АглаидаЛой драй в

Вид материалаКнига

Содержание


Этот сон был столь необычаен, что врезался мне в память навсегда. В то время я еще не знала, что так приходит Знание.
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   40
там? Светом?.. Кометой?.. Нет, это навстречу мне пронеслась комета с серебристым переливающимся хвостом из космической пыли… А сон между тем таял, растворялся в волнах накатывавшего на меня бытия, расползался под натиском окружавших меня предметов, таких земных, таких реальных и знакомых. Появилось ощущение собственного тела, подвластного закону всемирного тяготения, привычно не замечаемой нами повседневной тяжести, которой не было, да и не могло быть там. Уходило, истаивало, словно утренний туман в лучах восходящего солнца, восторженное чувство свободного полета; бледнели и гасли яростные, неземные краски космического пространства.

Наконец я проснулась окончательно. И острое разочарование, смешанное с ощущением утраты чего-то для меня невероятно ценного, что, однако, очень сложно передать словами, вошло в мою душу мучительной тоской. Я чувствовала, как вместе с остатками сна от меня ускользает нечто единственно значимое, объясняющее все: причины моего рождения и моей неизбежной смерти, смысл моей жизни и смысл бытия вообще.

Этот сон был столь необычаен, что врезался мне в память навсегда. В то время я еще не знала, что так приходит Знание.

Ну а в здесь и сейчас мне было очень и очень плохо.

Хотя после школы мне удалось поступить на физический факультет НГУ, депрессия меня не покидала: бабушкино состояние продолжало ухудшаться. Девушек на первый курс приняли человек десять — остальные двести были парни: физики женщин не жаловали. При подаче документов в графе «специализация» я написала «ядерная физика», однако в дальнейшем собиралась заниматься своей любимой астрофизикой. Почему-то у меня не вызывало сомнений, что микрочастицы вещества, всякие там электроны-мюоны-лептоны и пр. каким-то хитрым образом в некой точке пространства-времени смыкаются с мегаобъектами: звездами, черными дырами и т.п. Я это просто знала, хотя никаких теорий как-то подтверждающих эту мою внутреннюю уверенность в то время еще не существовало. По окончании второго курса я собиралась перевестись в Московский или же Казанский университет непосредственно на астрофизику: бесконечно большое завораживало меня не только своими почти неподвластными воображению масштабами; астрофизика изучала происхождение и развитие Вселенной — в этом крылась Тайна. Ну а что может быть интереснее и значительнее того, чтобы посвятить всю себя разгадке Великой Тайны?..

Казалось, жизнь моя идет по заранее намеченному еще в школе плану, — однако тут в дело вмешалась Судьба и по-своему перетасовала все карты.

Через неделю после зачисления нас отправили в колхоз копать картофель. Поселили в летниках домиках какого-то пионерского лагеря. Спали мы на набитых соломой матрасах. Тот сентябрь выдался холодным, в ночное время температура опускалась ниже ноля, и в дощатых, продуваемых домиках было сыро и холодно. Довольно скоро я разболелась. У меня страшно ныли суставы, особенно по ночам, и каждое утро я поднималась на работу с большим трудом, лишь благодаря усилиям воли. Мне тогда казалось, что это обыкновенная простуда, помноженная на мою городскую изнеженность, а обратиться к врачу стеснялась, потому что сокурсникам могло показаться будто я отлыниваю от работы. Ну а от работы отлынивать стыдно, как вообще стыдно жаловаться и ныть, ведь уборка урожая — дело государственное… Короче, я терпела и работала, сцепив зубы. Из колхоза уехала вместе со всеми, и только дома разболелась окончательно. Тогда я думала, что это грипп: высокая температура, ломота в суставах... А так как занятия уже начались, и я стремилась в университет всей душой, то, пропив пару стандартов тетрациклина и вроде бы немного придя в себя, стала ездить на лекции в Академгородок.

