АглаидаЛой драй в

Вид материалаКнига
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   40
действительно решается моя судьба, и что это не мужики из сказки, а я сама предрешила свое будущее, всю свою дальнейшую жизнь.

Теперь-то по прошествии лет я совершенно точно знаю: да, в ту морозную февральскую ночь я сама избрала свою судьбу!..


* * *


Впервые я столкнулась со смертью, когда мне было лет десять: от чумки околела моя дворняжка. Прожила она у нас месяца два; песик был молодой, шаловливый, я постоянно с ним играла, кормила, водила гулять на улицу; но однажды Мишка поскучнел, стал отказываться от еды, нос у него сделался сухим и горячим — и через несколько дней он умер. В момент его смерти дома не было никого, кроме меня, и я, сидя на корточках возле его подстилки, наблюдала агонию бедной собачки. Помню, как горько я плакала, гладя его по рыжеватой шерстке, как тормошила — но Мишка был без сознания и напоминал безвольную тряпичную куклу. Потом начались судороги — и скоро все было кончено.

Мишкина смерть, случившаяся прямо на моих глазах, страшно на меня подействовала и нанесла мне глубокую душевную рану. Я с детства была человеком скрытным, не любила выставлять напоказ свои истинные чувства, и поэтому переживала смерть своей собачки наедине с собой. Там, в темном коридоре, наедине с мертвым Мишкой я впервые столкнулась с загадкой смерти. Меня переполняли разнообразные и противоречивые чувства: недоумение, страх, отчаяние, неподдельное горе и… удивление. Что-то ужасное произошло сейчас на моих глазах, что-то такое, чего я не могла ни постичь своим умом, ни принять своей душой.

Агония, сам процесс ухода жизни из тела, поразил меня своей обыденностью, и одновременно в нем было нечто непостижимое. Сравнение того, что было до смерти, то есть живого Мишки, с тем, чем он стал после, другими словами неживой материей, пробудило во мне мысли и чувства, которые оказали воздействие на всю мою дальнейшую жизнь. Передо мной вдруг возникла Загадка, на разгадку которой ушли лучшие годы моей жизни. Загадка, над которой лучшие умы человечества бьются на протяжении тысячелетий: Загадка Смерти…

Долго и безутешно плакала я над неподвижным Мишкой. Несколько дней назад мы с ним играли в догоняшки, взапуски носились по этому длинному темному коридору и он громко тявкал от переизбытка своих собачьих чувств — ему было всего восемь месяцев, — а я хохотала и дразнила его. И вот сейчас передо мной лежит нечто, нисколько не напоминающее Мишку; какое-то безвольное его подобие с тусклой шерстью, в котором нет ничего от прежнего живого Мишки. Я взяла его одеяльце, накрыла остывающее тельце и ушла в свою комнату. На меня нашло тупое оцепенение. Умом я сознавала, что Мишки больше нет и не будет уже никогда, что это уже навсегда. Но понять и принять это было выше моих сил. Через час или через два мне вдруг подумалось, что, быть может, еще не все кончено и Мишка оживет? Я вернулась в коридор, подняла одеяльце и стала гладить мертвую собачку, но тотчас отдернула руку: за это время его тельце почти окоченело и уже совершенно не напоминало живое существо. Во всех этих происходивших на моих глазах изменениях крылось что-то, вызвавшее у меня панический животный страх. Я быстро набросила одеяльце на собачку, убежала в свою комнату и просидела там до прихода бабушки.

Мишкину смерть я переживала долго — несколько месяцев, тщательно скрывая свои переживания от взрослых, которых никогда не впускала в свой внутренний мир. Непостижимость происшедшего, когда живое и трепетное существо вдруг превратилось в труп, лишенный всяких признаков живого, невозможно было понять и, главное, — принять. В этом крылась какая-то высшая несправедливость, с которой мне, ребенку, невозможно было примириться. Теоретически я знала, что все живое смертно, но относилась к этому, как к некой абстракции, не касающейся меня лично. Теперь же, соприкоснувшись со смертью, я вдруг словно оказалась перед непроницаемой стеной; перед чем-то жестоким и необъяснимым, на много порядков превосходящим мое детское понимание и неподвластное моему детскому рассудку. Так впервые в жизни я столкнулась со Смертью…

