом победил всех стайеров мира.
Книжка о чемпионе мира, герое-стайере Затопеке досталась Морозову, видимо, вовремя, и он бегал, бегал каждый день от своего дома до Кунцева и обратно: семь километров плюс семь километров. И тоже выжил, не заметив, как отступила забравшаяся было в него болезнь. И тоже победил, но только не на Олимпийских играх, а в институте на заочных Всесоюзных соревнованиях — победил сначала на дистанции 1500 метров... Он помнил до сих пор тогдашний рекорд института на эту дистанцию — 4 минуты и 39 секунд. Помнил и имя того рекордсмена, помнил, что по старым спортивным нормам это был всего лишь третий разряд. Морозов пробежал тогда 1500 метров быстрее, а потом долго отбивался от того же рекордсмена института, который руководил у них легкой атлетикой. Его звали в спорт, обещали там будущее, но он до сих пор признает только физкультуру. Отказываясь, Морозов говорил: “ Вот 15 минут на 5000 метров разменяю, тогда займусь серьезно." И эти 15 минут на 5000 он бы, если бы очень хотел, скоро и разменял, разменял бы сам, без тренера.
Дистанцию 5000 метров он полюбил неожиданно, вдруг. Случилось это так... Он проходил мимо стадиона "Динамо". Там шли какие-то соревнования. Он остановился у решетчатой двери и через прутья решетки, сколько мог, следил за бегунами и слушал диктора. Диктор и объявил ему, что спортсмены идут дистанцию 5000 метров и что ведет бег стайер из Якутии Ануфриев... Это имя Морозов запомнил потом так прочно, как и имя — Затопек, запомнил и красную майку и очень легкий бег этого чернявого бегуна... Дальше диктор проинформировал Морозова о том, что рекорд мира на дистанцию 5000 метров где-то чуть больше 14 минут и что Ануфриев идет сейчас по графику вроде бы быстрее мирового достижения... И это случилось, случилось на глазах Морозова — мировой рекорд пал! Время Ануфриева стало рекордным: 13 минут 59 секунд — спортсмен из Якутии разменял 14 минут на 5000 метров...
А потом вскоре Морозов где-то прочел, что герой того рекордного забега — участник войны, инвалид, ни о каком спорте не могло быть и речи. И вот на тебе — начал бегать, чтобы жить! И победил! Это было! Все было! Все в памяти до сих пор... Вот так и полюбил он стайерскую дистанцию в 5000 метров. Полюбил и чуть-чуть не разменял на ней 15 минут. И разменял бы, но в генералы он не хотел с детства — его вполне устраивала рядовая, но обязательно здоровая и обязательно честная жизнь по совести. Он рос, жил, выживал под знаком тяжелой болезни и возможной смерти еще до совершеннолетия. Вот почему на всю жизнь вместе с Затопеком и Ануфриевым, вслед за которыми он убежал от висевшего над ним рока, остались у него и саврасовские "Грачи прилетели"...
Весна, сырая, хмурая — таким он видел это полотно — не обмытая еще после холода зимы теплыми дождями... В такое гнилое время, сразу после зимних холодов и мерли обычно больные туберкулезом, не доживая до настоящего тепла: зиму, холод они как-то выдерживали, а тут мерли... Безысходность!.. Такая же безысходность приходила к нему и от пустых птичьих гнезд... Но грачи все-таки прилетели! И будет жизнь!
