АглаидаЛой драй в

Вид материалаКнига

Содержание


Господи Иисусе Христе, сыне Божий, прости и помилуй мя грешную!..
Она находилась рядом со мной двое суток.
Она исчезла. В какой-то неуловимый момент я вдруг ясно почувствовала: Ее здесь больше нет…
Подобный материал:
1   ...   7   8   9   10   11   12   13   14   ...   40
Мне было хорошо. Но хорошо не в обычном человеческом понимании, а в совершенно ином, космическом, ибо, растворяясь в небытии, мое «я» соединялось со Всем Сущим, и я ощущала это как бесспорную реальность, как последнюю истину, как откровение. Переживание собственной смерти — самое удивительное, потрясающее и прекрасное переживание, какое мне довелось испытать. Я действительно наслаждалась собственной смертью… Впрочем, возможно это был уже бред.

И тут вернулась с работы мама и заглянула в мою комнату.

Господи Иисусе Христе, сыне Божий, прости и помилуй мя грешную!..

Я успела натянуть на себя легкое одеяло, чтобы не было видно крови. Мама о чем-то меня спросила, я невнятно ответила, она подошла к дивану и откинула одеяло... Нет, она не упала в обморок. Ни тогда, когда я просила ее поставить 6-ю симфонию Чайковского, — перед смертью мне хотелось услышать ее финал, — ни позднее, уже в машине скорой помощи, когда я, ненадолго приходя в себя, с отчаяньем допытывалась у нее: теперь я умру?! ведь теперь я обязательно умру?! И врач «скорой» утвердительно говорил мне: конечно, умрешь! только не двигайся! А потом, вероятно, обращаясь к фельдшеру: нож не трогать! ни в коем случае!!


В чувство меня привела боль. Суставы рук и ног болели нестерпимо, и в то же время я не могла пошевелиться, не могла изменить положение затекших конечностей, потому что мои запястья и лодыжки были накрепко привязаны к кровати. К локтевой вене на левой руке была подключена капельница. В груди — я ощущала это совершенно отчетливо — помещался кусок раскаленного железа, его жар плавил мои легкие, а тяжесть давила на внутренности. Это был неровный и какой-то ноздреватый кусок металла, напоминавший виденный однажды мною по телевизору железный метеорит. Тяжелый, с неровными краями, докрасна раскаленный кусок железа причинял мне ужасную боль, не идущую ни в какое сравнение со всеми когда-либо испытанными мною видами боли. Боль мучительную. Пыточную.

Я огляделась. Белая реанимационная палата. Вторая кровать пуста. Что сейчас: утро, день, вечер?.. Очень тихо. Я совершенно одна — и какое-то абсолютное, космическое одиночество, которое невозможно передать словами. Все мое тело, каждая его клеточка, жилка, суставчик, буквально пронизаны болью. НЕВЫНОСИМОЙ БОЛЬЮ!!!! И это означает одно: я опять осталась жива.

В палату вошла медсестра. Сухими, как осенние листья, губами я попросила ее развязать меня. Она ответила, что сейчас я отхожу от наркоза и могу упасть. Я умоляла отвязать хотя бы руки — суставы буквально выворачивало из суставных сумок, — но она только молча подправила капельницу и ушла. В эти минуты мое существование было тождественно боли, одной сплошной невыносимой боли. И — как же мне не хотелось возвращаться в жизнь! Как хотелось умереть!..

Тишина. За окном совершенно темно — значит, ночь. В палате горел неяркий свет. Дверь в коридор была открыта настежь, и там тоже царила полная тишина. Я была совершенно одна в этом затопленном болью мире, распятая на жесткой, высокой реанимационной кровати. И вот именно тогда, переживая мгновения какого-то абсолютного, запредельного страдания, я впервые ясно ощутила Ее присутствие. Это было действительно присутствие, чего-то, что невозможно описать словами, но что несомненно есть, и существует вполне реально, как свет или мрак, тепло или холод, ночь или день. Иногда лежишь с закрытыми глазами и вдруг чувствуешь: в комнате кто-то есть, и даже знаешь, кто именно этот человек. Точно таким образом ощутила я Ее присутствие рядом с собой в пустой больничной палате, — и это было такой же данностью, как окружающий меня больничный мир. Почему-то я знала, что это Смерть, столь же отчетливо, как если бы видела Ее визуально, но это нисколько не удивляло меня. Ей некуда было спешить — впереди вечность, и Она просто ждала, не принимая образа какого-либо материального создания. Однако Ее мистическая суть, невидимая эманация смерти, напитала пространстве палаты, и остро воспринималась моим внутренним существом. Так я впервые встретилась с Нею, в белом вакууме реанимационной палаты, до дна испив горечь отчаяния и одиночества, достигших для меня поистине вселенского масштаба.