Нет! Раньше! Много раньше… Первый контакт со смертью произошел, когда мне было годика четыре. Тогда мы еще жили на улице Лермонтова, все в одной комнате: бабушка с дедушкой, папа с мамой и я. У меня был пушистый, белый котенок Маркиз, игривый, смешной, с темным пятном на спине и темными ушками. В тот вечер мы с ним носились по комнате, как сумасшедшие. Я была счастлива от переизбытка сил и радостного, переполнявшего меня по самую макушку, ощущения жизни. Меня невозможно было угомонить: я бегала вокруг обеденного стола, потом с пола запрыгивала на диван, с визгом и радостными воплями спрыгивала на пол и снова начинала носиться по комнате. Бабушка с дедушкой и родители, смеясь, уговаривали меня успокоиться — куда там! Я разыгралась вовсю. И вот — очередной соскок спиной на пол — и какой-то пронзительный, почти человеческий, тонкий крик… Я спрыгнула прямо на котенка и раздавила ему голову. Кровь на полу, хрипы умирающего котенка, мой испуг, состояние ошеломления. Мама хватает пушистое тельце, заворачивает во что-то... Дальше не помню... Маркиза я больше не видела. Отец сейчас же унес его. Надеюсь, он долго не мучился…

Конечно, я испугалась, но не заплакала. Сидела, забившись в угол дивана, и молча наблюдала за суетой взрослых. Наблюдала, словно со стороны, как-то застыла, — наверное, это было что-то вроде шока. В четыре года я еще не могла в полной мере осознать факта смерти. Я только знала: Маркиз умер, потому что я нечаянно его раздавила. Нечаянно убила своего любимого Маркиза. Ощущение своей беспомощности и непонятности случившегося, которое охватило меня тогда, я помню до сих пор. Я же не хотела этого! Не хотела!!. Именно моя невольная вина в смерти котенка, а не сама его смерть, произвела на меня сильнейшее впечатление и осталась в памяти на всю жизнь.

Однако во всем своем таинственном великолепии загадка смерти предстала передо мною в пятнадцать с небольшим лет. Не знаю, почему именно в этом возрасте вопрос «быть или не быть» принял для меня поистине космические масштабы, но только мысли о смерти сделались чем-то вроде наваждения. Быть может, это было связано с самым дорогим для меня существом — моей незабвенной бабушкой. Мысли приходили ночью, перед сном. Я лежала на кровати, глядя в темноту, прислушивалась к едва уловимому дыханию бабушки, перемежавшемуся порой легком похрапыванием, — и сердце мое сжималось от предчувствия близкой утраты. Бабушка была уже старой, очень старой, по моим тогдашним понятиям, а, значит, могла умереть в любой момент.

Умереть — и оставить меня одну…

Почему-то неизбежность собственной смерти волновала меня значительно меньше. В Бога и в загробную жизнь я давно не верила; саму смерть рассматривала только лишь как конец моей жизни — жизни вообще, а не только моего земного существования, — нечто вроде внезапного обрыва провода высокого напряжения, именуемого моей жизнью, протянувшегося из некоего момента небытия (еще до моего рождения) в здесь и сейчас. Страха как такового перед фактом собственного исчезновения я не ощущала, — но вот ощущала мучительную неизвестность: а вдруг там всем же что-то окажется!?.

Размышления мои носили довольно упрощенный и вполне материалистический характер. Ну, что есть смерть?.. Конец существования. Когда умираешь, тело начинает распадаться, потому что в нем происходят определенные химические процессы. Сначала разлагающуюся плоть пожирают белые черви (как любое гниющее мясо), потом эту вонючую гадость кладут в гроб, забивают крышку гвоздями и закапывают в яму стандартной двухметровой глубины, именуемую могилой, — и все! конец! Дальнейшее довершают просачивающаяся в землю вода, микроорганизмы, различные грибы и химические реакции, так что через несколько лет от человека остается лишь наиболее крепкая часть организма: кости и зубы — остальное превращается в набор химических элементов, которые идут на питание растений (не даром ведь на кладбищах такая жирная трава и упитанные кусты и деревья!..) Ну, ладно, это понятно, совершенно очевидно и даже как-то обыденно, потому что происходит уже многие миллионы лет. Именно обыденно, и потому не страшно. Но… но почему тогда меня не оставляет явственное ощущение недосказанности, неудовлетворенности подобным объяснением, словно помимо всего этого существует что-то еще?.. Что-то, не укладывающееся в рамки такого рационального объяснения, трудноуловимое, находящееся за гранью моего примитивного понимания, — однако неотступно меня преследующее и назойливо пробивающееся в мое сознание…

Мысли о смерти бабушки преследовали меня неотступно, и это было тем более странно, что она была самым жизнерадостным и жизнелюбивым человеком в нашей семье. Но почему-то я не думала о смерти деда, или же смерти родителей — нет! — вновь и вновь с маниакальным упрямством я возвращались к возможной потере самого любимого для меня существа. И этот, пусть пока воображаемый, уход бабушки вызывал у меня приступы нестерпимой душевной боли. Ее потеря была бы для меня невыносима. Я знала, что не смогу этого пережить. Довольно удивительно, что подобные мысли возникали у совсем юной девушку в пору самого расцвета!.. Или напротив — вполне закономерно, ведь попытки осмысления конечности собственного бытия неизбежны, как неизбежны корь или ветрянка: этим просто нужно переболеть.