И вот тут-то со мной начало твориться непонятное…

В школе я училась прекрасно, с памятью был полный порядок: стоило мне внимательно прочесть текст пару раз, — и я заучивала его наизусть. Но сейчас со мной стали происходить совершенно необъяснимые и пугающие меня вещи. Я слушала лекции, причем отлично понимала, о чем речь, и мне все было чрезвычайно интересно, однако стоило мне покинуть лекционный зал, нет, даже раньше! — стоило захлопнуть тетрадь — и в памяти не оставалось ровным счетом ничего из только что услышанного и уже частично усвоенного мною материала. Дома я занималась помногу часов кряду, спать ложилась часа в два-три ночи. И снова та же картина: я читала учебник, все понимала, но едва закрывала — как абсолютно ничего не помнила, словно чья-то зловещая рука проводила по моим мозгам невидимой резинкой. Со мной происходило что-то непостижимое и страшное, приводившее меня в отчаяние, вгонявшее в долговременную депрессию. А тут еще эта постоянная, сильная, почти невыносимая головная боль!.. Не оставлявшая меня ни на минуту, — от которой невозможно было избавиться, потому что не помогали никакие известные мне таблетки.

Наверное, это характерно для болезней головного мозга: человек не отдает себе отчета, что с ним происходит. Меня страшно укачивало в автобусах, до такой степени, что, в конце концов, я была вынуждена ездить на занятия в Академгородок электричкой, — тогда мне было чуть легче. Все это подрывало мою уверенность в собственных силах, лишило возможности нормально заниматься на семинарах и делать более-менее сносно лабораторные работы. Сегодня я даже представить себе не в состоянии, как можно было писать контрольные работы по высшей математике или же физике, более того, получать по ним тройки, если я не могла запомнить и записать условия задачи, которые диктовал нам преподаватель. О, да!.. Юное создание, которым я тогда была, воистину проявило стоический характер и сегодня вызывает у меня глубокое восхищение, почти преклонение, за свое упорство и отчаянное стремлением к достижению цели.


Врач, поставившая бабушке роковой диагноз, оказалась права. Вакцина, которую сначала привозил, а затем бандеролью пересылал из Москвы дядя Воля, только притормозила развитие болезни. Через несколько месяцев бабушка уже не вставала с постели, и каждые четыре-пять часов мама делала ей укол для снятия невыносимой боли. Стало совершенно очевидно, что бабушка уже не поднимется и ее смерть лишь вопрос времени.

Вглядываясь в то уже далекое прошлое, я словно смотрю в магический бинокль, смещающий не пространство, а время, и с грустью разглядываю себя семнадцатилетнюю, такую целенаправленную, полную жизненных сил и розовых иллюзий… И склоняю голову перед этим юным созданием. У столь молодой девушки была железная сила воли, — во всяком случае, мне удавалось пересиливать болезнь около трех месяцев, пока я не сломалась окончательно. Наиболее мучительными для меня в сложившейся тогда ситуации была не столько постоянная, рвущая мозг на части головная боль, — и как я вообще могла посещать занятия?! — сколько душевные переживания по поводу собственной несостоятельности. И — полное непонимание происходящего со мной. С сокурсниками было все в порядке. Я видела, что преподносимый нам на лекциях материал вовсе не являлся для них чем-то из ряда вон выходящим, и они вполне сносно его осваивали. Что же тогда происходит со мной? Неужели я настолько глупа, что не способна даже ничего запомнить?! Для меня с моими амбициями и фанатичным стремлением в науку это было совершенно непереносимо, воспринималось каким-то абсурдом. Всю свою сознательную жизнь я пребывала в убеждении, что если один человек создал какую-либо теорию, изобрел что-то новое и т.п. — я всегда смогу осмыслить и понять это. И вдруг — полное бессилие! Происходившее со мной было не только ударом по моей амбициозности, по моей юношеской самоуверенности, основанной на внутренней психологической установке: я все могу; — это было крахом всей моей жизни, на протяжении последних девяти лет нацеленной на получение университетского образования. Я ощущала себя неполноценной на фоне других студентов, у которых все получалось. Внезапно оказалась в полном одиночестве, отгороженная от остального мира собственными переживаниями, — словно меня вдруг высадили на необитаемый остров. Впрочем, психологический вакуум, в котором я невольно очутилась, все-таки не был абсолютным. В нашей группе училась еще одна девушка, чернобровая и кареокая Тамара из украинского города Черновцы. Красавица, с роскошной косой ниже колен, она окончила школу с золотой медалью и поступила в университет также, как и я, с одним экзаменом. Мы вместе были в совхозе на уборке картофеля, где и подружились. Дела с учебой шли у нее лучше, чем у меня. Да и характеры наши были схожи: она была такая же упертая, целеустремленная и помешанная на науке, как я. Общение с другими одногруппниками, сплошь представителями мужского пола, представляло для меня большие проблемы: нужно было каждый раз преодолевать собственную стеснительность до конца еще не изжитого переходного возраста, а также массу новых, уже юношеских, комплексов, — все это было воистину мучительно, потому что моя стеснительность тогда доходила просто до абсурда.

