АглаидаЛой драй в

Вид материалаКнига
Подобный материал:
1   ...   4   5   6   7   8   9   10   11   ...   40
это… и даже дважды. Алексей оказался страстным любовником, он стонал, закрывал глаза, — в общем, отнюдь меня не разочаровал. Я же с трудом вытерпела акт соития, зная, что для меня это необходимо и что скоро все закончится. Наверное, ему представлялось, будто он наконец овладел мною, несмотря на мое сопротивление, и теперь его переполняло типично мужское самодовольство. Не скрою, это уязвляло мое самолюбие, однако я не стала его разочаровывать: пусть пока радуется заслуженной победе! Больше всего меня занимало, не залечу ли я в смысле беременности?.. И еще, хотелось поскорее остаться одной, чтобы в спокойной обстановке проанализировать свои чисто женские ощущения от первого настоящего контакта с мужчиной — Юрий в расчет не брался, он в меня не вошел, и я так и осталась девушкой…

А анализировать было что… Чувства, которые я в тот момент переживала, трудно было назвать приятными. Мне было больно — у моего партнера оказался вполне приличный член — и противно, к тому же я испытывала сильнейшую, до тошноты, брезгливость ко всему происходящему. Откровенно говоря, секс вызывал у меня глубокое отвращение. И еще я поняла: занятия любовью на природе — это не мое! Отсутствие элементарных удобств в виде мягкой постели и ванны, возможно, не столь бросаются в глаза, когда ты страстно влюблен, но вот когда не влюблен… Меньше всего меня волновало, как сложатся отношения с Алексеем после всего случившегося. По той простой причине, что я не собиралась поддерживать никаких отношений.

Ну и, конечно, Астарот меня не забыл! Когда мы стали приводить себя в порядок, выяснилось, что в порыве страсти Алексей сломал молнию на джинсах и она ни в какую не желала застегиваться… Наблюдая безуспешные попытки новоявленного любовника застегнуть ширинку, я буквально задыхалась от смеха. Красный от злости Алексей, — кому же приятно оказаться в совершенно анекдотической ситуации, да еще перед девушкой? — бросал на меня разъяренные взгляды, что приводило лишь к обратному эффекту и новым взрывам хохота с моей стороны. Наконец он мрачно натянул куртку и, прикрывая причинное место портфелем, молча двинулся к шоссе. Я с трудом плелась позади, совершенно обессилев от смеха.

Молодой человек страшно на меня обиделся и дулся целых две недели. Меня это вполне устраивало, первый настоящий секс оказался весьма болезненным: большие губы и влагалище распухли, так что даже ходить приходилось чуть на раскоряку. Все же я ему нравилась! Скоро он простил мое неправильное поведение и даже стал относиться ко всему случившемуся с долей юмора, по всей видимости, рассчитывая на продолжение. Не раз он звал меня в гости, — они с бабушкой проживали в двухкомнатной квартире, — расписывал, какие шикарные витражи сам сделал в своей комнате; хвастался, какая у него прекрасная библиотека, и обещал дать почитать любую книгу. Я продолжала с ним кокетничать, но это была своеобразная инерция, потому что он уже перестал меня интересовать. Почему так произошло? Не знаю. Быть может потому, что в пылу страсти он был неосторожен и причинил мне боль… Или потому, что сделался мне скучен… Однако Алексей не сдавался и настырно стоял на своем: приезжай в гости, познакомлю тебя с бабушкой! Я тянула время и под самыми разными предлогами увиливала от знакомства с глухой бабкой и романтического свидания при свечах. Наконец, пообещала наведаться на следующей неделе — и уволилась с работы. Ни моего адреса, ни телефона он не знал — и потерял след. А, быть может, смертельно обиделся!

Удивительно, я никогда не предпринимала усилий, чтобы окольцевать своих любовников. Уже гораздо позднее, внимательно понаблюдав за отношениями между мужчинами и женщинами, больше напоминавшими игру «охотник — жертва», нежели высокую романтику, я сама однажды изумилась своему необъяснимому поведению, ведь в юности, как и все девушки, я была настроена на замужество, семью и детей. Однако что-то у меня с этим не ладилось, все мои марьяжные дела заканчивались не то чтобы фиаско — просто ничем. Несколько раз мне делали предложение, однажды дело дошло до загса, — но я сама резко и бескомпромиссно разорвала помолвку, навеки вечные испортив отношения с несостоявшимся женихом и его родственниками. Я жалела себя и считала, что мне не везет с мужчинами. Мне хотелось иметь семью и детей, особенно детей, — иногда просто мучительно, до страдания; и эта биологическая потребность продления рода остро ощущалась лет до сорока. Но стоило очередному претенденту в мужья проявить излишнюю настойчивость в своих матримониальных устремлениях, как со мной начинало твориться нечто невообразимое, я теряла над собой всяческий контроль и чего только не проделывала, чтобы отвадить потенциального супруга!.. В конце концов я вынуждена была признать, что мое брачное поведение, увы! — неадекватно и вообще противоречит норме. Но, будучи совершенно раздавлена этим открытием, все же попыталась его осмыслить. Кое до чего додуматься удалось, но об этом дальше.