В эти годы стержнем моего существования была тщательно скрываемая от посторонних глаз жизнь моей души. По ночам я плакала в подушку, представляя себе бабушкину смерть, а утром шла в школу, загоняя свои самые сокровенные переживания глубоко внутрь. Внешне моя жизнь выглядела вполне благополучной. Училась я отлично, в школе вела себя как ангел небесный, потому что жестко отсекала все постороннее, могущее помешать учебе, включая романтические увлечения одноклассниками, — считала школьную любовь недостойной внимания в сравнении с поставленной мной целью: поступить в университет на астрофизику, с тем чтобы заняться изучением Мироздания. Такие вот глобальные идеи бродили в шестнадцатилетней девичьей головке. Постичь устройство Мироздания — не больше и не меньше! Да на меньшее я бы и не согласилась!..

Хотелось бы взглянуть в глаза тому кретину, который назвал юность самым светлым и радостным периодом человеческой жизни!.. Взглянуть, а потом высказать ему все, что я про него думаю. Потому что юность — время мучительных духовных исканий на грани самоубийства, плюс куча самых различных комплексов, с которыми потом приходится бороться всю жизнь, а чего стоят любовные переживания?! — ведь, как правило, первая любовь не бывает счастливой… И вся эта психологическая неразбериха одновременно обрушивается на голову совсем еще юного существа, с душой беззащитной и болезненно ранимой…

Но все же доля истины в утверждении вышеупомянутого кретина есть. Ибо, несмотря ни на что, юность все же прекрасна!.. Прекрасна новизной впечатлений — ежесекундно ты открываешь для себя мир, — силой и остротой переживаний и, наконец, откровенной наивностью, навеянной романтизмом и недостатком жизненного опыта. Впереди у тебя прорва времени, и можно транжирить его не считая и не думая о конечности своего пребывания на земле. Комплекс потери времени возник у меня немного позднее, лет двадцати с небольшим, когда я внезапно всем своим существом ощутила его конечность. Ко мне вдруг пришло осознание того, что каждый прожитый мной час приближает момент моей смерти; вернее, — приближает окончание отпущенного мне срока жизни, уложиться в который необходимо, чтобы успеть выполнить все запланированное. Но — почему необходимо?.. Разве я обязана непременно совершить что-либо значительное? Ответов на эти вопросы у меня не было. Просто я как бы изначально знала, что — да! — должна, обязана совершить, потому что в этом и состоит смысл моей жизни. А время утекало сквозь пальцы, словно неслышимо струящийся песок в сакральных песочных часах, отмеряющих срок моей жизни. Иногда мне даже казалось, что стоит лишь изо всех сил напрячь слух, и тогда в абсолютной тишине я смогла бы услышать едва различимый шелест этого невидимого, пересыпающегося из верхней прозрачной колбы в нижнюю, песка, — вот только достичь такой абсолютной тишины в городе невозможно...

Помню, с каким недобрым чувством глядела я порой в окно на игравших во дворе картежников, которые громкими криками выражали свои эмоции, азартно сражаясь в подкидного дурака и потягивая холодное пиво из непременной трехлитровой банки; глядела с острой завистью, бывшей сродни ненависти, и думала о том, как бы мне хотелось отнять у них это бездарно растрачиваемое время, которое они так легкомысленно и с таким увлечением транжирят на столь пустое занятие, — то самое время, дефицит которого я ощущала болезненно остро; время, всей ценности и быстротечности которого они не сознают и не чувствуют, — тогда как я переживаю его стремительное течение с такой силой и отчаяньем… Мое время было жестко распределено между занятиями в институте, курсами переводчиков технических текстов, чтением книг и общением с друзьями, которое было наполнено беседами о вновь прочитанных книгах, просмотренных кинофильмах или спектаклях — обо всем самом значительном, на что удавалось натолкнуться кому-либо из нас в сфере духовной или же интеллектуальной, и, конечно, об экзистенциализме, который только-только входил тогда в моду…