Утром, когда я уже окончательно пришла в себя, проведать меня зашел оперировавший меня хирург. «Ну, что — жить хочешь? — спросил он. — Все самоубийцы умоляют спасти их, когда умирают». «Нет! Нет!! — с отчаянной злобой выкрикнула я. — Не хочу! Не хочу жить!!» Он покачал головой и произнес: «Да... заштопал я тебя хорошо — теперь головку надо подлечить...» После бессонной ночи вид у него был помятый и уставший. Моя реакция его глубоко разочаровала: вместо чувства благодарности — злоба и ненависть. Глядя на этого высокого сильного человека в крахмальном белом колпаке, я машинально отметила, что он любит выпить и, вероятно, предпочитает медицинский спирт.

Она находилась рядом со мной двое суток.

Приходили и уходили врачи, бегали туда-сюда сестры, то и дело вводя мне какие-то препараты. Приезжала милиция, расследовать, откуда у меня наркотики — поначалу они были уверены, что взяли наркоманку со стажем и, кажется, здорово расстроились, получив исчерпывающее объяснение, где я достала морфий. Несмотря на мое жуткое состояние, два офицера в милицейской форме, на которую были накинуты белоснежные халаты, меня развлекли; было занятно наблюдать, как поначалу они грубо требовали у меня сознаться в содеянном, однако, осмотрев мои вены, убедились, что я не колюсь, что перед ними просто законченный псих, — после чего сделались предельно вежливы, и даже, уходя, пожелали мне скорейшего выздоровления... Это было действительно забавно и, наверное, я бы рассмеялась им вслед, — если бы не кусок раскаленного металла, плавивший изнутри мою грудную клетку. Боль... Адская, пронизывающая все тело… И хотя руки и ноги мне, наконец, развязали и уже не так мучительно тянуло и выворачивало суставы на руках и на ногах, это не имело особого значения, потому что, несмотря на обезболивающее, тормозившее сознание, я вся была одна сплошная боль.

Сквозь пелену времени я мысленно вижу раздражающе белую реанимационную палату и высокую реанимационную кровать с распластанной на ней фигурой двадцатилетней девушки. Картина теряет четкость и постепенно удаляется от меня, как если бы я смотрела через обратные окуляры бинокля. Удаляется больничная палата, и вот я уже вижу сверху четырехэтажный больничный корпус, который медленно вращается вместе с планетой, вижу сверху весь город, с разделяющей его надвое рекой, и другие города, реки, моря, океаны, материки — и, наконец, голубоватую сферу Земли в покрывале из облаков, плывущую в межзвездном пространстве и постепенно исчезающую в бездне Космоса.


* * *


Там, в стерильной белизне реанимационной палаты, Она навестила меня впервые. Смерть вызывает страх у любого живого существа, обладающего сознанием и даром предвидения. Но вот что удивительно, припоминая встречи с собственной смертью, я не могу вспомнить ощущения страха или охватившего меня в те мгновения ужаса. Теоретически я понимала, что нахожусь при смерти, у меня совершенно не было жизненных сил, — витальная энергия практически покинула мое тело, — однако страха перед концом я не испытывала. Более того, мне было удивительно хорошо! Моя жизнь, мои страдания, все мои проблемы, мучившие меня прежде, отодвинулись куда-то очень далеко и утратили свое главенствующее положение. Зато возникло странное чувство, будто мое тело потеряло свои привычные очертания и растеклось в бесконечности пространства-времени, превратившись в некое облако, обладающее сознанием. Ничто земное теперь просто не имело значения, потому что нить, связующая меня с этим миром, истончилась до прозрачной паутинки, на которой я болталась, словно воздушный шарик, готовый улететь при малейшем дуновении ветерка.