Обладая ярко выраженной чувственностью, секса я старалась избегать. Это может показаться абсурдным, однако масса комплексов, помноженных на брезгливость, приводили именно к такому результату. Я не получала никакого удовольствия, особенно поначалу, и занималась этим из любопытства и еще потому, что к этому стремились все мужчины. Долгое время меня притягивали не столько занятия любовью — наслаждение я научилась получать только через несколько лет да и то не достигая оргазма, — сколько сексуальные авантюры и интерес к познанию своей и мужской психологии. Меня будоражили острые, порой на грани фола, ситуации, в которые мы попадали во время наших сексуальных упражнений; ведь заниматься любовью приходилось в самых разных местах: в чужой комнате, в гостиничном номере и т.п., — куда каждую минуту мог кто-нибудь войти, и это лишь усиливало обоюдное стремление получить максимум удовольствия. Сексуально-психологические игры с партнером носили оттенок несерьезности и краткосрочности — я избегала длительных связей. О любви речь вообще не заходила. Нет, здесь я, пожалуй, преувеличиваю! О любви говорилось часто, чем-то я привлекала мужчин, в меня влюблялись. Другое дело — не любила я. Конечно, спала с тем, кто был приятен. Секс и любовь казались мне тогда вещами несовместными, я смирилась с этим, как с данностью, и старалась жить в полную силу в предложенных жизнью условиях. Собственная внешность меня устраивала, красавицей я себя не считала, но была симпатичной, — впрочем, это не имело основополагающего значения в шкале моих внутренних ценностей. Я никогда не принадлежала к типу женщин, питающих иллюзии по поводу собственной неотразимости — это просто смешно! — хотя подсознательно оценивала себя довольно высоко. На пятом курсе института в порыве откровенности ребята поведали мне, что детально разобрали параметры своих сокурсниц и почти единогласно выбрали меня королевой, правда, с одной оговоркой: хорошо бы приодеть ее в фирменные тряпки. Я тогда смеялась до слез, хотя решение парней мне, разумеется, польстило!.. Вот только фирменных тряпок у меня нет до сих пор.


* * *


«Что — я уже здесь?..» Эта была моя первая мысль, когда я очнулась и открыла глаза. Чувство покоя, умиротворяющего, вечного, непрерывно длящегося, наполняло меня неизъяснимым блаженством. Я наслаждалась им, плавала в нем, как в нирване. Не существовало больше ни боли, ни страданий —одно только это всеобъемлющее чувство, трансцендентное по своей сути. «Здесь» — то есть на том свете — моим глазам открылся длинный белый коридор с высоким потолком. На стене висел плакат. Его яркий, акрилово-желтый цвет раздражал взгляд, и я отвела глаза в сторону. Плакат был о гриппе. Нет, похоже, я все-таки на земле... Но в тот момент это не имело ни малейшего значения, мне было совершенно безразлично, на каком я пребываю свете, потому что мне было хорошо.

Процесс умирания, то есть расставания с жизнью, всегда доставлял мне какое-то извращенное наслаждение. Именно наслаждение, другого слова невозможно подобрать, ибо оно наиболее точно отображает то душевное и физическое состояние, в котором я находилась в такие минуты. Только оказавшись на тончайшей грани между жизнью и смертью, когда мое тело утрачивало привычную власть над моей душой, я обретала истинный покой и полное душевное умиротворение. В эти мгновения меня охватывало чувство такого запредельного счастья, какого мне никогда не доводилось испытывать в повседневной жизни. Теперь-то я понимаю, что это было счастье освобождения: освобождения души из-под тяжкого гнета ее плотской оболочки. Тело мешало мне, мешало всегда, — но в юности я этого еще не сознавала.