Юность преисполнена абсолютной уверенности в собственных силах. Твоя жизнь представляется тебе убегающей вдаль дорогой, перспектива которой теряется в бесконечности. О, эта неподражаемая уверенность в себе, которая является составляющей частью бьющей через край жизненной энергии!.. Обманчивое ощущение знания жизни, когда тебе все совершенно понятно и очевидно и всему находится разумное объяснение, тогда как взрослые люди все усложняют и кажутся недоумками, ни черта не смыслящими в окружающей действительности!.. Все-то у них не так, постоянно твердят об осторожности, а сами… Чего они достигли? Живут, как заведенные: работа-дом, работа-дом… Скука смертная. У меня все будет по-другому, потому что я умнее, талантливее, лучше разбираюсь в жизни!.. Неповторимая, еще ничем не замутненная ограниченность молодого развивающегося ума, безгранично верящего в возможность полного, до самого донышка, познания мира...

Забавно смотреть на себя с высоты прожитых лет!.. То самоуверенное и жадное до жизни создание, которым я была когда-то, вызывает во мне сегодняшней самые противоречивые чувства: зависть, грусть, глубокое сочувствие, жалость… Нет, только не жалость — это чувство я изжила в себе много лет назад. Давным-давно я вычитала в какой-то книге, что если молодому человеку показать сразу всю его жизнь — он сойдет с ума. Помню, насколько скептически в тот момент я отнеслась к подобному утверждению — сегодня же подпишусь под ним этим утверждением обеими руками.

«Школьные годы чудесные…» — какие милые, немного грустные и ностальгические воспоминания пробуждает в душе каждого человека эта старая добрая песня. И в моей душе «Школьный вальс» вызывает самые приятные, сентиментальные и красивые чувства, которые… которые являются всего лишь отзвуком чудесной мелодии, но нисколько не соответствуют моему ощущению тех лет. Ну, не были мои школьные годы чудесными! Не были — и баста. Потому что школу я воспринимала как необходимое зло, тяжелую и гнетущую обязанность, — некий крест, который вынуждена была в силу обстоятельств тащить с первого по десятый классы. Моя истинная жизнь начиналась после уроков, когда, возвратившись домой и поев, я быстро выполняла домашние задания, и у меня наконец-то появлялось свободное время. Это время было моим, только моим — и я могла распоряжаться им как мне заблагорассудится.

В этом смысле мне здорово повезло: окружавшие меня взрослые никогда не пыталась загнать меня в жесткие рамки, не пытались сломать или же ограничить мою личную свободу. Да этого, вероятно, и не требовалось: я была удивительно разумным ребенком, старательно соблюдавшим все внешние требования, которые предъявлялись школой. Делала я это вполне осознанно, ибо моей незабвенной бабушке удалось внушить мне, что обучение в школе — это моя работа, которую я должна выполнять хорошо. Вот я и старалась в меру сил делать свою работу хорошо.

Без особого ущерба для собственной личности мне удалось разграничить свое истинное «я» и социальную роль «ученицы», которую необходимо было демонстрировать в школе. В результате продолжительной практики у меня выработалась крепчайшая защитная оболочка, охранявшая мое свободолюбивое начало от проникновение в него школьной системы. Конечно, эта защита не была абсолютной, однако достаточно надежной, потому что школьные влияния проходили мимо меня по касательной, не затрагивая формирующейся личности и не нанося ей сокрушительных ударов. А ведь вся система образования в те годы была нацелена на подавление и действовала достаточно жестко, не сказать жестоко; по сути своей это была тоталитарная система. Один из законов Ньютона гласит: сила действия всегда равна силе противодействия. Похоже, этот принцип вполне приложим и к социопсихологии.

Моя настоящая жизнь начиналась за пределами школы, где я сбрасывала сковывающую меня личину примерной ученицы и превращалась в нормального ребенка с бьющей через край энергией, не всегда направленной во благо обществу. Врожденные задатки лидера, помноженные на буйную фантазию, всегда делали меня центром притяжения для подруг и друзей. Куда бы я ни попадала, вокруг меня тотчас начинал вращаться невидимый водоворот, в который втягивались самые разные люди, — и через короткое время я уже обрастала многочисленными приятельницами и приятелями. С некоторыми из них мы сохраняем отношения по сей день.

Благодаря живому воображению я никогда не скучала ни наедине с собой, ни в компании с друзьями. Читать начала с пяти лет и читала все подряд, а в девять мы с Таней записались в ближайшую детскую библиотеку и стали постоянными ее посетителями, «глотавшими» фантастическую, приключенческую, историческую и любую другую более-менее подходящую нам по возрасту литературу. И это не считая книг, которыми мы разживались друг у друга: практически у каждой из нас была неплохая домашняя библиотека. Поэтому, стоило нам собраться вдвоем-втроем-вчетвером у кого-нибудь на квартире, — как я тотчас начинала импровизировать воображаемую ситуацию, разумеется, интригующую и захватывающую, распределять роли между присутствующими, а затем режиссировать развивающийся спектакль: это было для меня совсем не сложно и выходило как бы само собой. Мы настолько погружались в вымышленное действо и увлекались происходящим, что по домам нас приходилось буквально разгонять из-под палки. И зачастую дело кончалось слезами, потому что взрослые не давали нам доиграть, прерывая игру в самый кульминационный момент. Молчаливые индейцы, благородные мушкетеры, роковые красавицы, мужественные разведчики, полеты на другие планеты — все было к нашим услугам здесь и сейчас. Ах, какой волнующий, необычайный и таинственный мир окружал нас тогда!.. Какую захватывающую и полную приключений жизнь проживали мы после скучнейших школьных уроков!..

Внешняя, ролевая, канва моей жизни, с которой мне волей-неволей приходилось мириться, разумеется, имела для меня большое значение, иначе как бы я могла самореализоваться в социуме? Однако значение это было все же второстепенным. Школьные преподаватели, которых я рассматривала не как отдельные личности, но лишь как источник получения необходимых знаний, имели весьма невысокий рейтинг в шкале моих внутренних ценностей, к тому же, вследствие моей глубинной отстраненности, не могли «достать» меня по-настоящему, — им просто не было доступа в мой наглухо закрытый внутренний мир. Я ревниво оберегала свое истинное «я» ото всех возможных внешних влияний. Родные, друзья и одноклассники стояли в этой своеобразной подростковой системе ценностей гораздо выше учителей. С близкими подругами я порой делилась своими мыслями и чувствами, однако ни с кем и никогда не обсуждала самые глубинные и по-настоящему значимые для меня переживания, особенно такие сокровенные и болезненные, как осмысление и переживание собственной смерти. Впрочем, вполне возможно, что связано это было не столько с моей «сверхзакрытостью», сколько с тем, что окружавшие меня взрослые были заняты своими «взрослыми» делами: работой, домашним хозяйством и пр., — и им не было дела до абстрактных философствований; мои же близкие подруги находились в том трепетном возрасте, когда приходит первая любовь, а потому могли думать и говорить лишь о предмете своей романтической страсти. Ближе к вечеру четырнадцатилетние девчонки натягивали только что вошедшие в моду нейлоновые чулки, которые чрезвычайно трудно было достать, подводили глаза жирным черным карандашом (самым лучшим считался карандаш «живопись» из набора цветных карандашей для рисования) и отправлялись на фланировать по улице в надежде случайно повстречать предмет своих воздыханий. А если повезет, даже перекинуться с ним парой незначительных фраз, чтобы потом с неподдельным волнением снова и снова вспоминать роковую встречу, наполняя глубоким значением каждую произнесенную реплику и каждый брошенный взгляд. «Нет, ты видела, как он на меня посмотрел?.. Он сказал, что… А я ответила….» И так до бесконечности. Подобное времяпрепровождение казалось мне тогда глупым и ничтожным и вызывало внутреннюю усмешку. Это Витька-то из параллельного класса — красавец?! Это в Мишку влюбилась Лариска?!. Комедия, да и только!..

Как я теперь понимаю, у меня было «позднее зажигание», то есть в силу индивидуальных особенностей организма мое женское начало включилось позднее, нежели у моих подруг. В то время как мои более «продвинутые» сверстницы уже вступили в девический возраст, я еще не миновала подростковый.

Впечатление о существах противоположного пола — мужчинах — на этот момент у меня сложилось довольно своеобразное и в целом отрицательное. Сколько себя помню, нас, девчонок, всегда преследовали противные мужики, — их возраста в детстве я определить не могла, все они казались мне на одно лицо и без возраста, — зато с огромными членами. И это совсем не плод детского испорченного воображения: подобные фантазии не были мне свойственны, — тем более что обнаженный мужской член, огромный и красный, выглядел отвратительно. Эти странные взрослые мужчины составляли как бы неотъемлемую часть небольшого сада возле школы. Они скрывались за кустами или деревьями, потом неожиданно выскакивали оттуда и демонстрировали нам, девчонкам, свои торчавшие из расстегнутой ширинки прелести. Мы их не слишком боялись, потому что никакого вреда нам они не причиняли, разве что вызывали визг, хохот и легкий испуг, как следствие неожиданности. Удирая от этих чокнутых, мы хохотали до упада, — ну а им, судя по всему, только этого и надо было!