На эту картину, как завороженный, он мог смотреть часами. И в Третьяковской галерее он всегда шел только туда, к грачам, для приличия не очень быстро минуя и ивановское"Явление Христа народу" и убийство безумным царем Иваном своего сына... Когда будут деньги,— мечтал когда-то Морозов,— обязательно закажу хорошему художнику копию саврасовских "Грачей". Обязательно! И повешу над столом... Но копии с саврасовских "Грачей" дома у него так и не появилось — место их занимала сейчас теплая, мягкая акварель мальчишечки-художника, самоучки из чувашского села. Мальчишечка писал ему письма, присылал свои работы, затем приехал в Москву, и Морозов очень хотел устроить его здесь учиться у хороших учителей. Но для столичного института у деревенского мальчишки явно не хватало знаний, а в средние художественные училища иногородних Москва не принимала. Был у них план: пойти будущему художнику в московские дворники, получить комнату при домоуправлении, там и писать, а по вечерам посещать студии, учиться... Но и тут у них ничего не вышло — иногородних к этому времени не стали брать даже для очистки московских улиц... И мальчишечка уехал, уехал грустно и пропал, как пропадали на его памяти не раз такие же вот талантливые ребятишки, на счастье и на горе появившиеся на свет в деревенских домах...
Но акварель, написанная юным художником из чувашского села, у Морозова осталась. На акварели зима, несколько домиков с дымом в морозное небо, домики тесной кучкой, сзади лес... И все... Зима, но почему-то светло и тепло... Сколько раз по разным выставкам искал он для себя похожее чувство. Он видел, всматривался, разбирал, грамотно анализировал работы, но так и не встретил пока нигде другого такого же доброго тепла и ясного света, которые шли к нему от этой немудрой акварели.
В печи-каменке прогорела и вторая охапочка дров. Большие каленые березовые угли держали в себе последний, главный жар. Этот жар надо было сохранить для бани, и Морозов, как только с углей сбежали фиолетовые язычки угара, закрыл трубу, прорезь в стене, и закрыл дверь в баню... Теперь там все будет калиться, напитываться жаром. Калиться до тех пор, пока совсем не потухнут угли. Затем угли долой из бани, трубу, дверь настежь — баня проветрится, уйдет из нее угар. А там закрывай снова трубу и дверь — и милости прошу, дорогой гость, в нашу сиротскую баиньку.
Конечно, баня дает и ему, Морозову, силы. Сбежав от туберкулеза, он не сбежал от прочих разных напастей... Институт, инженерия — все шло пока ровно, гладко, но вот литература... Стихи, проза, беспокойство за землю; вместо жоркиного "надо перетерпеть-переждать, добиться своего, а потом все вернуть обратно" пришла же ему, дураку, в голову идея: докапываться во всем до сути, искать истину, а следовательно кого-то чему-то и учить... А кому теперь, мил человек, товарищ Морозов, охота брать себе учителей, а стал быть, записываться в неучи, в дураки?.. Вот тебе и вся истина. Учителем, брат, быть трудно! Очень трудно! Здесь соврать нельзя. Поступиться правдой никак не позволено учителю! Вот и нужна теперь потому для такой правды-истины особая нервная система — терпение железное необходимо... Нет, он, Морозов, не сразу стал тем, как видится другим, камнем-скалой, которой, со стороны кажется, подчинено само время. Ох, нет, братцы мои! Сколько дум-смятений селилось в душе. Но верил! Знал, что у земли маловато ноне защитников, а потому и стоял, сам себе возвращая здоровье и силы. И делать многое через силу научился, на нерве — только без истерик. Вот другим и не заметно со стороны... Правда, потом все равно за это все спросится усталостью: отпадут все силы до конца и хоть стони... Вот тут-то потихоньку и в баньку... Пока топишь, ждешь, уже тише на душе — это как психотерапия от живого огня. Ну, а на полку в жару полежишь, да в озеро после жара войдешь, дурь из тебя и прочь. Голова чистая, мысли здоровые. Откуда силы возьмутся... Чувствуешь себя нового и сам себе не веришь: "Стою, брат Морозов! Снова стою!".. Вот так вот. Спасает, конечно, спасает старинный обычай — очищаться огнем и водой. Спасает сухой жар, легкий, чистый от раскаленных камней и доброго дерева-осины.