Как и для абсолютного большинства людей, смерть всегда была для меня понятием, скорее, философским, нежели относящимся к реальной жизни. Каждый человек знает, что рано или поздно он умрет, но знает это абстрактно, как бы безотносительно к себе лично. Осознание реальности факта собственной смерти приходит не сразу. В детстве мы ощущаем себя бессмертными, как боги, не отдавая себе отчета в конечности земного пути. И когда в подростковом возрасте на нас внезапно обрушивается понимание неотвратимости собственной гибели — у наших ног разверзается черная бездна, наполненная иррациональным ужасом, — ужасом, постоянно преодолевая который, нам предстоит прожить всю оставшуюся жизнь. Поэтому только в юности такой поистине непереносимой остроты достигает ощущение потерянного времени, просачивающихся сквозь пальцы бездарно прожитых мгновений собственной жизни. И это ощущение безвозвратно утраченного времени провоцирует всплески неконтролируемого ужаса, который может привести и зачастую приводит к самоубийству. Загадка смерти, базирующаяся на иррациональном страхе перед ней, превращается в неокрепшем еще сознании молодого человека в уродливую доминанту, овладевает его мыслями и душой, становится настолько мучительной, что в стремлении избавиться, наконец, от этой муки, простое и характерное для юности максималистское решение разом покончить со всем, сделав последний шаг туда, чтобы узнать все наверное, делается невыразимо притягательным и единственно возможным.

И все же, несмотря на постоянное желание взмыть в заоблачные выси, в юности мы поразительно здешние, и телом, и душой принадлежащие плотному миру. С головой погружаясь в море философских умничаний, рациональных построений и всевозможных логических конструкций, мы пытаемся разрешить проблему смерти в плоскости доступной нам реальности, но попытки ответить на мучающий нас вопрос на этом уровне — бесплодны, потому что реальность смерти не умещается в прокрустово ложе философских силлогизмов, ибо находится за пределами примитивной логики. Мы жаждем знать все — и одновременно интуитивно не верим в возможность этого. Ответы на главные вопросы находятся вне парадигмы науки. Конечно, в юности мы не оперируем такими понятиями, как «парадигма науки» или «парадигма искусства», а приходим к этому на ощупь, неосознанно, тыкаясь в познание мира, словно слепые котята, ищущие материнский сосок.


«Как там, в мире ином?» — Я спросил старика,

Утешаясь вином в уголке погребка.

«Пей! — ответил, — дорога туда далека,

Из ушедших никто не вернулся пока».


(190. Омар Хайям)


«От преисподней до колец Сатурна

Все тайны мира я познал недурно.

Лишь одного узла не смог я развязать.

И этот узел — траурная урна».


(Абу-Али-Ибн-Сино (Авиценна)


Эти рубайат я записала в своем дневнике, когда мне было двадцать с небольшим. Записала, потому что в них содержалось нечто, созвучное моей душе и моему тогдашнему восприятию мира, нечто, содержащее Загадку смерти, занимавшую, как выяснилось, не только меня. И пусть в них не было ответа на Главный Вопрос, но вот что странно! — этот ответ в них словно бы присутствовал, только в завуалированной, зашифрованной для непосвященных форме, и я это отчетливо ощущала.

И все же, тогда я еще была совершенно земным существом, и плотный мир накрепко сжимал меня в своих тисках. Эти тиски ощущала душа — и отчаянно стремилась вырваться на свободу, однако сотканное из грубой материи тело и недоразвитый пока ум, находившийся в рабстве у примитивной логики, — сопротивлялись изо всех сил, не давая моей душе взлететь. Рассудок по-своему страшная вещь. Ограничивая и обуживая наше видение мира, он постоянно пытается сделаться самодовлеющим, исключить иные способы познания действительности.