В той временной точке моей жизни Судьба оказала на меня настолько жесткое, пожалуй, даже жестокое, морально-физическое воздействие, которого моя еще незрелая личность попросту не выдержала. Сегодня, холодно взвешивая сложившиеся тогда обстоятельства, я понимаю, что мало кто из людей вообще способен устоять перед подобным давлением: медленное умирание на твоих глазах самого дорого для тебя человека; крах мечты, к достижению которой шел много лет, — помноженные на собственную болезнь, приведшую к потере памяти и полной интеллектуальной беспомощности, следствием чего явились полная растерянность и неуверенность в собственных силах… Судьба красавицы Тамары сложилась еще более трагично, нежели моя. Она тоже заболела, только чуть позже. И если с течением времени мне все же удалось выкарабкаться из тех страшных обстоятельств, в которых я очутилась, — ей этого сделать так и не удалось...

А пока мое поступление в университет на физику и учеба на первом курсе, — что на протяжении многих лет представлялось мне настоящим счастьем, — обернулись для меня воистину инферно, превратившись в один, бесконечно длящийся кошмар, из которого, казалось, не было никакого выхода. Смысл всей моей жизни виделся мне в учебе, — и одновременно учиться я не могла. Для того цельного человека, каким я была, это становилось не только трагично, но и смертельно опасно. Мои душевные муки достигли той степени напряженности, вынести которую я уже была не в силах. Каждую ночь, ложась спать, я с ужасом понимала, что ровным счетом ничего не помню из только что выученного за вечер и полночи материала, — и переживала взрыв невыразимого отчаяния, и горько плакала от полного бессилия перед жизнью, наезжавшей на меня, словно тупой асфальтовый каток. Мои страдания, наконец, достигли той степени остроты и болезненности, когда единственным выходом из создавшегося положения, единственной возможностью обретения душевного покоя начинает представляться смерть. Страх перед смертью, свойственный мне, как и любому живому существу, в какой-то неуловимый момент вдруг сделался слабее ужаса перед наполненной постоянными, невыносимыми психическими и физическими страданиями жизнью. Застывший покой смерти, — пусть вечный, пусть связанный с распадом моего тела и исчезновением моего «я», — постепенно трансформировался моим больным воображением в зачарованный остров, где останавливается время; место, которое несет забвение и которое, наконец-то, навсегда освободит мою душу от непереносимой, ежесекундно рвущей ее на части боли. Смерть сделалась притягательным, окутанным таинственным флером нечто, способным даровать отдохновение душе и телу, — ведь даже мысли о ней приносили мне покой и умиротворение.

И все же решиться снова на роковой шаг было трудно. Инстинкт самосохранения долго удерживал меня на краю пропасти, в которую так тянуло шагнуть. Но, наконец, я не выдержала и переступила черту, за который меня ожидало избавление от земных страданий. Стащив из буфета, где хранились лекарства, несколько порошков опия, который давался бабушке в качестве обезболивающего, выпила их на ночь и легла в полной уверенности, что уж теперь-то наступит конец. Моим единственным и страстным желанием было забыться навсегда, — и когда я засыпала со слезами на глазах, в душе моей царили мир и покой. Переживание собственного ухода граничило с наслаждением; это было чувство полного освобождения от всего земного: я знала, что все, наконец, закончилось, — и я уже никогда, никогда, не буду так страдать и мучиться.

Но почему-то заснуть мне не удалось. Быть может, большое количество опия вместо снотворного эффекта вызывает нервное возбуждение, — не знаю. Мне сделалось плохо и, в конце концов, мама обратила внимание на мое необычное состояние и «расколола» меня — я призналась ей, что отравилась. Она заставила меня пить слабый раствор марганцовки, чтобы промыть желудок. Я слабо сопротивлялась, — не было сил, кружилась голова, зрачки не реагировали на свет, — однако марганцовка сделала свое дело в качестве рвотного средства, и я осталась жива.