И баню-то он устроил совсем по-старинному, по-черному для сухого жара. Камней в печи много — весь огонь тут, на месте. Котла в бане нет, чтобы вода не парила, не портила жар. А камни накалятся, можно и ведерко-другое на них поставить. Пока раздеваешься, готовишься, входишь — вода и нагреется... Это потом баню портить стали — котел втащили, а раньше вообще специальные чистые камни в предбаннике для воды держали. Баню протопят, дым уйдет, камни эти из предбанника на печь, там они и калятся. А надо тебе горячей воды, берешь эти камни щипцами и в бочку с водой, что тоже в предбаннике стоит, чтобы никакую влагу до поры до времени в самою баню не пустить. Вот так вот сухой жар хранили — знали ему цену.
Сначала котел в баню поставили, а следом и дым в бане не понравился — сделали печку с трубой. Камней в печи теперь немного — только вокруг трубы. От них и парятся. А уж жариться, быть в жару — теперь нет! Нету жару. Есть теперь только парное, сырое тепло, так в побеге от старины сухой жар в русской бане и потеряли. Финнам его под патент на сауну отдали, а сами в сырых банях сидим. Да еще мудрецы есть, какие на сегодняшних примерах делят бани таким образом: сухая — финская, парная — русская. Фигу с два! В старинной русской бане завсегда жарились, в сухом жару отдыхали. В жар такой самые молодцы шли. А помоются, после себя чуть проветрят баньку и снова закроют. Пока одеваются да домой, да пока хозяйки-девки в баню соберутся, там опять все сухо — вся сырость от жара в дерево ушла. А уж коли кто напоследок в баню соберется, кому жару потому не хватит, тот и плеснет для большего тепла ковшик воды на камни. Вот тебе и пар — это от худой жизни. Пожалуйста, могу все продемонстрировать — вот она баня, как в прежней Руси!
Увлекшись своими рассуждениями, эти последние слова Морозов произнес чуть ли не в слух. Даже испугался и оглянулся, не слышал ли кто, а то скажут: сам с собой говорить начал... Так что нечего спорить: финская ли, русская ли — проспали приоритет, изгадили свою прежнюю баню, а теперь давай к финнам за патентами... А чуть покумекать, можно фирменную сауну хоть сейчас лучше финской для международного рынка изобрести.
— Где взяли? — спросят. — Пожалуйста, вот она, наша исконная. Стоит! Не дурак у нас народ-то и раньше был. Это потом что-то дурное в нем завелось. В деревне живут, а рубленные стены французскими девками да итальянскими мужиками завешаны?! Куда с такой подготовкой? На панель разве только! С таким нутром уже не за коровой-овцой ходить!.. Баню изгадили, следом за дома взялись: русская печь, мол, несовершенна, неэкономична — ставьте плиты. Поставили. Начали окна потеть, дома гнить. В чем дело? А в том, что у русской печи вся влага-запахи от чугунков в трубу и на улицу, а от плиты все в дом. Ну, велика для кого-то русская печь — нет теперь столько скотины — так подумать надо, погадать, что-то переделать, но только по принципу: влага-запахи — вон из дому... Или ждем снова и тут помощи от заграницы, как с финской сауной?
Нет, Морозов сейчас не ругался — он был спокоен, чист, как всегда перед баней — просто он, не торопясь, перебирал свои старые думы: они сами приходили к нему здесь, возле первого, сработанного им целиком деревянного строения, возле вот этой воды, куда сейчас глядится высоким узким оконцем и его, уже готовая к принятию дорогого гостя, осиновая баня...
Банный ритуал Соколов принял с положенным достоинством, с уважением принял и все заведенные Морозовым в его бане порядки... Сначала он исходил потом на полке, затем омывался в озере. Затем снова жарился в бане и снова омывался прохладной озерной водой... В третий раз забираться на полок у него уже не хватило сил...
— Будет на первый раз,— заключил он слабеньким голоском.
— Будет так будет...
Напоследок они немного помылись, потерли друг другу спины, окатились свежей водой, погрелись немного и облачились во все новое, свежее, приятно пришедшее новорожденному телу. И вернулись домой к чаю и долгому полумолчанию в вечерней избе, которое обязано быть после такого необыкновенного события-действия, как жаркая легкая баня на берегу лесного северного озера.