Я пришла в себя оттого, что кто-то хлестал меня по щекам и громко звал по имени. Возвращение в наш бренный мир не вызвало у меня никаких эмоций, ни разочарования, ни отвращения, ни даже недовольства — все мне было совершенно безразлично. Мое распластанное на кровати тело было просто абстрактным телом. В локтевую вену вводили какой-то раствор, вокруг меня суетились врачи — но все это не имело никакого значения и было настолько от меня далеко, что я снова закрыла глаза и отвернулась к стене. И вдруг ощутила себя между землей и небом. Я парила в воздухе — и это было необычайно приятно. Никогда прежде я не переживала ничего более восхитительного. Мне совершенно не хотелось возвращаться в жизнь, потому что «здесь» было удивительно хорошо. Чем яснее становилось мое сознание, тем сильнее нарастало внутри меня раздражение на людей в белых халатах, которые опять — в который уже раз! — не дают мне возможности уйти навсегда. И теперь, помимо собственной воли, я вынуждена буду снова возвратиться в мир людей, где мне так отчаянно, так нестерпимо плохо. У меня нет сил сопротивляться, значит, придется смириться с неизбежным и начинать жить заново… Смутно, словно это было во сне, припомнилось, как меня заставляли глотать какую-то резиновую кишку — по-видимому, делали промывание желудка, — как вводили в вену иглу и ставили капельницу, но все это выглядело настолько тусклым, скучным и неинтересным, и было так далеко от меня, словно происходило не со мной и совершенно меня не касалось.

Однако вопреки моему желанию, чувства и ощущения постепенно начинали возвращаться. Неприятным было сильное онемение языка — оно началось, едва я стала глотать таблетки; а проглотила я их много, даже очень много, умудрилась съесть практически полный флакончик амитриптилина, которым меня лечили от депрессии. По моим расчетам этого было более чем достаточно, чтобы спокойно умереть во сне. Припомнилось, как вчера вечером я сидела в своей комнате на диване, глотала таблетки и плакала. За последние несколько дней мое состояние достигло своего апогея и сделалось настолько невыносимым, что единственным средством спасения стала представляться только смерть. В этот момент она олицетворяла для меня избавление от психических страданий, казалась тихой гаванью, где моя измученная душа наконец обретет вечный покой. О! как же у меня болела душа!.. Как болела!! В самом прямом, физическом, смысле слова. Человеку, которому не довелось пережить что-либо подобное, невозможно объяснить, насколько ужасной и непереносимой может быть такая боль, насколько страшней и мучительней она боли телесной.

Проглотить все таблетки оказалось делом нелегким — организм сопротивлялся и делался спазм пищевода, — поэтому приходилось запивать их водой и периодически останавливаться. Язык вначале онемел, а потом словно «замерз» и перестал чувствовать. Едва осилив флакончик, я тотчас успокоилась. Более того, в предчувствии близкого конца на меня снизошло состояние какой-то благой и тихой радости. Я пережила настоящий катарсис, как в древнегреческой трагедии; моя душа разом очистилась от всего сиюминутного, наносного, преходящего. Житейские проблемы и душевные страдания отодвинулись на второй план и в свете происходящего со мной таинства смерти выглядели теперь незначительными и никчемными: как будто у меня в мозгу внезапно перевернули обратной стороной некий бинокль, через который я прежде смотрела на жизнь. Значение имело только одно: мое истинное «я» перед лицом Вечности. У меня было такое чувство, словно я, наконец, выполнила некую лежавшую на мне сложную миссию и отныне свободна. И еще — мне было хорошо. Совершенно спокойно я приготовила себе постель на диване, легла, свернулась клубком и уснула, — с тем, чтобы никогда не просыпаться…

По всем медицинским показаниям я должна была благополучно отойти в мир иной. Если бы не случай — или то было вмешательство Провидения?.. Таблетки у меня в желудке склеились и потому не рассосались полностью. Плотный комочек вышел при промывании, и я осталась жива. Но тогда я все списала на случай. Хотя теперь совершенно уверена, что это не являлось случайностью и что именно Провидение подарило мне продолжение жизни.

На следующий день, когда я уже окончательно пришла в себя, меня посетила дама-психиатр, провела со мной душевную беседу и выписала направление в психушку. По самым оптимистичным оценкам мне светило месяца полтора пребывания в зарешеченном помещении вдали от благ цивилизации, что вызывало у меня естественное неприятие. Однако деваться было некуда — сама напросилась. Да и какой смысл возмущаться, все равно ведь отправят под присмотром дюжих санитаров!

Меня спасла мама. Она вошла ночью — интуиция? — в мою комнату, когда у меня уже начались судороги. Вызвала «скорую», и пока меня приводили в сознание, постоянно находилась рядом. Уже много лет меня преследует невыносимое чувство вины перед ней. Господи, ну почему моей нормальной и веселой матери досталось такое «чудо», как я?! В чем она перед Тобой провинилась?.. Сегодня я ужасаюсь тому, что ей довелось пережить, ужасаюсь себе тогдашней. Потому что невозможно представить наказание более страшное и более жестокое, нежели иметь ребенка, который постоянно пытается покончить с собой. Ведь для нее, обычного нормального человека, мое стремление уйти из жизни являло собой нечто столь непостижимое и абсурдное, что просто не укладывалось в сознании. Думаю, на нее давила и тяжесть собственной вины, потому что она была не в силах предотвратить очередного моего самоубийства, не могла за мной уследить. Но разве можно уследить за сумасшедшим?.. Сумасшедший делается скрытным и хитрым, — а во время своих состояний я была совершенно невменяема, — и может даже на время притвориться нормальным, чтобы не угодить в больницу. Психиатрическая больница мне активно не нравилась!

