АглаидаЛой драй в

Вид материалаКнига

Содержание


Любить слишком сильно — преступно.
Подобный материал:
1   ...   5   6   7   8   9   10   11   12   ...   40
он такой же, как я, — и это было великолепно. Не стану скрывать, в моей «исповеди психа» присутствовал некий элемент своеобразного мазохистического кайфа, вследствие такого полного психологического обнажения, однако тогда я не призналась бы в этом даже себе самой.

Беседовали мы около часа, потом он меня отпустил. Я вернулась в отделение, забралась с ногами на кровать — и вдруг с потрясающей ясностью осознала: я влюбилась! В этого совершенно необычного человека с львиной головой и пронизывающими глазами. Причем влюбилась по уши.

Генрих Петрович был действительно человеком необыкновенным. Европейский уровень образования, умение вести себя (что в наше время, согласитесь, встречается не часто), знание множества иностранных языков плюс удивительное обаяние, — все это влекло к нему и выделяло из общей массы. Но было в нем что-то еще, какая-то загадка: когда вы с ним общались, возникало ощущение, будто вам видна лишь надводную часть айсберга, о который бьются тяжелые темные волны северного моря, тогда как большая часть этого громадного ледяного острова скрывается под водой… Пациентки отделения влюблялись в него пачками — ничего удивительно, притягивал масштаб личности и, пожалуй, еще то, что он был по-настоящему увлечен своей работой и любил больных. Не только сочувствовал или сопереживал, но именно любил и принимал такими, как есть, вкупе со всеми странностями, «завихрениями» и состояниями. И потому вполне естественно, что, интуитивно откликаясь на его отношение, больные платили ему взаимностью — словно несчастные бродячие псы, случайно обретшие доброго хозяина.

Состояние влюбленности — штука удивительная. Затертая до дыр литераторами всех мастей метафора «на крыльях любви», как оказалось, во многом соответствует действительности: я испытала это на себе. Не могу сказать, что с этого момента мое пребывание в клинике превратилось в одно сплошное удовольствие, однако любовь к Самому, несомненно, его скрасила. Ожидание профессорского обхода отныне превратилось для меня в предвкушение истинного счастья: ведь я снова смогу увидеть Его! Подолгу дежуря возле зарешеченного окна умывальной, я подстерегала, когда Он будет покидать клинику, чтобы проводить взглядом удаляющуюся спину любимого мужчины (примерное время окончания работы, плюс-минус час, я вычислила методом проб и ошибок) — и тогда меня затопит волна невыразимого блаженства от созерцания этой дорогой спины. Я попросила маму принести мне бигуди и красивый цветной халат, и теперь каждое утро, наверное, битый час проводила у стоявшего в коридоре трюмо, сооружая какую-нибудь замысловатую прическу с соблазнительно ниспадающими на плечо локонами и тому подобными женскими завлекалками. Что если и на этот раз Он пройдет в лекционный зал через наше отделение — так иногда случалось, зал находился на первом этаже — и увидит меня?.. И когда дверь в отделение в самом деле резко распахивалась, и я видела Его, идущего по коридору своей стремительной походкой в сопровождении нескольких ассистентов, — мне казалось, что я не выдержу и сойду с ума от полноты переживаний. Своим запредельным счастьем я не желала делиться ни с кем, — поскорее возвращалась в палату, ложилась на кровать и, отвернувшись к стене, чтобы ничто не отвлекало, мысленно снова и снова прокручивала нашу случайную встречу. Вот Он шагает в белоснежном развевающемся халате, высоко держа породистую голову... вот мельком взглянул на меня… Господи!.. Он взглянул на меня…И — будто ядерный взрыв внутри — поток самых разнообразных чувств, эмоций, переживаний. Ведь мне было только двадцать, и это была моя первая настоящая любовь!.. Не влюбленность — ее можно переживать неоднократно, — но именно Любовь — свежее, незамутненное рассудком и жизненным опытом чувство, острое, пронзительное и весеннее, словно яркий мартовский день за толстыми каменными стенами психиатрической лечебницы. Все потеряло для меня свое первоначальное значение: и зарешеченные окна, и ограничение моей личной свободы, и разрешенные только раз в неделю свидания с родными, — я пребывала на седьмом небе, не ходила, а парила над землей, вся лучилась любовью и счастьем.