Серьезность моего намерения уйти из жизни по-настоящему испугала мою мать, до этого совершенно зацикленную на бабушкиной болезни и потому не придававшую значения моему психическому состоянию. Трудно осуждать ее за это: я всегда была чрезвычайно скрытным человеком, не распространявшимся относительно своих переживаний, глубину и болезненность которых поэтому она вовремя не смогла оценить.

Из университета пришлось уйти, — и это стало крушением всех моих юношеских надежд. Синяя птица, которую я уже держала за хвост, внезапно вырвалась из рук и растаяла в воздухе... Меня показали невропатологу, — милой старушке из маминой поликлиники, — но едва та узнала о попытке самоубийства, как тотчас переправила меня психиатру. Женщина-психиатр, к которой я попала на консультацию, также действовала по схеме: раз была попытка суицида, надо госпитализировать. Таким вот образом я довольно скоро очутилась в психиатрической клинике. Учитывая депрессию, в которую я к тому времени впала, — это был не лучший вариант.

Психушка произвела на меня не просто гнетущее впечатление, — но напугала до потери сознания. Больничная одежда, которую мне выдали, прежде чем отвести в палату: мышиного цвета длинный халат и белая сорочка, — казались выходцами из прошлого, если не позапрошлого века, настолько застиранными и бесформенными они были. Да и сама палата выглядела устрашающе: десяток железных, окрашенных белой эмалью кроватей; толстые черные решетки на высоких окнах; дежурные нянечки у выхода, одна из которых сопровождала больного в туалет, в то время как другая оставалась на посту, наблюдая за пациентками. Потом я узнала, что палата так и называлась «наблюдательной» и туда помещали больных со склонностью к суициду, или особо буйных. Мне давали аминазин, и я почти все время лежала на кровати и дремала. На третий день к нам положили молодую женщину с приступом белой горячки, которая беспрерывно что-то говорила и жестикулировала, общаясь с кем-то невидимым. Ей кололи какие-то уколы, на время она успокаивалась, а затем все начиналось по новой. В бреду она вдруг увидела, что ее облили бензином и уже подносят спичку, — с диким воплем вскочила на ноги и, прыгая по кроватям, устремилась к окну, о которое ударилась со всего размаха. Если бы не решетка — вместе с окном так и вылетела бы на улицу со второго этажа. А высота там была порядочная, больничные корпуса находились в зданиях бывших казарм, выстроенных еще при царском режиме. Тотчас возник страшный переполох. На больную разом кинулись несколько санитарок, обрядили ее, кричащую и отчаянно вырывающуюся, в смирительную рубашку и зафиксировали на кровати. Потом пришел врач, сделал внутривенное вливание, кажется, тизерцина — и скоро она отключилась.

Все эти вполне обыденные реалии психиатрической лечебницы вгоняли меня, до сих пор не сталкивавшуюся ни с чем подобным, в еще большую депрессию. Окружавшее казалось мне кошмаром. Будь я не столь больна в тот момент, быть может, я восприняла бы все иначе, даже с долей юмора, но тогда, тогда… В обычной палату, куда меня перевели из наблюдательной, лежало человек пятнадцать. Моей соседкой была худенькая, испитая женщина, которая часами сидела на кровати и, глядя перед собой в пространство, поочередно общалась то с Лениным, то с Марксом. А чуть дальше огромных габаритов тетка, — кто-то сказал, будто она работает тюремной надзирательницей, — непрерывно раскачивалась на панцирной сетке своей койки, уставив в потолок бессмысленные бараньи глаза и распевая матерные частушки. Остальные больные оказались не столь колоритными и, очевидно, потому запомнились мне хуже. Находясь в подобном окружении, я с ужасом чувствовала, что сама схожу с ума. Или, возможно, уже сошла, раз меня сюда заперли?! Мрачное восприятие действительности, характерное для депрессии, окрашивало больничную жизнь в самые зловещие тона, что дополнительно усиливало мои растерянность и ощущение своей полной беспомощности в сложившейся ситуации. Ночью свет в палатах не гасили, чтобы делающая обход дежурная сестра могла следить за пациентами: кто-либо из больных вполне был способен предпринять попытку самоубийства. Так, в соседней палате женщина пыталась удавиться простыней, однако это вовремя заметили.