В ожидании, когда приедет скорая психиатрическая помощь, которую вызвали сразу после ухода психиатра, прошел весь день и весь вечер. В начале двенадцатого ночи мы с мамой легли спать, и тут вдруг она вспомнила, что ее одежда сдана в гардероб, и бросилась ее выручать: на дворе стояла зима. Однако выяснилось, что получить одежду можно только завтра, когда придет гардеробщица — ключ у нее. Мама очень переживала, она обязательно хотела проводить меня до больницы и, что называется, сдать с рук на руки. В конце концов медперсонал пообещал дать ей напрокат теплый больничный халат, и она немного успокоилась.

Машина за мной пришла во втором часу ночи. Мы тихо спустились по лестнице в приемный покой, облаченные сообразно имеющейся у нас одежде. Впереди шла мама в двух теплых халатах неопределенного цвета и с байковой пеленочкой на голове, повязанной вместо платка, а немного поотстав — я, во вполне цивильном одеянии. Ожидавшие в приемном покое полусонные санитары молча поднялись со своих табуретов и направились к маме. Она гордо заявила, что вполне нормальна, и забирать нужно меня. Сидевший за столом врач окинул ее усталым взглядом и никак не прореагировал на эти слова, пребывая в полной уверенности, что больная — именно она. У меня же возникло нестерпимое искушение сдать маму вместо себя в психушку. Это даст мне время: пока суд да дело, пока разберутся что к чему — я уже снова учусь в институте и не стоит отрывать меня от занятий... Несколько мгновений наблюдая за развитием ситуации, я боролась с этим искушением, однако потом что-то внутри меня, по-видимому, совесть, все же заставило меня сделать непростой выбор. Я шагнула вперед и обреченно призналась: «Это не ее, это меня надо отправлять…»

И попала я опять в ту же психиатрическую больницу и даже в то же самое отделение. Длинный, покрытый зеленым линолеумом коридор, палаты на десять-двенадцать человек, специфический запах лекарств, многочисленные нянечки и медсестры, погруженные в себя или же, напротив, излишне возбужденные больные… Но сейчас, в середине ночи, в отделении было тихо. Меня обследовали на наличие вшей, потом забрали одежду и обрядили во все больничное, дежурный врач задал несколько вопросов и что-то записал в историю болезни, а потом медсестра отвела меня в наблюдательную палату. После несостоявшегося самоубийства я все еще ощущала сильную слабость и головокружение, поэтому, едва добравшись до кровати, повесила свой халат на спинку, легла и довольно быстро уснула, несмотря на включенный свет

Новая госпитализация в психоневрологическую клинику, учитывая впечатления от предыдущего пребывания, вызвала у меня сильный стресс. Неприятно было сознавать, что я тут вторично, а, значит, уже законченный псих. Но больше всего меня доставала вынужденная необходимость постоянно находиться в замкнутом пространстве отделения, в то время как я просто физически не переношу никакого ограничения собственной свободы. И не то чтобы я дни и ночи напролет проводила вне дома, — вовсе нет! — скорее наоборот, я исконно домашнее животное. Однако сам факт ограничения моей свободы, невозможность пойти куда заблагорассудиться в любой момент, когда это взбредет в голову, — вот что было для меня воистину невыносимо. Не говоря о полной невозможности побыть одной, понежиться вечером в ванне с душистой пеной — баня полагалась раз в неделю, — ну и другие досадные неудобства типа отсутствия горячей воды и постоянного недремлющего ока в лице дежурного медперсонала. В общем, пребывание в больнице грозило стать для меня не меньшим наказанием, чем сама болезнь.

Через несколько дней меня перевели из наблюдательной палаты в обычную, и потекла рутинная больничная жизнь с ежедневными утренними обходами лечащим врачом, еженедельным профессорским обходом, разговорами по душам с другими пациентками (с теми, кто хоть что-то соображает) и прочими «прелестями» сего приюта умалишенных.