Он вызвал меня к себе в кабинет еще только один раз. Вот тогда-то впервые и промелькнуло в нашей беседе — язык не поворачивается назвать это консультацией — непривычное иностранное слово «драйв». Насколько помню, Генрих Петрович популярно объяснял мне, что в подсознании каждого человека заложен, как инстинкт жизни, так и инстинкт смерти. Каждого! — подчеркнул он. По какой-то неясной причине инстинкт смерти у тебя прорывается в сознание. Твои состояния — инстинкт смерти в чистом виде. Потому-то ты и не можешь их вербализовать, не можешь контролировать. Инстинкты заложены в глубинах человеческой психики, глубже нашего сознания, как бы упрятаны от него. Так уж устроено, что хотя они во многом определяют наше поведение, — человек этого не осознает. Вот почему, когда инстинкт смерти прорывается в твое сознание, он полностью подавляет твою личность, твое эго. Этому невозможно противиться… Он говорил что-то еще, стараясь детально раскрыть психологический механизм моих состояний, только я его уже практически не слушала. Гипотеза моей болезни, которую он развивал, безусловно, была чертовски оригинальна, — но я думала совсем о другом: что, сейчас, наверное, вижу Его в последний раз, — и сердце мое буквально разрывалось от горя.

Удивительно, что при этом я не только поняла, но и хорошо запомнила его толкование моих состояний. Более того, оно произвело на меня совершенно исключительное впечатление! Вернувшись в палату, я мысленно повторяла раз за разом непривычное чужое слово «драйв». Значит, у меня драйв... В этом слове была заключена какая-то магическая притягательность. Что там Генрих говорил о Фрейде? Этот самый Фрейд открыл инстинкты жизни и смерти… Неужели и правда в каждом человеке дремлет инстинкт смерти?! А у меня, получается, прорывается в чистом виде… Драйв… драйв… Я негромко произнесла несколько раз незнакомое слово вслух, словно пробуя его на вкус: оно перекатывалось на языке, как тяжелый гладкий камешек. Д р а й в…

Больше Генрих Петрович меня к себе не приглашал, — очевидно, диагноз состоялся… Мне назначили курс магнезии внутривенно — «горячие» и довольно опасные уколы, которые делались под наблюдением лечащего врача и от которых я периодически «плыла», потому что резко падало артериальное давление, — и вскоре мне действительно сделалось лучше. А еще через пару недель меня выписали из клиники. Однако, избавив меня на какое-то время от мучительных психических состояний, Генрих Петрович, сам того не ведая, создал для меня новую проблему: как известно, лекарства от любви не существует. Я же полюбила его всем сердцем и со всем пылом юности. Увы! эту душевную болезнь врачует лишь время.


Настоящая любовь — подарок юности. Молодой организм, словно живой инструмент из плоти и крови, самой Природой настроен на ее тональность; в каждой клеточке юного тела бродят жизненные соки, порой переливаясь через край и заставляя трепетать самую малую жилочку. Любила ли я Генриха Петровича?.. Еще бы!! Это была одновременно и страсть, и болезнь, и какое-то безумие. Впрочем, слова здесь бессильны!.. Я хотела знать о нем все: где живет, кто жена, есть ли дети и сколько. Дом, где он обитал, типовая панельная пятиэтажка, отныне стал Его домом, и когда я проходила мимо, у меня все дрожало внутри: а вдруг я сейчас случайно увижу Его?!.. И действительно, несколько раз мы сталкивалась на улице нос к носу, здоровались, и я проходила мимо — хотя готова была буквально прыгнуть ему на шею. После каждой такой встречи у меня развивалось полуобморочное состояние, и я потом снова и снова прокручивала в воображении ленту воспоминаний: вот я увидела Его, вот Он на меня посмотрел, вот мы обменялись приветствиями...

Разными правдами и неправдами мне, наконец, удалось раздобыть номер его домашнего телефона. Иногда поздним вечером я набирала его, цифра за цифрой, и, услышав произнесенное мягким мужским голосом «алло», замирала почти не дыша и молча наслаждалась нашей близостью. Порой он тоже подолгу молчал и слушал, или же, произнеся несколько раз свое неповторимое «алло», вешал трубку. Не знаю, от чего это зависело: от настроения или наличия свободного времени. У него был особенный голос, проникновенный и приятного тембра, однако без налета «красивости», часто присущей артистам, — очень естественный голос. За долгую практику работы с психами он явно притерпелся к тому, что в него влюбляются пациентки, и относился к молчанию в трубке философски, быть может, рассматривая это просто как один из атрибутов своей профессиональное деятельности. Ни разу за время нашего одностороннего общения не проскользнуло в интонациях его «алло» или «говорите, я вас слушаю…» никакого раздражения, и уж тем более злости: молчавшего человека ему обижать не хотелось.