Ощущая Ее присутствие в палате, мое глубинное «я» вступало в противоречие с моим собственным рассудком. Но в данном случае мое восприятие действовало вопреки моему разуму. В тот момент мне не требовалось никаких доказательств Ее существования: я просто чувствовала рядом с собой Смерть, как некую данность, пожалуй, даже, как некую невидимую сущность, обладающую личностным началом. Она была не менее реальна, чем я. И хотя Ее присутствие не регистрировал мой разум, — он оказался бессилен, — каждая клеточка моего тела сигнализировала: Она здесь... Она рядом... Она ждет...

Это продлилось двое полных суток, а на третий день Она исчезла. В какой-то неуловимый момент я вдруг ясно почувствовала: Ее здесь больше нет… Я знала это настолько отчетливо, словно все предыдущие дни Она была дежурной медсестрой, не покидавшей мою палату ни на мгновение. И вдруг палата опустела. Я находилась в ней совершенно одна, и мне не требовалось никаких объяснений. Помнится, только подумалось: стало быть, срок еще не пришел...


Встреча со Смертью, несомненно, вызвала бы у меня настоящий шок, не будь я так слаба и беспомощна, однако запомнилась навсегда. Но воспоминания об этом событии, в силу их болезненной напряженности, со временем оказались вытесненными в подсознание: слабый человеческий рассудок был не в состоянии вынести тяжесть подобного знания и, выкручиваясь, пытался найти реалистическое объяснение этому чисто иррациональному переживанию. И такое объяснение нашлось, вполне разумное и стопроцентно реальное. После операции мне кололи в качестве обезболивающего промедол, который обладает наркотическим эффектом, и, следовательно, мои необычные ощущения, в том числе присутствие в палате Смерти, — просто галлюцинации, бредовые фантазии затуманенного лекарством мозга. Мне все показалось.

Мне все показалось... Думать так было проще, понятнее, примитивнее — и легче. Но позднее...

Намного позднее! Пять долгих лет прошло, прежде чем я вновь вернулась памятью в те дни в попытке заново все переосмыслить. А пока восторжествовал материализм. Я все списала на бред — и прочно забыла. Почти забыла... Потому что мое второе рождение, мое возвращение в обычную жизнь было таким долгим и мучительным, что предаваться мистическим переживаниям не было ни сил, ни желания. Стоит, тем не менее, обратить внимание на два момента. Первое: в соответствии со всеми медицинскими показателями я должна была умереть, но осталась жива. И второе: Она находилась рядом, а затем ушла...

Человек не знает себя. Его представление о себе самом несовершенно. Не то чтобы мы воображаем себя лучше, чем мы есть, — это чересчур примитивно, но наша модель окружающего мира весьма далека от реальности. Сложнее всего — пробиться к собственному «я» сквозь пелену представлений о самом себе, навязанных нам извне другими людьми. Дать возможность освободиться тому «естественному» человеку, о котором говорят даосы. «Сойти с ума», чтобы наконец пробиться сквозь скорлупу стереотипной рассудочности, не потеряв при этом остатки разума. Увидеть мир «таковости», мир без надетых нам с детства шор из человеческого описания окружающей действительности. Расширить свое сознание, свое восприятие до беспредельности. Достичь дзеновской «полноты», которая суть слияние собственного крохотного «я» с миром, исполненным гармонии.

Проживая обычную жизнь, мы можем лишь предполагать, насколько наше представление о себе расходится с истиной. В сущности, покуда жизнь течет сравнительно гладко, а мы пребываем в относительном комфорте, каким-то образом удерживаясь на ее поверхности, подобные проблемы нас не волнуют вовсе. Мы переполнены ощущением собственной значимости в этом мире, великолепно ладим с собой и управляем течением собственной жизни. Но когда в один прекрасный момент привычная стабильность вдруг рушится и перед нами разверзается бездна, — мы делаем потрясающее открытие: я знаю только то, что ничего не знаю… И это действительно открытие! Настоящее откровение. Хотя откровению этому, пожалуй, не менее двух тысяч лет…


К пониманию того, что я убила своего деда, я пришла только через несколько лет после его смерти. Понять, что ты убийца, пусть невольный, — страшно. Конечно, это не было запланированное убийство. У меня и в мыслях не было причинять деду какой-либо вред. Все случилось неумышленно. По незнанию. Но, тем не менее, оправдания мне нет. Сознание совершенного преступления наполняет меня ужасом и гнетущим чувством вины. Неизбывной вины. Потому что ни поправить, ни изменить что-то уже невозможно.

Познание самого себя, к которому стремится всякий более-менее здравомыслящий человек, поначалу воспринимается как игра, как своеобразное развлечение, пока, постепенно погружаясь в глубины своего существа, ты не открываешь для себя вещи пугающие и необъяснимые. В те далекие годы, я вообще была не способна понять, а главное принять что-либо, лежащее за гранью обычного человеческого восприятия. Я была достаточно нормальным человеком, для которого понятия «мыслеформа», «магия», «сглаз» и тому подобные термины из арсенала лженауки, казались забавными, не более того, хотя и вызывали любопытство; я бы просто рассмеялась в лицо тому, кто стал бы всерьез обсуждать со мной такие скользкие и ненаучные темы, ну а проповедника подобных истин сочла законченным психом. Господи, сколь неизмерима глупость человеков!..

Постепенное осознание того, что во мне кроется некая сила, способная даже убить, растянулось на несколько лет: я напрочь отказывалась верить очевидному. Нет, я знала за собой определенные способности, вернее, качества, могущие влиять на предметы на расстоянии. Не раз и не два происходили со мной странные вещи, которые я списывала на случайности и только посмеивалась над ними. Например, я могла на расстоянии заглушить мотор автомобиля. Звучит это фантастично, но факт проверенный. Обычно это происходило случайно, когда я проходила мимо машины, которая собиралась тронуться или приближалась ко мне, когда я переходила дорогу. Я пугалась, мотор внезапно начинал чихать и заглохал, — при этом у меня возникало совершенно определенное чувство, которое трудно выразить словами: страх, смешанный с чем-то еще, со злостью, с какой-то внутренней аллертностью. Это мое чувство влияло и на людей: когда я злилась, с ними тут же происходили мелкие неприятности, что неоднократно меня развлекало. Но, повторяю, я никогда не относилась к этому всерьез, списывая все на совпадения.

Когда я думаю про своего деда по материнской линии, меня переполняет глубокое сожаление: ах, если бы я тогда была старше и умнее!.. Он был врачом еще прежней, дореволюционной формации и имел поистине энциклопедические познания в самых различных областях знаний. Я никогда не пользовалась справочниками или энциклопедиями: дед заменял их все вместе взятые. Меня до сих пор мучает, что я так и не сумела пообщаться с ним на равных. Юность эгоистична и ограничена, и я была слишком молода, чтобы проникнуться его восприятием мира и по достоинству его оценить. Я не понимала, как можно часами сидеть на диване, уткнувшись в толстенные и скучные тома Мельникова-Печерского, снова и снова перечитывать «Войну и мир» или «Жизнь Клима Самгина»… В Гражданскую сопровождавший поезда с ранеными в качестве фельдшера, после окончания Томского университета дед многие годы проработал на Алтае. Один из первых врачей в этом диком тогда крае, он всю оставшуюся жизнь восхищался его несравненной красотой: куда там какой-то Щвейцарии!.. В 35-ом году его посадили в лагерь, где он так и работал врачом, а потом чудом освободили в 37-ом. Мне здорово повезло, — нередко говаривал он, — что меня посадили именно в 35-ом! Вот если бы в 37-ом… И я догадывалась, что тогда бы он уже не вышел. В июне 41-го года дед находился на военных сборах, откуда их дивизию сразу отправили на фронт. Беспартийный и принципиальный, дед всегда был убежденным атеистом. Общались мы, в основном, за обедом, после моего возвращения из института. Он любил пересказывать интересные случаи из своей богатой врачебной практики. Я, как человек восприимчивый, с трудом переносила эти натуралистические рассказы, просила его замолчать или… хотя бы не за обедом… Странно, но со временем я привыкла к его «врачебным историям» и, слушала их, затаив дыхание. От него я впервые узнала о зверствах Гражданской войны, когда доведенные до отчаяния крестьяне убивали продотрядовцев, разрезали им живот и насыпали туда зерно. Узнала про алтайские поселки, повально зараженные сифилисом. Дед сам удивлялся тому, как они, врач и фельдшера, не заразились сами, делая внутривенные вливания без перчаток, и по их рукам текла зараженная кровь… От эпидемии холеры некоторые поселения пытались защититься с помощью колдовства, для этого в полночь обнаженные девушки с распущенными волосами должны были впрячься в плуг и опахать деревню, чтобы болезнь в нее не проникла. Смеясь, я допытывалась у него: ну и как, была в тех деревнях холера?.. И дед со смехом же отвечал: не было! не было! — и тут же начинал рассказывать о туляремии или о том, как принимал роды у собственной жены, моей покойной бабушки...

И вот такого замечательного деда я убила!..

Хорошо помню тот день. Обыкновенно в дневное время дед отправлялся за покупками в магазин или по каким-то своим делам, однако в тот раз, как назло, остался дома. Я же, зная, что днем он, как правило, отсутствует, договорилась о свидании с Генрихом Петровичем, свидании, разумеется, не любовном, он просто обещал зайти ко мне на чашку кофе. Однако для меня, сумасшедше в него влюбленной, это свидание разрослось в воображении в нечто знаковое, запредельно-важное, чему я придавала несоизмеримо большое значение, — ведь Генрих Петрович собирался посетить меня впервые. Я не хотела встречаться с ним в присутствии деда, поэтому спустилась во двор и стала прохаживаться по дорожкам скверика, разбитого между домами, собираясь перехватить Генриха на улице, поболтать о том, о сем — и разойтись. Злая, как сто тысяч чертей, — из-за засевшего в квартире деда срывалось долгожданное свидание, на которое я возлагала такие надежды! — я нечаянно взглянула на свои окна и обомлела: в кухонной форточке маячила голова наблюдавшего за мной деда. Бешеная злоба с ненавистью напополам вспыхнули во мне с такой силой, что я буквально задохнулась, а потом бросилась к дому, замахала на деда руками, закричала, чтобы он ушел. Увидев мою реакцию, дед отошел от окна, хотя и не сразу. Генрих Петрович так и не появился. Однако заряд ненависти, выпущенный мной, достиг своей цели, поразив ничего не подозревавшую мишень. Скоро дед захворал. Сначала это была обыкновенная простуда, которая долго не проходила, затем привязалась пневмонией, осложнившаяся плевритом, — и через пару месяцев деда не стало.

Но тогда я ничего еще не поняла.

В начальной стадии болезни, когда ровным счетом ничто не предвещало смертельного исхода, произошло одно странное событие, которое трудно в полном смысле этого слова определить термином «событие», правильнее, наверное, назвать его «переживанием» или «видением», произведшим на меня исключительное впечатление и оказавшим воздействием на всю мою жизнь.

В тот вечер я постоянно ощущала какой-то необъяснимый страх. Потом наступила ночь и все угомонились Дед спал в своей комнате, мама в своей. Я ворочалась на своем диване и никак не могла уснуть. Было, вероятно, уже заполночь, когда чувство неконтролируемого ужаса разрослось во мне настолько, что я была уже не в состоянии справляться с ним и, разбудив маму, попросила ее лечь со мной. Она ни о чем не спрашивала — да я бы ни за что и не созналась в том, что мне страшно! — просто поставила в моей комнате раскладушку и легла. Я тоже легла и выключила бра. Слушая ровное дыхание матери: она уснула почти сразу, ведь завтра утром на работу, — я немного успокоилась, хотя заснуть все равно не могла; ее присутствие в моей комнате каким-то образом расслабляло меня и утишало мой страх. Рассудок твердил, что бояться нечего, однако тело все еще продолжало оставаться аллертным, словно предчувствуя неведомую опасность, и я молча всматривалась в темноту, наполненную только биением моего сердца и размеренным тиканьем будильника. Время тянулось бесконечно, по моим внутренним ощущениям близилась уже середина ночи. Дыхание матери, такое привычное и уютное с самого рождения, а теперь чуть замедленное сном, мало-помалу размывало страх и снимало напряжение, в котором я пребывала, — совсем скоро я уже смогу заснуть...

И вот тут-то я вдруг явственно почувствовала в комнате