На этот раз моим лечащим врачом оказалась женщина средних лет, приятная, со светло-серыми глазами и густыми, чуть тронутыми сединой русыми волосами, уложенными в замысловатую прическу. Она мне сразу понравилась, быть может, меня подкупило то, что она всерьез попыталась разобраться в моем заболевании: прежний диагноз «шизофрения» ее чем-то не устраивал. Русское слово «психиатрия» составлено из двух греческих: «психо» — душа плюс «иатрия» — лечение. То есть, «исцеление души». Но чтобы исцелить эту самую душу, психиатр должен войти в доверие к больному, разговорить его, заставить приоткрыться, исследовать его родословную до седьмого колена. Поэтому в клинике утро лечащего врача начинается с обхода и доверительных бесед с пациентами. Развлечений в психушке никаких, неудивительно, что вырванные из привычной жизни больные ждут «своего» доктора, как самого близкого человека. Только врача интересуют их душевные переживания и чувства — все то, что больной держал в тайне от самых близких людей, подозревая, что домашние могут все не так истолковать и счесть его психом. И, в сущности, был прав! Нормального человека душевный недуг настораживает, пугает, приводит в недоумение и растерянность. Конечно, бедных сумасшедших сейчас не сажают на цепь, не избивают палками и не обливают ледяной водой, как в прошлые века, однако до сих пор психическое заболевание воспринимается как нечто неприличное, о чем не принято говорить и что лучше скрывать, словно какую-нибудь венерическую заразу.

Решив смириться со своей участью, я больше ничего не скрывала от своего врача, откровенно отвечая на ее вопросы в надежде вскрыть причины и сущность моего заболевания. Я слишком устала и измучилась от бесплодных попыток самостоятельно справиться с болезнью, и вот, наконец, с полной очевидностью осознала, что мне требуется помощь извне. Тамара Григорьевна расспрашивала меня о родственниках с психическими расстройствами (таковых не имелось), о головных болях (я настолько с ними свыклась, что подробно рассказала, лишь когда она спросила), пыталась выяснить, что именно толкает меня к самоубийству. Но как я могла объяснить ей то, чего не могла понять и объяснить себе самой?! Единственное, что я могла сделать и делала — это честно отвечала на поставленные вопросы и старалась самостоятельно проанализировать свои состояния, чтобы найти причину их возникновения и по возможности передать их суть. Однако несмотря на все мои попытки описать эти необычные состояния, вербализовать их было чрезвычайно сложно — если вообще возможно. И теперь я, кажется, понимаю почему, хотя тогда это приводило меня в отчаяние. Дело в том, что состояния были вне досягаемости моей индивидуальной человеческой психики. Они зарождались глубоко в подсознании, там, где нет слов, на уровне инстинктов и архетипов, — ну а эти сложно организованные, глубинные структуры, являясь общечеловеческими, отгорожены от нашего сознания, потому что несут в себе невероятной силы энергетику, способную смять, или даже вовсе уничтожить нашу личность. Зачастую именно они управляют нашим поведением, хотя мы об этом даже не догадываемся.

Больничное отделение это замкнутый мирок со своими более или менее значимыми событиями и довлеющей надо всем скукой. Интересы пациентов сосредоточены на мелочах: кого привезли новенького? что сегодня дадут на обед? кто идет на выписку?.. Ночью доставили молодую женщину с реактивным состоянием — она полночи бузила, пока ей не всадили серку, и вот теперь лежит пластом с температурой под сорок. На нее ходили посмотреть. Кормили обыкновенно, и хотя никто не голодал, изыски больничной кухни ограничивались тушеной капустой и супом на костях, от которого на губах застывал густой слой жира. Пища была, в общем, съедобной, а азу (несколько кусочков мяса с картофельным пюре, политым густым соусом) даже вкусным. Каши на завтрак и на ужин я сразу отметала и буквально в течение недели худела, что мне, естественно, чертовски нравилось. Спасали домашние передачи: я поглощала их вечером, устроившись с ногами на кровати и смакуя каждый проглоченный кусочек куриной ножки.

Адаптация к условиям психбольницы на этот раз прошла гораздо быстрее, все-таки я оказалась здесь не впервые и уже не испытывала прежнего ужаса. Мне даже удалось подружиться с некоторыми девушками. Наташа, как и я, пыталась покончить с собой. Мы с ней много разговаривали. Ей было девятнадцать лет, и дома у нее сложилась нестерпимая ситуация, в конечном итоге заставившая ее выпить уксусную эссенцию. Она сделала всего несколько глотков — и страшная боль заставила ее остановиться. На крики сбежались родственники, заставили ее пить воду, чем и спасли. Ожог пищевода оказался не смертельным. Не знаю, что бы я делала, если бы меня, как ее, попытался изнасиловать отчим. Да и по выходу из клиники ей не светило ничего хорошего, поэтому, несмотря на исключительно живой нрав, она находилась в депрессии. Не знаю, чем это объяснить, но ко мне всегда тянуло личностей довольно одиозных (я-то считала себя человеком уравновешенным, ну за исключением своих состояний), и меня несколько удивляло, что моя особа привлекает экстравагантных девиц, склонных к асоциальному поведению. Быть может, это происходило в соответствии с законом притяжения противоположностей. Еще там была Нина — среднего роста, темноглазая и черноволосая девушка, которая слыла атаманшей среди таких же, как она сама, оторвиголов и держала шишку в Кировском парке культуры. К сожалению, уже не помню, за что она загремела в психушку, кажется, за постоянные драки. С ней я тоже нашла общий язык, и теперь по вечерам медсестры, питавшие к ней слабость, в нарушение правил разрешали нам вдвоем без присмотра ходить в душ.