Звонила я редко. Страстное желание услышать Его голос всегда боролось во мне со строгими понятиями о приличиях. Нехорошо звонить человеку домой, отрывать от отдыха или каких-нибудь дел, да к тому же еще молчать в трубку! И потом, кто Он — и кто я?! Он — умнейший человек, профессор, доктор наук, а я недоучившаяся студентка, да еще с этим чертовым драйвом…

Довольно странно, что безнадежная влюбленность в Генриха Петровича не влияла на мои умственные способности, и я вполне реалистично оценивала свои шансы на взаимность, не питая на сей счет никаких иллюзий. И хотя моя любовь, несомненно, истинная, затронула самые глубинные струны моего существа, одновременно я отдавала себе отчет в том, что чувство это отчасти виртуальное, то есть во многом воображаемое, — ведь со стороны предмета моего обожания никакого чувства не было, да и, вероятно, быть не могло. Но признайся я себе в этом тогда, — я бы просто умерла от горя, и вот здесь-то вступают в свои права хитрости нашего подсознания: я стала представлять свою любовь столь возвышенной и недосягаемой, что ее можно было переживать лишь платонически.

Реальность же, в которой я существовала, была отнюдь не столь возвышенна. В то же самое время, когда я с замиранием сердца слушала в телефонной трубке Его голос, в моей жизни были и вполне земные романы, совсем не платонические. Склонность к психологическим опытам, которые я ставила на себе самой и на своих знакомых, прослеживается на протяжении всей моей сознательной жизни. Так, в год наивысшей влюбленности в Генриха Петровича, меня серьезно занимал вопрос: можно ли спать с мужчиной, который тебе просто нравится или чем-либо интересен, если любишь совсем другого?.. Как оказалось, можно — и даже с удовольствием! — достаточно, что любят тебя.

Как раз тогда в моих любовниках ходил начальник городской милиции. Разница в возрасте составляла у нас ровно тридцать лет, и в этом для меня заключался своеобразный кайф. Личность волевая и сильная, он был красив особой красотой зрелого и хорошо пожившего мужчины, которая совершенно неотразимо действует на женщин. У него были волнистые, цвета воронова крыла, волосы и пронзительные, ярко-синие глаза, выделявшиеся на темном, словно всегда сильно загорелом, лице. По отношению ко мне он испытывал какое-то трепетное и нежное чувство и по-своему, наверное, любил. Именно «по-своему», ибо человеком был сдержанным и суровым, прошедшим окопы Сталинграда и едва там не сгинувший. Самые страшные и уродливые стороны человеческой натуры ежедневно проходили перед его глазами; о жизни и о людях он знал такие вещи, которые привели бы в ужас любого нормального человека, а его заставляли весьма скептически смотреть на человеческую природу. Любопытно, что при этом он нисколько не утратил чувства юмора и интереса к жизни и был вполне нормален психически. Постоянно сталкиваясь со всякого рода преступниками: убийцами, грабителями, растлителями малолетних и т. п., — он не утратил внутреннего равновесия и не начал видеть окружающее в черном свете, как это зачастую случается у людей с неустойчивой нервной системой, — хотя, конечно, определенный цинизм ему был присущ.