Оперный театр моего детства тоже был постоянным пристанищем подобных типов. Практически ни одно посещение театра не обходилось без того, чтобы на лестнице в амфитеатр не повстречался очередной эксгибиционист с обнаженным «хозяйством». Они великолепно ориентировались в кулуарах театра, потому что встречались исключительно на лестницах, параллельных тем, по которым мы поднимались, и, продемонстрировав свой набухший, красновато-багровый фаллос, мигом испарялись. Все это происходило так быстро и неожиданно, что рассмотреть самого мужчину и, тем более, запомнить его внешность, не было никакой возможности. Эксгибиционист окликал нас, девчонок, показывал обнаженный член — и тут же убегал, получив порцию возмущенного визга. Ребенок — существо беззащитное и в подобной ситуации теряется. Поэтому они явно предпочитали детей, подростков и молоденьких девушек, очевидно, опасаясь реакции взрослых женщин. Ну а что ему — показал свои прелести, поимел оргазм — и ищи ветра в поле!..

Немного повзрослев, я отыскала в медицинской энциклопедии статью про половые извращения и с большим энтузиазмом ее изучила. Оказывается, вышеописанными отклонениями страдают почему-то, в основном, мужчины.

Свой первый сексуальный опыт я приобрела пяти лет от роду, и опыт этот был резко негативным. Я играла во дворе, быть может, лепила «пирожки» в песочнице. Летом бабушка часто отпускала меня погулять одну. Двор дома на улице Лермонтова был внутренним, с круглым садиком, посредине которого и находилась деревянная песочница, где я обычно возилась. На окрашенных зеленой краской скамейках под разросшимися кустами сирени сидели старушки из нашего дома и вязали свое бесконечное вязанье. Все было как-то очень по-домашнему, и бояться за ребенка не приходилось. К середине пятидесятых годов прошлого века вызванная войной преступность уже поутихла, а о сексуальных маньяках еще слыхом не слыхивали. Наверное я была не одна, и во дворе играли еще ребятишки из нашего или же соседних подъездов. Потом к нам присоединился какой-то чужой мальчик лет семи, не из нашего дома. Не помню ни его лица, ни во что мы играли. Помню только, что мы с ним зачем-то побежали за сараюшки — или он меня туда зазвал? — и он предложил... снять трусики. Я удивилась, но не испугалась, потому что это вызвало любопытство. Мальчишка нашел большой ржавый гвоздь и предложил тыкать им по очереди в мою писю и в его. Я спустила трусики, и он потыкал меня в писю — это было довольно больно и неприятно, потом взяла гвоздь я и тоже потыкала ему в прямо в отверстие его письки. Занятная игра для детишек… Когда он тыкал гвоздиком, я злилась, потому что он делал мне больно. Однако когда настала моя очередь, я старалась не причинять ему сильной боли. Не знаю, сколько мы так «играли», ну а потом натянули штанишки и снова вернулись во двор. К счастью, никаких последствий от подобных детских шалостей со ржавым гвоздем у меня не случилось, — вероятно, мне здорово повезло. Не уверена насчет испорченного мальчишки, потому что никогда с ним больше не встречалась. Но самое, пожалуй, удивительное, что даже в столь нежном возрасте я прекрасно отдавала себе отчет в том, что мы с ним совершили скверный поступок, — и ни разу не проболталась об этом ни бабушке, ни маме!..

Заложенное во мне буквально на генетическом уровне восприятие семейной жизни было удивительно правильным и каким-то глубинно-патриархальным. Мне было тогда лет шесть, а Сережке из третьего подъезда уже девять — он учился в третьем классе. Мы с ним сидели на крыше сараюшки и обсуждали будущую совместную жизнь. В деревянных сарайчиках, двумя длинными рядами тянувшимися вдоль забора, хранилась всякая рухлядь, в погребах стояли деревянные кадушки, в которых осенью заквашивали капусту, солили огурцы и помидоры. Я рассказывала Сережке, какой у нас будет уютный домик, когда мы станем мужем и женой, — с круглым обеденным столом под накрахмаленной скатертью, над которым будет висеть яркий оранжевый абажур с шелковыми кистями, сверкающей никелированными шишечками кроватью на панцирной сетке и т.д. и т.п. Про наличие детей не помню, вероятно, до таких деталей я не опускалась. Даром убеждения я обладала с детства, поэтому внушить очередному мальчишке идею жениться на мне было не слишком сложно. Матримониальные планы держались мной в тайне и обговаривались с вероятным кандидатом в мужья на полном серьезе. Вообще, серьезное отношение к замужеству было свойственно мне до поступления в школу, — потом все изменилось. Почему так произошло, сказать не берусь, но более серьезных попыток выйти замуж, чем те, которые я предпринимала в три с половиной года, а затем в шесть лет, у меня не просматривалось до двадцатисемилетнего возраста.

Мир детских фантазий, переплетаясь с миром реальности, соединялся в единое и нерасторжимое целое, в котором я существовала совершенно органично. До краев переполненный вездесущей жизнью двор вызывал у меня неуемный интерес. Огромные злые шмели, полосатые осы и пчелы деловито обследовали чашечки цветов в саду, а мы с Наташей наблюдали, как они пьют нектар, а потом аккуратно брали за крылышки, рассматривали и отпускали. Они улетали с недовольным жужжаньем, но тотчас возвращались и снова принимались за дело. Собаки и кошки, проживавшие в доме, или забредавшие во двор, относилась ко мне дружески и всегда давали себя погладить и приласкать. До сих пор не представляю, почему ни одна чужая собака не покусала меня, когда я пыталась ее лечить. Помню, как однажды я мазала йодом открытую рану на собачьей лапе, — и дворняжка стоически терпела подобное издевательство, только тихонько поскуливала. Маленькое, самоуверенное и совершенно бесстрашное существо с вечно разбитыми коленками, которым я тогда была, общалось с животными без переводчика. Я чувствовала и понимала язык всех окружающих меня зверюшек и растений, — мы с ними находились примерно на одной ступени развития, — и радостно общалась с ними, познавая огромный и незнакомый мир. На улице Некрасова, возле деревянных двухэтажных домов, принадлежавших Жиркомбинату, росли старые клены, под сенью которых нарождалась молодая кленовая поросль: тоненькие, всего несколько сантиметров в высоту прутики с двумя-тремя листочками наверху. Я бережно выкапывала их из земли своим детским совочком, аккуратно рассаживала во дворе или на улице Лермонтова, а потом ходила поливать из зеленого детского ведерка. Удивительно, но клены приживались!.. Сейчас это огромные разлапистые деревья. Каждый раз, проходя мимо них, я шлю им мысленный привет, и меня переполняет странная смесь глубокой нежности и изначального сродства с ними.

Фантазии, вернее, та детская реальность, в которой я обитала, обладала свойством бесконечной и мгновенной трансформации чего угодно и во что угодно. Моей любимой игрушкой была тряпичная кошка с белой мордочкой и белыми лапками. Звали ее Кисинна. На самом деле она была заколдованной принцессой, перед которой мы с Наташей преклонялись и которой преданно служили. Ее меховая мордочка с нарумяненными маминой помадой щеками, подведенными черным карандашом бровями, зелеными бусинками глаз и торчащими в стороны жесткими усами представлялась нам верхом совершенства, хотя с точки зрения взрослых выглядела, наверное, весьма диковинно.

Я и сама ощущала себя принцессой голубых кровей. Это было заложено во мне как некая данность, о которой я никогда не задумывалась. Маленький ребенок всегда чувствует себя крохотным солнцем, вокруг которого обращаются по своим орбитам окружающие его взрослые. Свою самоценность, свое особое положение перед всеми этими взрослыми людьми явственно ощущала и я. Ощущала, принимала, как должное, — и умело этим пользовалась.

Когда мне было годика три, в большой солнечной комнате на втором этаже четырехэтажного дома на улице Лермонтова, до сих пор стоящего неподалеку от зоопарка, обитало две семьи. Время было послевоенное. Новосибирск представлял собой безбрежное море одноэтажных домов, окруженных двориками, в которых содержалась разнообразная живность, вплоть до коров. Кое-где над ними возвышались четырехэтажные здания постройки тридцатых годов — тогда они казались окрестным жителям почти небоскребами. При каждом таком доме существовала своя котельная, обеспечивающая зимой паровое отопление. Двадцатиметровая комната на втором этаже кирпичного дома, где проживали дед с бабушкой, мама с папой и я, пусть с соседями, занимавшими две другие комнаты, зато с большой кухней, где из крана над железной раковиной текла холодная вода, и с монументальным туалетом, казалась почти раем. Не помню, как мы все там умещались, — мне стелили постель или на приставленных к дивану стульях, или же я спала вместе с бабушкой на полутораспальной кровати с железной сеткой, стоявшей возле стены и частично отделенной от остального пространства комнаты старинным буфетом.