Время шло, а меня все продолжали наблюдать и изучать. Наконец, возникла необходимость сделать запись биотоков мозга, однако в клинике таких приборов не было, и нас с медсестрой отправили в НИИТО. Стоял прекрасный весенний день. Ехать нужно было на трамвае, а потом еще идти пешком, — машину нам по какой-то причине не дали. Эта поездка сохранилась у меня в памяти в каком-то двойном восприятии. Не в том смысле, что мое восприятие было раздвоено, но в том, что вызвала двоякие чувства: гомерический хохот и страшное чувство стыда. А произошло это по следующей причине. Моя собственная одежда находилась на хранении в больничном складе, откуда ее можно было получить лишь при выписке, и потому меня обрядили в дежурное пальто и платок, в которых пациенты ходили по внутренней территории: за обедом, на работу в мастерские и т.п. Не знаю, каким образом оказались в клинике такие «пальто», — редкий бомж напялит что-нибудь подобное, — только выглядели они совершенно жутко. Когда я надела это длинное, до пят, одеяние серо-буро-малинового, в прямом смысле слова, цвета, к тому же совершенно бесформенное, потом повязала на голову синий шерстяной платок, какой носят доярки в самых захудалых совхозах, и глянула в зеркало над умывальником, — мне буквально сделалось дурно. Я тут же наотрез отказалась выходить на улицу в таком виде. Не забывайте, мне было двадцать лет, и я была вполне нормальной, за исключением своих состояний!.. И медсестры, и санитарки долго и безрезультатно уговаривали меня поехать, но я не соглашалась ни в какую. В конце концов, перевесила здравая мысль, что это необходимо мне, а не им, и что после энцефалограммы мне, быть может, поставят правильный диагноз.

Итак, мы отправились в путь. Благополучно вышли из больницы, миновали тоннель под железнодорожной насыпью и сели в трамвай на привокзальной площади. Я почти успокоилась и, облокотясь на окно, смотрела на идущих по своим делам свободных и нарядно одетых людей. Потом случайно отвела взгляд в сторону и обомлела: через два человека от меня стоял мой бывший одноклассник, которому я когда-то нравилась!.. Вот он повернул голову, и мы повстречались глазами. Не буду говорить, как он на меня уставился, — это отдельная песня... В обморок я почему-то не хлопнулась, но испытала настоящий шок. Я почувствовала, как вначале кровь отхлынула у меня от лица, а потом щекам сделалось невыносимо жарко. Но деваться было некуда — разве что из трамвая выпрыгнуть на ходу. Оставалось одно — не узнавать. Я с деланным равнодушием отвернулась к окну, всей кожей ощущая на себе его обалделый взгляд, и постаралась изобразить, будто я это не я. И только спустя несколько часов, уже будучи опять в больнице, вдруг мысленно представила себе ошарашенного одноклассника, который то и дело кидал в мою сторону изумленные взгляды, и никак не мог сообразить: я это или все-таки не я?.. — и, осознав до конца весь комизм ситуации, разразилась неудержимым хохотом. Я хохотала до слез, до колик, просто не могла остановиться. Находившиеся в палате женщины всполошились и окружили меня тесным кольцом, испугавшись, что я совершенно сдвинулась по фазе. Я понимала, что нужно срочно это прекратить, иначе за неадекватное поведение меня могут запихать в наблюдательную палату, — поэтому вскочила с кровати, на которую упала, обессилев от хохота и, судорожно икая и квакая от смеха, бросилась в умывальную, где стала плескать себе в лицо холодной водой, чтобы успокоиться.

Энцефалограмма не выявила у меня никаких нарушений. Как я позже узнала, стробоскопическое мигание света, которым меня потчевали в НИИТО, провоцирует эпилептический припадок. Иногда это практически незаметный припадок, который не виден окружающим, однако регистрируется приборами, и тогда можно поставить правильный диагноз. Так вот эпилепсии у меня не было. С шизофренией тоже обстояло не очень, и Тамара Григорьевна, мой врач, находилась в сомнении относительно подобного диагноза: что-то для нее было неясно, не сходились концы с концами, хотя советская медицина того времени однозначно толковала склонность к суициду, как проявление шизофрении. Мне здорово повезло, что и в те годы были знающие, добросовестные врачи, которые действовали не по схеме, а пытались оттолкнуться от личности больного, его характера, понять истоки заболевания.