Встречались мы нечасто в силу его занятости. Себя он не щадил и, когда было необходимо, работал сутками, на износ. Иногда я приходила к нему в управление (он оставлял для меня пропуск), поднималась на четвертый этаж по скрипучим старым лестницам и говорила секретарю, что пришла такая-то. В этом огромном здании прежде находилось областное управление МГБ, и я испытывала некоторый трепет, мысленно представляя арестованных, которые тоже когда-то поднимались по этим лестницам, только в сопровождении охраны. По слухам в подвалах в тридцатые годы здесь расстреливали заключенных… Но мой любовник вовсе не напоминал изувера. Это был Сыщик с большой буквы. Умный, смелый и сильный человек, которым я восхищалась, и который подкупал меня своей решительностью и бесстрашием. Под настроение он рассказывал случаи из своей практики: как его пытались запугивать уголовники, угрожая местью, когда он служил прокурором области, как ходил на ночные задержания вооруженных бандитов и бросался вперед, прикрывая собой молодых оперов, которым еще жить да жить… Я слушала эти истории, затаив дыхание, наверно, это его подкупало. Секретарь докладывала начальнику о моем прибытии. Я входила в большой, обшитый деревянными панелями кабинет и закрывала за собой дверь. Со мной он чувствовал себя моложе. Интуитивно под него подстраиваясь, я болтала всякие глупости, прыгала к нему на колени, теребила черные, с проседью, кудри, ласково, на английский манер, называла Бобом. Мое интимное Боб страшно его раздражало, потому что напоминало собачью кличку Бобик, и он просил не называть его так. В ответ я хихикала, кокетничала и клялась, что для настоящего сыщика Боб — это звучит гордо. Постоянно звонил телефон, ему докладывали обо всех серьезных правонарушениях, но между звонками мы умудрялись даже целоваться и уговаривались об очередном свидании. Однажды я сунула нос в большую карту, расстеленную на столе. Карту он отодвинул — она оказалась секретной, что-то связанное с преступностью. А я, немного обидевшись, с понтом стала пересказывать почерпнутую из газет информацию про ужасный рост преступности в Нью-Йорке, чем вызвала у него приступ смеха. «Да у нас преступлений совершается не меньше! — сказал он, отсмеявшись. — Об этом просто не говорят…» Помню, насколько меня озадачило его заявление, ведь советские газеты того времени постоянно твердили о снижении преступности.

Времени на сантименты у Боба не оставалось, и роман наш развивался стремительно. Мы перезванивались и условливались о встрече на какой-нибудь «конспиративной» квартире, где проводили час или два, а потом разбегались по своим делам. В постели он был нежен и неразговорчив, однако сами постельные игры были мне, в общем-то, по фигу, — секс все еще оставался для меня неизбежной процедурой, без которой вполне можно было бы обойтись, потому что особого удовольствия от процесса я не получала. Зато сами свидания, обставленные, почти как в детективных романах, когда требовалось соблюдать осторожность, не болтать лишнего и не привлекать ничьего внимания, доставляли истинное наслаждение. Разумеется, мне, двадцатилетней девчонке, чертовски льстило, что такой человек в меня влюблен и бегает за мной, как мальчишка. К тому же, он был на редкость умен и великолепный психолог. А ум я всегда ценила очень высоко. Однажды он долго и пристально вглядывался в мое лицо, а потом вдруг заявил, словно диагноз поставил: «Ты сможешь полюбить только человека, который тебя удивит». Эта его неожиданная фраза настолько меня поразила, что навсегда застряла в памяти. И вот теперь, по прошествии лет, все еще удивляясь проницательности бывшего любовника, я лишь могу подтвердить: да, он оказался абсолютно прав!


* * *


Любовь, как и все в подлунном мире, имеет две стороны, светлую и темную, — и темная ее сторона не менее сильна и реальна, нежели светлая. Самое высокое чувство, безраздельно завладевая душой человека, оборачивается собственной противоположностью. «Возлюби ближнего своего, как самого себя»… — этот постулат христианства требует уточнения. «Возлюби ближнего своего, как самого себя — но… в разумных пределах».

На первый взгляд любовь альтруистична. Ведь ты любишь не себя, а другое существо, и совсем не обязательно, чтобы существо это было человеком. Любить можно и кошку — и не менее сильно! Главное: ты любишь. Но тут возникает ряд вопросов… Ты любишь это другое существо ради него самого или же ради себя, то есть для удовлетворения своего эгоистического «я»?.. В каждом любящем заложено подсознательное стремление абсолютного обладания возлюбленным абсолютно, желание подчинить себе его волю, сделать своим продолжением, своей частью и, в конце концов, превратить в вещь, которой можно распоряжаться по собственному усмотрению. Эти эгоистические побуждения осознаются нами лишь частично, однако кажущаяся «слепота», по сути, есть неосознанное стремление извлечь максимальную выгоду из предмета страсти. «Раз я тебя так сильно люблю — ты должен…» Но почему — должен?!

Потеря любимого человека, с которым ты сросся душой, приводит к временному духовному параличу, а иногда и к полной духовной смерти. Наверное, поэтому на протяжении веков Церковь призывает нас смириться перед волей Божией и принять, как данность, что рождение и смерть не в нашей власти. Настоящий христианин не должен предаваться отчаянию, когда любимое существо покидает этот мир — ведь душа бессмертна… Если человек впадает в отчаяние, ропщет на судьбу и проклинает Бога, этим самым он нарушает Высшую волю и покушается на законы мироздания, находящиеся вне его компетенции. Но понимает ли Тот, наверху, что испытывает человеческое создание в момент потери любимого?! Или, быть может, наши земные страдания представляются Ему не заслуживающей внимания мелочью, привязанностью к внешней форме — телу, — то есть всего лишь одежде, которую рано или поздно придется выбросить, как выбрасывают за ненадобностью изношенную вещь?.. Так стоит ли скорбеть об оболочке, являющейся только сосудом, — вместилищем драгоценной души!..

Это сегодня, по прошествии многих лет, я в состоянии рассуждать на эту тему, отстранившись от своих человеческих эмоций и переживаний, и даже пытаюсь анализировать свои тогдашние чувства, я в состоянии сказать, что в какой-то мере мне удалось обрести внутренний покой и мудрость. Пытаюсь… Но не могу! Не могу!! Потому что я человек. А человеку свойственно любить и ненавидеть, надеяться и впадать в отчаяние, смеяться и плакать. И я люблю в другом человеке не только его бессмертную душу, но и тело. Земную, греховную, прекрасную оболочку. И оболочку-то, быть может, больше!..

Любить слишком сильно… Да возможно ли любить иначе?! И пусть я не боюсь собственной смерти, но потеря любимого человека… Знать, что уже никогда, никогда, вы не будете вместе — это пытка! пытка!! Самая страшная и изощренная на земле.

Любить слишком сильно — преступно.

Преступно и мучительно. Потому что в истинной любви всегда кроется мазохистическое предвкушение смерти любимого, — ведь тот, кого ты любишь больше жизни, может умереть в любой момент, а значит, покинуть тебя навсегда. Именно в осознании конечности земной любви, в осознании того, что предмет любви не будет рядом вечно, а дарован тебе лишь на краткий промежуток времени, и кроется сладость человеческой любви. Сладость любви смертных существ. Предощущение утраты придает нашим чувствам ни с чем не сравнимую силу, остроту и глубину. Обладай человек бессмертием богов, он мог бы любить вечно — какая скука!..

Это сейчас я не боюсь смерти, а в юности, вначале подсознательный, и затем и вполне осознанный ужас перед собственной неотвратимой гибелью доводил меня едва ли не до умопомрачения. Я настолько боялась собственного конца, что неоднократно пыталась его ускорить. Только бы, наконец, знать точно, наверняка, что же там — за последней чертой.

Иногда меня посещает вызывающая озноб мысль, что Провидение, играя со смертными в кошки-мышки, наносит удар по самым уязвимым местам, проверяет нас на излом, испытывает, чего ты стоишь. Любовь всегда была моим уязвимым местом: я не умела любить в полсилы. И потому смерть, с настойчивостью бездушного механизма, забирала у меня всех любимых существ одного за другим. Забирала беспощадно и последовательно, словно стремясь причинить мне наибольшую боль. Любить слишком сильно — преступно, потому что невыносимо терять. Страшно даже подумать об этом, но неужели в план Высшей Силы входил параграф об уничтожении любимых мной людей?! Ради чего?.. Для моего обучения здесь и сейчас?.. Только лишь потому, что я прилипала к любимому существу всей душой, сливалась с ним, начинала от него зависеть — и его уход причинял мне ужасные страдания…

Размышляя подобным образом, я помещаю себя в центр мироздания, приписываю своей скромной персоне способность влиять на чужие судьбы, а это уже граничит с эгоцентризмом, возведенным в абсолют, — потому что у каждого существа на земле свой срок. И все же… все же… безумная мысль, что смерть близких людей каким-то непостижимым образом связана со мной, торчит у меня в мозгу, словно гвоздь. Ведь если в Божественном плане смерти любимых мной людей были увязаны с моим духовным развитием, с закалкой моей души, и все это было необходимо, чтобы оставить меня одну… — насколько жесток и ужасен с человеческой точки зрения подобный расклад!.. Хотя с той, другой, Высшей точки зрения, смерть можно рассматривать просто как переход из одного состояния существования в иное, — и не более. А страдания бренной оболочки, тела, — вообще ничто, в сравнении с вечностью…

Но соответствует ли это истине?.. И действительно ли я должна была отучиться так сильно любить и так невыносимо страдать?.. Нет у меня ответов на эти вопросы. Нет, и не будет. В этом мире не будет.

«В большой мудрости много печали…» — сказал Экклезиаст. В большом знании много страданий — говорю я. Но не в том привычном знании, которое приобретается путем поглощением чужих идей и мыслей и затем усваивается разумом, настроенным на переваривание произведенной кем-то мудрым интеллектуальной пищи, — а в знании духовном, получаемом благодаря опыту всей жизни, связанному с собственными духовными прозрениями и разочарованиями. Именно в этом, основном, Знании и заключено страдание, ибо добывается оно по крупицам с помощью тончайшей и невидимой субстанции — нашей души, — которая дается человеку с рождения и одна только способна постигнуть суть бытия, скрывающуюся от нас за флером Майи, не позволяющей непосвященным проникнуть нескромным взором в сердцевину окружающей действительности и в полной мере оценить происходящие с ними сиюминутные события. Только духовными очами можно разглядеть действительность в ее настоящем свете, когда, чуть приподняв покров иллюзий, мы в ужасе застываем, пораженные внезапно открывшейся нам неприкрытой сутью вещей, представших перед нами в своей одновременно безобразной и прекрасной наготе. Так стоит ли простым смертным пытаться проникнуть за колышущуюся перед глазами вуаль видимости? Не лучше ли пребывать в блаженном неведении?.. Рано или поздно эти извечные вопросы встают перед каждым мало-мальски мыслящим человеком — и каждый отвечает на них по-своему. Иллюзия всегда привлекательнее правды. Обнаженная истина гораздо страшнее завуалированной лжи.

Сколько себя помню, во мне всегда присутствовало стремление к постижению Истины. Но если в юности меня, в основном, занимали проблемы глобальные, вернее, космические: происхождение Вселенной, устройство микромира, загадка времени и т.п., — то позднее мое неуемное любопытство исследователя переключилось на проблемы иного свойства: внутреннего устройства человека, если так можно выразиться, — то есть его психики, инстинктов, души… И чем взрослее я становилась, тем явственнее интерес к изучению человеческой природы превалировал надо всем остальным. А пристальное исследование собственной психики порой вызывало даже не удивление, но изумление: настолько мое представление о себе самой не соответствовало тому, что внезапно открывалось моему взору.


Смерть бабушки сблизила меня с матерью. Наверное, свою роль здесь сыграли и моя болезнь, и мое абсолютно для нее непостижимое стремление к самоубийству. Она вдруг ясно осознала, что может меня потерять, — и ринулась помогать со всей страстью самки, над детенышем которой нависла смертельная угроза. Ближе нее у меня не было никого в целом мире, также как и у нее не было никого роднее меня. Я была ее частью, живой плотью, которую она выносила в себе и дала жизнь; я была ее продолжением, — и одновременно кем-то качественно иным, совершенно на нее непохожим и непонятным. Наши психологические портреты разнились как небо и земля. Она меня просто не понимала, была не способна понять в силу совершенно другого душевного и психического устройства. Я была для нее пришелицей с далекой звезды, существом, которое она интуитивно безоглядно любила и готова была отдать за меня свою жизнь, — но вот мотивы поведения «инопланетянки» и ее поступки оставались для нее абсолютной тайной.

Моя мать обладала легким характером. Жила в здесь и сейчас, что меня чрезвычайно раздражало, особенно в юности, когда на первый план для меня вышли философские вопросы бытия. Ее подобные проблемы вообще не волновали, и это воспринималось мной как недостаток ума и интеллектуального развития. В те годы я еще не понимала, что в таком «примитивном», на мой взгляд, существовании, скрыта настоящая житейская мудрость, к осознанию которой я пришла спустя много лет путем горьких потерь и разочарований. Маме это было дано едва ли не с рождения. И хотя большим умом она не отличалась, — нет, она не была глупа, просто ее не интересовала всякая интеллектуальная заумь, на которую я западала по молодости и неопытности, — медицинский институт окончила вполне прилично и даже получила приглашение в аспирантуру, от которого отказалась, чтобы пойти работать обычным участковым терапевтом. Никогда я не замечала у нее зависти или злобы по отношению к людям, напротив, она была полна участия и доброжелательности к своим пациентам, хотя уставала порой безумно, работая на полторы ставки. Ангелом она, конечно, не была! Ей были свойственны упрямство и упорство, а так как она не обладала агрессивностью и злостью, — качествами, столь необходимыми в современном мире, то часто добивалась своего именно упорством, наподобие чеховского «беззащитного существа», — и сама же потом над этим смеялась.

Мне с характером не повезло. Похоже, я «забрала» себе самые сложные и тяжелые черты характеров по мужской линии, а уж характеры моих предков по мужской линии — статья особая! Если женщины в нашем роду отличались уживчивым и гибким нравом, то про мужчин этого не скажешь. И поэтому когда мама на меня сердилась, — вывести из себя иногда можно и святого, — она в сердцах говорила: ну, вылитый отец! На что я вполне резонно огрызалась: я себе отца не выбирала!..

И ведь действительно — не выбирала.

Трудно вообразить себе более разных людей и внешне, и внутренне, нежели мои мать и отец. Очаровательная и миниатюрная, как статуэтка, мама — с большими серо-зелеными глазами, изменчивыми, словно морская вода при различной освещенности. И высокий, поджарый, чуть сутуловатый отец, от которого веяло огромной внутренней силой, причем силой не всегда позитивной, но какой-то дикой и неуправляемой, что иногда напрямую проявлялось в его взрывном темпераменте. Желтовато-карие глаза и орлиный нос, выдававшийся на худощавом, с резко очерченными скулами, лице только подчеркивали это ощущение необузданной природной мощи.

Родился он в Приамурье, куда во времена столыпинской реформы перебрались на вольные земли его предки и куда мой дед Пантелей Васильевич и моя бабка Софья Михайловна попали, будучи еще малыми детьми. Но если семейство моего деда отправилось на бескрайние земли востока России всем своим многочисленным кланом — они были малоземельными крестьянами из Полтавской губернии, — то моя бабка происходила из донских казаков, и о причине их переезда я узнала от отца только незадолго до его смерти. Переезд, оказывается, был не просто вынужденным — это было настоящее бегство. Историей своих предков я заинтересовалась уже в достаточно зрелом возрасте. В детстве, слушая рассказы отца, а рассказчиком он был отменным, я как-то не обращала внимания на то, как ловко он обходит тему переселения бабушкиного семейства с благодатных и обжитых донских земель на восточные неосвоенные просторы. Однажды, мне тогда было уже двадцать с чем-то, я пристала к нему с расспросами, и тогда он поведал следующее. Мой прадед Михаил был донским казаком, обладал невероятной силой, однако нрав у него был бешеный и как-то в гневе он насмерть зашиб одного казака. Должен был состояться суд, и чтобы избежать наказания, прадед ночью погрузил свое семейство вместе со скарбом на две телеги и отправился в Сибирь. Шли они своим ходом около двух лет, пока не осели, наконец, в Приамурье на свободных землях.

Увы, немногое сохранила моя детская память из рассказов отца о жизни наших предков на Дальнем Востоке!.. Край был суровый и дикий, надеяться нужно было только на себя, поэтому выживали, как могли, по мере сил приспосабливаясь к совершенно новым условиям существования — благо, земли было довольно на всех.

Второй мой прадед по линии отца также осел в Приамурье и основал свой хутор. Времена были лихие. Не раз приходилось моему прадеду отбиваться от китайских бандитов — хунхузов, — нападавших на одинокие хутора и вырезавших всех жителей от мала и до велика. Хунхузов боялись. Они наводили ужас на русских охотников-промысловиков, золотодобытчиков и сборщиков женьшеня, которых подстерегали в тайге, отбирали добычу и безжалостно убивали. А зимой поселенцев донимали волки. Иногда звери прорывались даже в закрытый двор, их стреляли из ружей, отбивались от них палками, натравливали собак. Сохранилась семейная легенда о громадном, угольно-черном кобеле по кличке Черныш, который не однажды побеждал в схватке с волками, в то время как другие псы разбегались, поджав хвосты. Но, несмотря на все, русские переселенцы распахивали нетронутые земли, сеяли, собирали осенью урожай и, оставив себе часть произведенного зерна, другую его часть продавали. Вырученных от продажи зерна денег на весь год не хватало и, едва заканчивались полевые работы и устанавливался зимник, большая часть мужиков отправлялись на извоз, то есть сбивались в обозы и перевозили на собственных санях различные товары и грузы. Санные обозы — единственно возможный способ передвижения в тех местах — тянулись по заснеженным дорогам. Чтобы не тратиться, ведь они отправлялись на заработки и потому берегли каждую копейку, мужики брали с собой домашние припасы: намороженные пельмени, борщи, молоко, сало, хлеб, — которыми и питались в пути.

Уже после коллективизации мой дед Пантелей Васильевич устроился работать на прииск, потому что там можно было прокормиться всем семейством. Мыл золото, охотился в тайге. Отец описывал мне удивительную дальневосточную тайгу, нравы старателей, рассказывал, как они, маленькие ребятишки, подражая взрослым, мыли в речной воде золотой песок. Его истории напоминали рассказы Джека Лондона, в которых присутствуют романтика и жестокость, благородство и вероломство, сила человеческого духа и человеческая же подлость. И поэтому когда я слышу сегодня сетования изнеженных горожан на невыносимые условия жизни, мне невольно вспоминаются мои предки, чьи жизненные обстоятельства не идут ни в какое сравнение с современной действительностью, но которые, тем не менее, отчаянно боролись за выживание в дикой природе, защищались от нападений хищных зверей и гораздо более хищных людей — и побеждали, несмотря ни на что!..

Наверное, моему отцу, выросшему на бескрайних просторах Приамурья, преодолевавшему в одиночку десятки километров девственной тайги, недоставало в городской жизни широты и размаха. После окончания строительного института его постоянно тянуло уехать на какую-нибудь стройку, желательно к черту на рога, где можно начать дело с нуля. Темперамент он унаследовал от предков-первопроходцев и отличался необузданным характером, что сказывалось на его отношениях с мамой. Его бешеный нрав проявлялся в приступах ревности к жене, которую он любил до самозабвения, но в такие моменты мог и убить, если бы мой дед по материнской линии несколько раз не защищал ее с ружьем в руках. Реальных поводов ревновать у него не было, разве что мамина жизнерадостность и ее склонность к легкому флирту. Мама по натуре была сангвиником, то есть человеком достаточно уравновешенным и не способным на дикую страсть, так что отца она не понимала, боялась его взрывного темперамента и всегда отчаянно сопротивлялась уговорам отправиться на очередную новостройку. В отличие от мужа, она не любила дальние поездки и даже отдыхать предпочитала в каком-нибудь местном санатории.

Каким образом два столь непохожих человека умудрились повстречаться в этом мире и даже зачать меня — загадка. Наверное, поэтому с самого детства моему характеру была присуща двойственность.

Неудивительно, что мои родители все-таки разошлись, когда мне исполнилось пятнадцать! В последние годы ссоры и скандалы в нашем семействе не утихали, и хотя мне как-то удавалось сохранять автономию и внутренне дистанцироваться от игр взрослых, — все это, безусловно, действовало мне на нервы. И когда окончательный разрыв, наконец, произошел, я восприняла это как благо и для себя, и для них обоих. Помню мое прощание с отцом в сквере возле дома. Мы сидели на скамейке и разговаривали. Его ожидала машина с небольшим количеством вещей, которые он забрал: книги, альбомы с репродукциями, фотографии… Говорил, в основном, он, я сидела, слушала, время от времени заглядывая ему в лицо. Он искренне переживал свой отъезд на Дальний Восток и наше с ним расставание, в глазах у него стояли слезы. И эти его мужские слезы, и выражаемая им ко мне любовь, и обещания писать и не забывать меня никогда, — вызывали в моей душе ответное чувство и слезы сами собой бежали по моим щекам. Хотя… превосходно зная своего отца, я верила ему не до конца. Он всегда был склонен к мелодраматическим эффектам и некоторому актерству в жизни. При этом я нисколько не сомневалась в его любви ко мне, но… какая-то фальшь в разыгрываемом нами тогда расставании точно присутствовала, и я это ощущала. Даже сегодня я хорошо помню это свое ощущение. Отец играл главную роль в спектакле «Расставание с любимой дочерью» — а я ему подыгрывала. Наши характеры были очень похожи!.. Едва я проводила полными слез глазами отъезжающий уазик, как мое настроение резко улучшилось, я вытерла слезы и почувствовала глубокое облегчение: наконец-то!! Теперь уже никто не будет пытаться меня воспитывать! И к чему было все это?.. Последнее относилось к излишней мелодраматичности нашего прощания.

Ни тогда, ни позже мои близкие друзья не верили, что я была