Обследовали меня неспешно и основательно. Или мне так только казалось, потому что больничное время тянулось для меня мучительно долго, словно пары аминазина тормозяще воздействовали и на него. Единственным развлечением было ежедневное посещение лечащим врачом. Тамара Степановна доверительно расспрашивала меня о моих переживаниях и ощущениях, порой задавая весьма странные, с моей точки зрения, вопросы: не слышите ли вы голоса, которые говорят вам, что делать?.. Быть может, на вас кто-то воздействует телепатически?.. Или вы видите какие-нибудь странные вещи, которых другие не видят?.. Ничего похожего со мной никогда не происходило и это, кажется, врача несколько разочаровывало, — во всяком случае у меня создалось такое впечатление. Только однажды, когда она слишком уж допекла меня своими вопросами, я сказала, что считаю, в принципе, возможным появление других существ из зеркала — я как раз недавно читала какую-то фантастическую повесть, где инопланетянка являлась главному герою через зеркало. Но когда мама вечером пришла на свидание и после беседы с врачом спросила, кто мне являлся из зеркала? — я поняла, что с психиатрами нужно держать ухо востро и старалась больше не допускать подобных проколов. Мои жалобы на невозможность запоминать прочитанное и на головную боль Тамара Степановна пропускала мимо ушей, — сказывалась, вероятно, узость специализации. А, может быть, жалобы мои на эту самую боль были не слишком настойчивы, потому что я стеснялась жаловаться, да и свыклась уже с этой постоянной, сильной болью.

Тяжелое душевное состояние усугублялось мучительным для меня ощущением несвободы. Одна только мысль, что я не могу выйти отсюда, доводила до бешенства и пробуждала яростное стремление вырваться на свободу. Тюремные решетки на окнах, запирающиеся на ключ двери, постоянное наблюдение медперсонала, — все это давило на психику не меньше, а, пожалуй, и больше, нежели факт пребывания в психиатрической больнице, что само по себе уже считалось в те годы чем-то плохим, постыдным, что необходимо было скрывать от окружающих.

Потом меня консультировала заведующая отделением, — полная, седая женщина с перманентом, которая, вкупе с лечащим врачом, поставила мне привычный диагноз: шизофрения, — как же, ярко выраженное стремление к суициду! — и предложила матери пролечить меня шоками. Разумеется, вечером на свидании мама рассказала, какое лечение мне предлагают, впрочем, не упомянув диагноза. Инсулинотерапии я боялась, как огня. Насмотрелась, как чувствуют себя больные в коме, — и потому пришла в ужас, представив, что подобное будут проделывать и со мной. Я видела мамины колебания и принялась уговаривать ее забрать меня отсюда. Страх перед инсулиновыми шоками был настолько силен, что я, вероятно, была весьма убедительна, — и она стала поддаваться на мои уговоры, несмотря на слова врачей, пугавших ее ухудшением моего состояния и новыми попытками самоубийства.

Советская психиатрия однозначно рассматривала стремление к суициду как проявление шизофрении — безо всяких там личностных градаций и тому подобных сложностей, которые пришли с Запада много лет спустя. Оглядываясь назад, я с дрожью понимаю, что если бы тогда дело дошло до шоковой терапии, — меня бы точно превратили в дебилку. Однако мне повезло. Не в силах выносить мое отчаяние, мама забрала меня из больницы под свою ответственность, написав соответствующую расписку. Трудно даже себе представить, чего ей стоило подобное решение: убежденные в своей правоте психиатры оказывали на нее сильнейшее моральное давление, — и все же она устояла, хотя и, как твердили ей хором врачи, «пошла на поводу у больной». Теперь я думаю, что на мою мать подействовали не только мои страх и отчаяние перед этим довольно-таки опасным и варварским методом лечения; скорее, не подвела интуиция опытного практикующего врача, который не замечал у меня особых личностных изменений, наличия бредовых идей и тому подобной симптоматики, свойственной этой болезни. Позднее я случайно наткнулась в книжном шкафу на упрятанный за другими книгами учебник психиатрии под редакцией Снежневского, с массой пометок и подчеркиваний в разделе «шизофрения», — и с интересом его изучила, само собой, применительно к себе. Самым любопытным мне показалось то, что душевнобольные всегда напрочь отрицают свою болезнь, так как у них отсутствует критическое отношение к собственному состоянию. Ко мне это точно не относилось: я совершенно отчетливо понимала, что со мной творится нечто ненормальное, в обычном состоянии мне не свойственное, и, следовательно, я — больна. Но одно дело знать о собственной болезни, пусть даже такой странной, как желание умереть, и совсем другое — согласиться на лечение шоками. Может, я и сумасшедшая, — но не настолько же!.. Насмотрелась я в психушке на бедных пациенток в бессознательном состоянии...

Десять дней, проведенных в одном из лучших отделений психиатрической клиники, стали для меня таким сильный стрессом, что на время я… успокоилась. Во всяком случае, к самоубийству меня больше не тянуло. Я полностью ушла в себя. Часами сидела на диване и вязала, преодолевая свое, действительно, очень плохое физическое самочувствие и глубокую депрессию. Ни на что не жаловалась, терпеливо неся свой крест. Воистину, моему терпению могли бы позавидовать первые христиане!..

Более четверти века прошло с тех пор, многое довелось мне повидать и пережить в этой жизни. Конечно, я изменилась и теперь могу позволить себе посмеяться над своими прежними переживаниями и диким страхом перед психоневрологической клиникой. Ничего ужасного там не было: разве что больные с некоторыми странностями… Да и то более-менее спокойные в сравнении с другими отделениями! И все же в тот момент я была в одном шаге от того, чтобы превратиться в человека со сниженным интеллектом, — это я-то, человек, для которого удовольствие от интеллектуальной деятельности, от брызжущей светом игры ума, является одним из главных наслаждений жизни!..

Что я ощущаю сегодня, мысленно возвращаясь в то время?.. Удивительно, — но почти ничего. Скромная домашняя барышня, какой я когда-то была, безвозвратно растворилась в дымке прошлого, куда я теперь заглядываю, скорее, с любопытством естествоиспытателя, нежели с сочувствием и жалостью. Той милой воспитанной девушки давным-давно не существует; она осталась там, далеко, за чертой лет, — умерла, исчезла, дезинтегрировалась в пространстве и времени. Меня раздражают ее житейская беспомощность, мягкость, неумение за себя постоять, наивность и прекраснодушие. А еще, — присущие этому симпатичному созданию душевные качества, сделавшиеся обузой в нашей жесткой и грубой действительности: душевная утонченность, деликатность, неумение отстаивать свои эгоистические интересы, излишняя чувствительность... Но одновременно я испытываю к ней глубокое сострадание, зная, через что ей предстоит пройти, — ведь лишившая меня Мечты болезнь явилась только началом духовного восхождения на мою Голгофу, куда мне еще только предстояло подняться, продираясь сквозь мучительные духовные и физические корчи, обдирая до мяса душу и тело; подняться, чтобы обрести, наконец, Знание… Но— стоит ли Все Знание Мира таких мучений?! Всегда ли Познание безжалостно, — или возможен иной путь?.. Неужели безмятежное счастье, к которому стремится каждое человеческое существо, — всего лишь эволюционный тупик, несущий полный застой; прекрасная иллюзия, которой человечество отгораживается от невыносимости земного бытия?..

Каким-то образом маме удалось добиться для меня академического отпуска, хотя на первом курсе, как известно, академ не оформляют. Таким образом, мое расставание с физикой было отсрочено, по меньшей мере, на год и я сразу успокоилась. Мне даже сделалось немного лучше в физическом плане: молодому организму удавалось как-то справляться с болезнью и без помощи врачей.

А потом в мою жизнь вошла Музыка. Вошла естественно и незаметно, — как наступает утро, как восходит солнце…

В нашем доме пели всегда: у бабушки было высокое сопрано, у мамы — бархатного тембра меццо. Иногда вечерами они на два голоса исполняли старинные русские романсы. В детстве и в подростковом возрасте это «вытье» меня страшно раздражало. Высокий стиль романсов казался напыщенным и смешным, а переживания лирических персонажей надуманными. Что ж тут удивительного! — слишком отличная жизнь текла вне стен дома. Я была молода, глупа и склонна к максимализму. Гораздо ближе и понятнее был комсомольский романтизм популярных песенок, нежели любовные страсти и страдания давно минувших лет. А, быть может, моя эмоциональная «глухота» проистекала из моей женской «непробужденности»: просто мое время еще не пришло… Но однажды Дверь приоткрылась, — и своеобразная, волнующая красота романса захватила в плен мою душу, заставила трепетать мое тело. Отныне музыкальные аккорды звучали в унисон с моей душой, будоражили какие-то смутные и еще непонятные мне самой чувства и желания; в них были очарование тайны и неизъяснимое наслаждение.

Музыка сделалась моим откровением и моим спасением. Я бросилась в нее с головой, как в омут. Покупала пластинки с записями симфоний, концертов, опер — и часами слушала их, испытывая интеллектуально-чувственное наслаждение какого-то высшего, прежде незнакомого мне порядка. В четырехмерном пространственно-временном континууме, где я прежде обитала, появилось еще одно измерение. Музыка говорила со мной на каком-то своем языке, языке ритмов и высших гармоний. В ней присутствовало то, что невозможно передать словами, и, однако, непостижимым образом передававшееся мне посредством аккордов: стихия бешеной страсти, бездонность страдания, отчаяние вселенского одиночества… Одна лишь музыка несла отдохновение моей душе, умиротворяла, возносила в горние выси, откуда земная жизнь виделась такой эфемерной и суетной. Она давала выход трансцендентному началу, заложенному во мне изначально и с невероятной яростью прорывавшемуся вовне сквозь препоны рационалистический построений разума. Целиком отдаваясь музыке, я парила в Иных Мирах, которых прежде для меня не существовало, но интуитивное знание о которых присутствовало во мне всегда. Музыка являлась квинтэссенцией Духа; концентрированным выражением беспредельности пространства и бесконечности времени. Это был голос Вселенной. Живой, звучащей Вселенной…


***


Внешний рисунок моей жизни вполне умещался в прокрустово ложе нормальности. Однако благополучный жизненный абрис мало соответствовал внутреннему развитию моей личности, протекавшему по каким-то своим, неподвластным рассудку законам, не подчинявшимся примитивной логике. Мои представления об отношениях между мужчиной и женщиной, вскормленные романическими идеалами девятнадцатого века и патриотической романтикой советской литературы, лишь слегка разбавленными современной мировой прозой, печатавшейся в «Иностранке», были какими-то бесполыми и, пожалуй, даже асексуальными. Установка была примерно такая: я должна по-настоящему влюбиться, выйти замуж — и работать на благо общества… Интимные отношения — только после замужества, иначе это грязь, падение, разврат и т.д. Но если сознательная схема моего поведения следовала романтическому восприятию действительности, — то мое подсознание совершенно не признавало доводов разума и вело себя слишком вольно, а порой и пугающе.

Однажды мне приснился мрачный лес с огромными деревьями, закрывающими своей кроной небо. Я от кого-то убегала. Мне было страшно. Очень страшно. Я спасалась от разбойников, прячась от них за корявыми вековыми стволами. Все громче и громче трещали сучья под ногами погони. Меня переполнял жуткий страх. Я бежала изо всех сил — от этого зависела моя жизнь, — но погоня приближалась. И вот разбойники настигают меня, грязные, обросшие, в каких-то старинных кафтанах. Они хохочут и куражатся надо мной, а потом грубо насилуют, несмотря на мое отчаянное сопротивление, которое их только раззадоривает. И тут я испытываю такой сильнейший оргазм, что тотчас просыпаюсь. Просыпаюсь от волнующего, прежде незнакомого мне чувства полного сексуального удовлетворения, пронизавшего мое тело от макушки до пят, — наслаждения, еще никогда не пережитого мной в реальности, которое потрясает меня своей новизной и силой. И одновременно меня переполняет отвращение: к себе и только что полученному наслаждению; потому что это нечто запретное, грязное, низкое, — но именно в этой-то грязи, насилии, низости, нарушении всяческих запретов и кроется для меня самое жгучее и сладострастнейшее удовольствие!.. Я пугаюсь самой себя, я себе противна, у меня такое ощущение, будто меня вываляли в нечистотах. Нужно скорее забыть чертов сон, стереть его из памяти навсегда, — у меня нет и не может быть подобных чувств и желаний! Восемнадцати лет от роду я еще не подозревала о существовании Карла Юнга и только краем уха слышала про Фрейда. Всякий там психоанализ, подсознание, бессознательное и т.п., — были для меня воистину terra incognita, которую я стала осваивать несколько позднее. А потому невыносимое чувство стыда и презрение к самой себе, такой гадкой и развратной, с тех пор меня не покидало: пережитый во сне оргазм, несмотря на все старания забыть