Врач решила показать меня профессору.

За стенами клиники буйствовала ранняя весна. В тот год март выдался удивительно теплым; с крыш свисали огромные плачущие сосульки, а небо сделалось ярко-синим и бездонным, как на глянцевой открытке. И воздух!.. Этот особенный весенний воздух, напоенный влагой и запахами оттаивающей земли и прошлогодней листвы, который врывается в открытые форточки, пробуждая непонятное тягучее томление и желание писать стихи. Я подолгу простаивала в умывальной возле туалета и бездумно глядела сквозь зарешеченное окно на плывущие в небе облака, напоминавшие то обрывки легчайшего, белоснежного пуха, то караваны каких-то неведомых животных, то раскинувшиеся во всю небесную ширь разноцветные перья… Весенние облака... свободные облака… Там и нашла меня однажды взбудораженная медсестра: «На консультацию! К профессору! Срочно!!» И я еще толком не успела прийти в себя, как оказалась в большом профессорском кабинете. За длинным прямоугольным столом расположились врачи отделения и ассистенты кафедры психиатрии. Во главе стола восседал Сам.

Меня усадили неподалеку от него. Рядом устроилась Тамара Григорьевна. Так как меня застали врасплох, чувствовала я себя крайне неуютно, боялась смотреть на врачей, на профессора… Мной владели страх и растерянность, и еще, я невероятно стеснялась и робела. Вероятно, историю моей болезни лечащий врач доложила раньше, потому что мне сразу стали задавать вопросы. Подобное действо, как я выяснила впоследствии, называется «разбор больного» и в неясных случаях предполагает своеобразный мозговой штурм, разумеется, во главе с профессором.

Вопросы задавал, в основном, профессор. Самые разные. От — что мне нравится читать? Тогда мне, главным образом, нравилась фантастика. До — почему мне хочется покончить с собой? Несмотря на то, что я была сильно взволнована, — вызов «на ковер» был совершенно неожиданным, и психологически я не успела подготовиться — мои ответы были максимально правдивы. Для себя я решила: терять мне уже больше нечего — проклятые состояния настолько измотали меня и психически, и физически, что я готова была пойти на все, чтобы от них избавиться. Вот только приоткрыть свою душу даже немного, не говоря уж о том, чтобы быть полностью откровенной, требовало от меня настоящего подвига: нужно было переступить через себя, преодолеть собственную скрытность, ставшую второй натурой, переломить внутреннюю установку на нежелание выставлять напоказ свои чувства и переживания, — это было так трудно!… Но и состояния мои сделались уже настолько мучительными… В общем, за какие-то мгновения я сделала свой выбор и никогда об этом не жалела.

Разбор затянулся минут на сорок. Первоначальный испуг, помноженный на застенчивость, постепенно проходил, уступая место любопытству; я стала рассматривать присутствующих более внимательно, пытаясь составить о них свое мнение. Профессор показался мне личностью незаурядной. Заинтересованно и одновременно артистично, он пытался разобраться в моей проблеме. Львиная голова на короткой мощной шее, большие голубые глаза с тяжелыми веками, искрящиеся умом и энергией, — все это подавляло и оказывало сильное воздействие на меня и остальных присутствующих. К тому же он не задавал глупых вопросов, чего не удалось избежать другим.

Итак, наша самая первая встреча оставила у меня весьма благоприятное впечатление.

А через два дня меня снова срочно вызвали к профессору. И снова это произошло совершенно неожиданно. Настолько неожиданно, что меня вытащили, пардон, из туалета… На этот раз в кабинете он находился один. Сидел во главе стола в своем вращающемся кресле и пристально глядел на меня своими, пожалуй, все же синими, а не голубыми, глазами. Коллективный разбор на публике его чем-то не удовлетворил, быть может, он почувствовал, что до конца откровенной я все же не была, и решил поговорить с глазу на глаз. И опять он задавал свои вопросы, внимательно слушал мои ответы и подолгу над ними размышлял. Наш разговор мало походил на уже привычный для меня диалог врач-пациент и, скорее, напоминал задушевную беседу старых друзей, чем общение психиатра с душевнобольной (что, как я теперь понимаю, свидетельствует о высоком профессионализме). Но теперь я уже почти не стеснялась и отвечала ему с той отчаянной откровенностью, когда — «пан или пропал!» Как чувствую себя в больнице? Терпеть не могу больниц!.. Что спасли — не рада, потому что состояние обязательно вернется, — а это ужасно... Нет, сейчас мне не хочется с собой покончить, хотя и жить, то есть опять начинать все по новой, тоже не хочется… Могу ли я передать словами это состояние?.. Не знаю… не уверена… Это не тревога… и не страх… Непреодолимое желание убить себя?.. Нет, тоже не то! Не знаю… невозможно объяснить… У Лермонтова есть стихотворение… оно вроде бы о другом, но когда я его читаю, возникает чувство, близкое к тому, что я испытываю в этом состоянии… Не понимаю, почему так происходит… в нем нечто запредельное присутствует, в том стихотворении, — как и в моем состоянии…