Чтобы я спокойно уснула — дед ложился поздно, в половине двенадцатого — над кроватью навешивалось нечто вроде балдахина из цветных халатов, которые бабушка каким-то хитрым образом прикрепляла к задней стенке буфета и к стене. Меня укладывали на кровать, балдахин задергивался, — я оказывалась в приятном цветном полумраке, в котором было так уютно лежать и с наслаждением ковырять в носу. Но это было еще не все! Не знаю уж каким образом, только в нашем семействе установился своеобразный вечерний ритуал поклонения маленькой принцессе. Взрослые выстраивались в очередь возле кровати и ожидали моего появления. Я гордо отдергивала балдахин и стоя протягивала им ручку, которую они со смехом и с удовольствием целовали.

Этот семейный ритуал продержался фактически до моего поступления в школу и, вероятно, явился одной из причин моей завышенной самооценки. Однако такое шуточно-рабское отношение взрослых к моей персоне — я и в детстве прекрасно отдавала себе отчет, что все происходит понарошку, — воспитало во мне обостренное чувство собственного достоинства и дало то ощущение ценности своей личности, которые в дальнейшем сослужили незаменимую службу в жизни.

Воспитывали меня методом словесного убеждения, старательно объясняя, почему не следует делать того или другого. Конечно, это требует большого терпения и настойчивости, однако приносит и гораздо более ценные плоды: ребенок учится думать самостоятельно, сопоставлять различные факты и принимать осознанные решения. Поэтому, когда однажды — только однажды! — выведенная из себя моим непослушанием бабушка почти нечувствительно шлепнула меня по попке, — я испытала настоящий шок: меня ударили!.. Меня!! Страдания мои были безмерны: я забралась под обеденный стол (мне тогда было годы четыре) и отчаянно рыдала, переживая оскорбление действием. Я чувствовала себя маленькой, униженной и беззащитной. Это было настоящим горем, трагедией… Эмоциональное потрясение от этого легкого шлепка оказалось настолько сильным, что я, четырехлетняя, запомнила его на всю жизнь.

Ах, эта сказочная реальность детства, куда заказан вход взрослым!..

Порой я специально делаю крюк, чтобы только заглянуть во двор своего детства, посидеть на старой скамье под разросшимися тополями и вновь ощутить совершенно особое чувство ностальгии по безвозвратно ушедшему прошлому. Увы, оно утрачено навсегда. Остались лишь воспоминания и вечная тоска взрослого человека по Эдему его детства…


Бабушка заболела весной. Стала жаловаться на боли в правом боку, примерно там, где находится аппендикс, — аппендицит ей не вырезали, — терпела, старалась не обращать внимания, но боль не отступала и через какое-то время мама пригласила для консультации знакомого врача-хирурга. Та основательно прощупала бабушкин бок и сообщила маме диагноз: тумор — то есть опухоль. Потом они долго разговаривали наедине и опытный хирург, мамина однокашница по медицинскому институту, была откровенна до цинизма. «Примите все, как есть, — убеждала она. — Просто дайте событиям идти своим чередом… Твоей матери под восемьдесят. Опухоль уже неоперабельна. Что бы вы ни предпринимали — вы только оттянете конец. Измучите ее… измучаетесь сами… — а она все равно умрет…»

Если бы дед и мама вняли тогда словам опытного хирурга, повидавшего на своем веку не одну смерть, — быть может, моя жизнь на долгие годы не превратилась бы в один нескончаемо тянувшийся кошмар, из которого, казалось, не было выхода. Если бы!.. Но — не вняли… не прислушались... Наверное, это было невозможно!.. Мы не представляли своего существования без бабушки. И, хотя ей уже исполнилось семьдесят семь лет, она являлась стержнем нашей семьи; центром крохотной планетарной системы, вокруг которого вращались все мы: дед, мама, я…  

Татьяна Ивановна, так звали мою бабушку, даже не подозревала о своем страшном диагнозе и была полна оптимизма. Она хотела жить, а мы — чтобы она была с нами любой ценой. И никто из нас — никто! — не подумал о том, какова же будет эта цена. Увы! порой самое разумное решение состоит именно в