Выхожу один я на дорогу;

Сквозь туман кремнистый путь блестит;

Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу,

И звезда с звездою говорит.


В небесах торжественно и чудно!

Спит земля в сиянье голубом…

Что же мне так больно и так трудно?

Жду ль чего? жалею ли о чем?


Уж не жду от жизни ничего я,

И не жаль мне прошлого ничуть;

Я ищу свободы и покоя!

Я б хотел забыться и заснуть!


Но не тем холодным сном могилы…

Я б желал навеки так заснуть,

Чтоб в груди дремали жизни силы,

Чтоб, дыша, вздымалась тихо грудь;


Чтоб всю ночь, весь день мой слух лелея,

Про любовь мне сладкий голос пел,

Надо мной, чтоб вечно зеленея,

Темный дуб склонялся и шумел.


Я медленно цитировала вслух строку за строкой, одновременно прислушиваясь к своим внутренним ощущениям. Да, это именно то самое!.. Лермонтов уловил неуловимое, что всегда присутствует в моих состояниях. Чувство вечности, запредельности и полного освобождения. Той самой абсолютной свободы, тоску по которой я постоянно испытываю… Нет, истеричности в своих состояниях я не отмечаю. Присутствуют какая-то взвинченность, взбудораженность — однажды я даже залезла в ванну с холодной водой, чтобы успокоиться. Но это не помогло. Ни черта не помогает! Я тогда даже не простыла, хотя в обычном, нормальном виде, конечно, разболелась бы потом... Когда состояние полностью поглощает меня — я перестаю быть собой; я как бы даже и не человек... Меня подминает какая-то сила и тащит куда-то в безумном, сметающем все на своем пути потоке. Вот здесь-то меня подстерегает отчаяние, постепенно усиливающееся до степени непереносимости, и затем переходящее в такую безысходность и тоску, что все другие чувства подавляются и исчезают, — отсюда и неудержимые слезы. От отчаяния и полной безысходности. В эти минуты мое тело меня держит, не давая вырваться на свободу и погрузиться в нирвану вечного покоя. Покой… — нечто недосягаемое и самое желанное... Я ничего не могу объяснить окружающим: этого никто не поймет. И потому изматываю и довожу до психоза самых любимых и дорогих мне людей. Такой вот психологический садизм… Я это вижу и вполне сознаю, но в таком состоянии у меня совершенно отсутствуют нормальная человеческая жалость и сострадание. Я начинаю всех ненавидеть. Люто ненавидеть!.. Потому что люди мешают мне умереть и обрести, наконец, вожделенный покой...


Во время моей исповеди профессор сочувственно кивал своей большой головой, не сводя с меня магнетического взгляда. Глаза его потемнели и были уже не синими, а какими-то фиолетовыми. Он слушал меня заинтересованно, даже страстно, ему хотелось понять и, быть может, даже почувствовать, о чем я сейчас рассказываю. А я, вдруг полностью доверившись ему, говорила, говорила, стараясь выплеснуть из себя все накопившиеся переживания, избавиться от мучительной психической нагрузки, которой были для меня — обыкновенной двадцатилетней девушки — эти состояния. Наше общение со стороны, наверное, напоминало участие в тайном заговоре, — где тайной была моя болезнь. Прежде я не рассказывала о своих чувствах никому, подозревая, что никто меня не поймет, — скорее, испугается и под благовидным предлогом слиняет. Но сейчас, будучи наедине с этим человеком, я не замечала в нем ни малейших признаков страха или недоверия к себе, напротив, у него просматривался неподдельный интерес ко всем моим заморочкам, присутствовало искреннее желание покопаться в моей психике, чтобы до конца разобраться, что же со мной происходит. И еще, ни на одно мгновение я не ощутила, что он считает меня сумасшедшей, — а уж эмпатия у меня развита с рождения. Возможно, именно это и помогло мне быть совершенно открытой и детально описывать свои эмоции, переживания, предшествующее моему состоянию внутреннее напряжение и даже сны — впрочем, не все… Мне с ним было легко. Не просто, но легко. Потому что на интуитивном уровне я знала: