АглаидаЛой драй в

Вид материалаКнига

Содержание


Ее посещения мой дед попал в больницу — и через месяц умер. Теперь я точно знала, что в ту ночь Она
Подобный материал:
1   ...   8   9   10   11   12   13   14   15   ...   40
Ее присутствие. Ощущение присутствия Смерти поблизости невозможно перепутать ни с чем. Но самое удивительное — я не испугалась! Более того, преследовавший меня весь вечер и половину ночи страх исчез, растаял, растворился, потеряв свое значение в Ее присутствии. На этот раз я не только совершенно отчетливо ощущала, что Она находится в комнате, но и ясно Ее увидела, хотя слово «увидела» в полной мере не отражает моего тогдашнего восприятия. И, тем не менее, я действительно Ее видела. Но не визуально, а каким-то другим, неизвестным мне прежде способом видения. Она предстала передо мной в облике молодой дамы позапрошлого столетия, облаченной в кринолин, в шляпе с большими полями (не знаю, как в точности называется этот фасон, — в такой шляпке обыкновенно появляется Лиза в последнем акте «Пиковой дамы»). Ее лица я не видела, но почему-то знала, что Она молода и красива, и совершенно не соответствует стандартному фольклорному образу костлявой старухи с косой.

Смерть прошлась по комнате. Однако это «прошлась» совсем не соответствовало привычному человеческому «прошла», — правильнее было бы сказать «проплыла», «переместилась» из одной части комнаты в другую, — а потом внезапно исчезла, то есть в какой-то миг я одновременно перестала видеть Ее и ощущать Ее присутствие. И вот тогда я перепугалась по-настоящему!.. Перепугалась так, как не пугалась никогда и ничего до сих пор. Но обычное слово из человеческого лексикона «перепугалась» может лишь отчасти передать мое состояние. Потому что в моем понимании по-настоящему испугаться можно только чего-то реального, земного, очерченного разумом: угрожающего тебе человека, нападающей собаки, пожара, наводнения и т.п., — однако ничего этого не было! Зато было нечто, чего я не могла объяснить. И эта непонятность и непостижимость произошедшего вызвала у меня панический ужас перед сверхъестественным, не укладывающимся в моем сознании и противоречащим моей материалистической модели мира. Я сознавала, что Она приходила не зря. Но каков смысл этого посещения?.. И что, наконец, оно символизировало?.. Быть может, это своеобразное предупреждение и теперь кто-нибудь из нашей семьи обязательно умрет?! К охватившему меня ужасу добавилось отчаяние, некоторое время я напряженно вслушивалась в дыхание спящей матери, а потом безудержно разрыдалась, зарыв лицо в подушку, чтобы ее не разбудить.

Утро вечера мудренее. Утром наше восприятие изменяется: сумеречное, лунное «я» прячется глубоко внутрь и уступает место дневному, более оптимистичному «я». Вот почему когда я проснулась в светлой, пронизанной лучами солнца комнате, мое ночное переживание стало казаться мне чем-то далеким и зыбким, как сон. При этом оно не сделалось слабее и не утратило ощущения достоверности, но словно опустилось в подсознание и затаилось там до поры до времени в тишине и мраке, дожидаясь наступления ночи и того момента, когда я вновь останусь наедине с собой.

Несколько дней подряд я без конца возвращалась мыслями к этому, не укладывающемуся в моей голове, событию, однако жизнь шла по наезженной колее и в ней не оставалось места для иррациональных и необъяснимых явлений. Лекции в институте, выполнение лабораторных работ и курсовых заданий, общение с друзьями, — все было привычно, нормально, понятно и лишено всяческой мистики. И все же поразительное видение меня беспокоило: зачем-то же Она приходила!.. Или — за кем-то?! С трепетом душевным я исподтишка наблюдала за матерью и за дедом. Вроде бы все было как всегда… Мама уходила в поликлинику, принимала больных, посещала вызова. Дед тоже жил привычной жизнью: занимался по утрам гимнастикой, ходил на рынок и в магазины, подолгу читал объемистые исторические романы. Внешне ничего не изменилось, но я-то знала, что Она побывала в нашем доме!..

За наслоением будней видение понемногу стало угасать, все больше отступая в область иллюзий, — но отнюдь не забылось. Подобные события обладают одним удивительным качеством: они словно бы отпечатываются в памяти и в душе навсегда, становясь неотъемлемой частью нашего существа. Явленные таким образом откровения, поначалу, казалось бы, совершенно непостижимые, рано или поздно получают свое объяснение, — потому что то, что мы воспринимаем как сверхъестественное, приходит в наш плотный мир из более тонких миров и имеет некое потаенное, мистическое значение, пускай совершенно скрытое для нас в момент свершения самого события, однако обнажающее свой истинный смысл с течением времени.

Спустя три недели после Ее посещения мой дед попал в больницу — и через месяц умер.

Теперь я точно знала, что в ту ночь Она приходила за дедом, однако никогда и никому не рассказывала об этом мистическом посещении, достаточно ясно представляя, каким образом подобный рассказ может быть воспринят окружающими. Но с тех пор мой болезненный интерес к проблеме смерти окончательно вышел из-под контроля. Я должна была любой ценой прояснить для себя этот вопрос, или хотя бы найти на него более-менее приемлемый ответ. Философские труды, к которым я обращалась в поисках высшей мудрости, ответа — увы! — не содержали, лишь запутывая меня в паутине терминов и надуманных теоретических построений, что рождало новые вопросы, но никак не проясняло ситуацию. Не обнаружила я на этот счет глубоких мыслей и идей ни в психологии, ни в психиатрии, ни где бы то ни было еще, за исключением, как ни странно, художественной литературы. Потому что только писатели, не мудрствуя лукаво, с документальной точностью описывали свои встречи со Смертью. Таких произведений нашлось немного, их можно перечесть по пальцам одной руки, но они есть и дают реальное представление о том опыте, который человек не в состоянии обрести без близкого знакомства с предметом. Невозможно описать луну, ни разу не взглянув в ночное небо, нельзя представить в воображении, и, тем более, описать словами то мистическое чувство, переворачивающее все твое существо, когда ты всей своей кожей ощущаешь иррациональный ужас от Ее присутствия. Только человек, переживший действительную встречу с собственной Смертью, способен с такой достоверностью и с такими подробностями передать саму суть, сердцевину, своего переживания, позднее преобразив его в чувства своего героя. Этими писателями оказались Лев Толстой и Эрнст Хемингуэй.

Наша жизнь кажется сотканной из цепи случайных событий, которые могли произойти, а могли и не произойти, но которые, однако, намертво сцепляясь одно с другим, выстраивают некую логически нерасторжимую цепь судьбы. В школе я читала роман «Война и мир» по необходимости, заинтересованно — романтические переживания героев, по диагонали — всю войну и философию. Произведение представлялось мне огромным и устаревшим мастодонтом, имевшим весьма отдаленное отношение к действительности. Естественно, я не понимала, что попросту до него не доросла, а уж тем более не могла себе вообразить, что когда-нибудь буду снова и снова возвращаться к тем страницам, которые когда-то пропускала, не находя в них ничего примечательного. Мы зачитывались Ремарком, Экзюпери и Хемингуэем.

Мода на писателя, как и мода на одежду, захватывает в плен целые поколения. Но если мода на одежду являет собой некий внешний атрибут, будучи одним из проявлений определенного стиля жизни, то модный писатель сначала становится своеобразным фетишем интеллектуальной элиты и уже затем его влияние распространяется на самые широкие читающие массы. В 70-е годы прошлого века нашими идолами сделались Эрнст Хемингуэй и Антуан де Сент-Экзюпери. Как и все, я с упоением читала «Ночной полет», «Прощай, оружие!», «Маленький принц», «Фиеста»… И хотя книги издавались огромными тиражами, их все равно не хватало, — читать было престижно. Хемингуэй казался пришельцем с другой планеты, чью жизнь окружал героико-романтический ореол. А его знаменитая фотография в свитере грубой вязки и с трубкой занимала почетное место в квартире практически каждого начинающего писателя.

Не могу сказать, чтобы меня захватила всеобщая хемингуэемания, да и фотографии с трубкой у меня не было, как никогда не было и фотографий других известных писателей. Два романа Хемингуэя, «Фиеста» и «Праздник, который всегда с тобой», до сих пор числятся среди моих любимых. Однако настоящий шок я испытала тогда, когда в одном из сборников, данных мне «на одну ночь», прочла рассказ «Снега Килиманджаро». Во-первых, мне до слез было жаль несчастного леопарда, которого зачем-то понесло на вершину горы, где он благополучно замерз в снегу. А во-вторых, — и это главное! — я впервые натолкнулась в художественной литературе на анатомически точное описание процесса умирания главного героя, чьи психологические переживания и ощущения в преддверии смерти до мельчайших подробностей соответствовали моим собственным переживаниям и ощущениям в стерильном одиночестве реанимационной палаты. Именно тогда я окончательно уверилась в том, что мои необычные переживания были не плодом галлюцинации, но отражали некую объективную реальность, проявление которой, оказывается, испытала на себе не только я; и что некое мистическое присутствие, которое воспринимается людьми как Смерть, на самом деле существует вне меня, хотя бы потому, что его смог почувствовать, пережить и описать, по меньшей мере, еще один человек — Эрнст Хемингуэй.


* * *


Моя неудавшаяся — в который уже раз! —попытка самоубийства, поставившая меня на грань жизни и смерти, быть может, так и прошла бы незамеченной, не получи она широкой огласки. Но тут в дело вмешался Случай в облике студента нашего же института, который подрабатывал санитаром на скорой помощи и не придумал ничего лучшего как на следующий же день заявиться в деканат и сообщить о случившемся. Случай то был — или Судьба?.. Могу себе представить, какое впечатление его рассказ, как меня транспортировали в больницу с торчавшим в груди ножом, произвел на администрацию факультета, — взрыв бомбы, наверное, наделал бы меньше шума. Нервные, а тем более, психические болезни в то время воспринимались как нечто нехорошее, о чем в приличном обществе не говорят, это была запретная тема, как и венерология: строитель коммунизма подобными болезнями страдать не мог. Поэтому, несмотря на хорошие и отличные оценки, всегда получаемые мной на сессиях, из института мне пришлось уйти. Я не хотела бросать престижный оптический факультет, на который поступила с одним экзаменом, сдав его на отлично (школу я окончила с серебряной медалью), однако все же вынуждена была это сделать. Заключенный в ранней юности пакт с Судьбой (помните сказку о двух мужиках?..), о котором я давным-давно позабыла, продолжал оказывать незримое влияние на мою жизнь. Но тогда я этого не замечала, как не замечала и того, насколько скрупулезно исполняет неписаные параграфы нашего Договора другая сторона.

В больнице, где меня прооперировали, то есть, вскрыли грудную клетку и зашили раны, я провалялась довольно долго. Мои шансы выжить оценивались медиками примерно один к десяти. Ножевые ранения повлекли за собой сначала двустороннюю пневмонию, а затем и плеврит, и только благодаря сильнейшим антибиотикам удалось избежать заражения крови, — все это вместе взятое оставляло мало надежды на то, что мне удастся выкарабкаться и на этот раз, тем более, жить мне по-прежнему не хотелось, и я мирилась с затухающим процессом под названием «жизнь» лишь в силу собственной слабости. Однако генетическая программа, заложенная в моем организме, действовала вопреки мне самой и моему страстному желания умереть, и мало-помалу я стала выздоравливать. Когда через полтора месяца интенсивного лечения меня, наконец, выписали из травматологического отделения с запредельным значением РОЭ, — мама сразу увезла меня в дом отдыха, окруженный великолепным сосновым бором, где всего за двадцать четыре дня лес и река совершили чудо, неподвластное медицине, и практически поставили меня на ноги. Ну а потом с фатальной неизбежностью смены дня на ночь я очутилась в психиатрической клинике.

На Генриха Петровича, под крылышком которого я снова оказалась, мое «харакири», произвело огромное впечатление. Теперь он взялся за меня всерьез, стал часто вызывать на беседы и всячески пытался «выпотрошить» мое подсознание, чтобы найти скрытую пружину возникновения такого дикого драйва. Штатные психологи набросились на меня, словно стая коршунов, и постоянно мучили длиннейшими тестами, которые вызывали во мне яростное неприятие и раздражение, хотя я честно их выполняла; потому-то, очевидно, и результаты всей этой психологической обработки были малозначимы, не демонстрировали ничего интересного, и уж тем более не отражали глубинных процессов моей психики. Насколько можно судить, Генриха, как прирожденного психиатра, по-настоящему занимал вопрос: почему у нормального по сути человека может внезапно развиться такое страшное и неуправляемое состояние? Из него вытекал следующий вопрос: что именно является пусковым механизмом подобного драйва? И, соответственно, — каким образом инстинкт смерти, который теоретически должен быть заблокирован в подсознании, вдруг прорывается в сознание и, полностью подавляя мою личность, приводит к неизбежному суициду?..

Профессиональное стремление Генриха Петровича разобраться в моем случае, помноженное на мою безоглядную влюбленность в него, привели, в конечном итоге, к возникновению между нами некой духовной близости, впрочем, возможно, мне просто хотелось так думать. Хотя, нет, он явно проявлял по отношению ко мне особый подход и даже разрешал некоторое послабление режима. Когда я пожаловалась ему, насколько трудно переношу несвободу психиатрической лечебницы, он позволил мне по вечерам выходить из отделения на кафедру и проводить время в его кабинете. С моих слов ему было известно о моем остром, иногда до болезненности, восприятии музыки, как-то он даже поинтересовался, не напоминает ли это чувство оргазм? Подобную трактовку собственных переживаний, связанных с музыкой, я с негодованием отвергла. Оргазм это точно не напоминало, тем более в то время все мои сведения по поводу оргазма были почерпнуты из художественной литературы, ну, кроме мастурбаций, конечно. Но чувство, связанное с музыкой, было качественно иного, более высокого порядка, — духовного, хотя перевести его в слова, то есть вербализовать, было для меня не менее сложно, чем драйв. Так вот чтобы не лишать меня общения с музыкой, он и позволил мне бывать у себя в кабинете, где на широкой деревянной тумбочке стояла радиола, и где в одиночестве я могла часами слушать пластинки Шопена, Бетховена, Баха…

О, это было что-то!! Находиться в Его кабинете!.. Быть наедине с Ним (воображаемым) — и с музыкой…

Теперь после ужина, когда все больные устраивались перед телевизором, я тихонько выскальзывала из отделения в коридор, запирала за собой дверь, а потом заходила в его кабинет, — в клинике все замки отпирались специальными ключами, я же приспособилась открывать их ручкой чайной ложки. Включала свет, садилась в кресло, вспоминала нашу очередную беседу с Генрихом, вела с ним мысленный диалог — и чувствовала себя совершенно счастливой. Иногда прохаживалась по большому кабинету, проводила кончиками пальцев по корешкам книг, стоящих в книжном шкафу, — этих книг касались его руки и, наконец, поставив пластинку на проигрыватель, с комфортном располагалась в глубоком кресле и отдавалась музыке. И тогда душа моя, стиснутая ненавистными рамками моего тела, окончательно стряхивала с себя гнет реальности и отправлялась в свободный полет вслед за музыкальными аккордами, подчиняющимися лишь законам высших гармоний.

Второй причиной, по которой Генрих Петрович позволял мне бывать у него кабинете, стала моя настоятельная потребность хоть ненадолго оставаться в одиночестве. Пребывание в многолюдной палате, к тому же под постоянным наблюдением медицинского персонала, было для меня, законченной индивидуалистки, настоящим мучением, и Генрих Петрович об этом знал: я старалась быть с ним предельно откровенной, — в сущности, мне просто уже нечего было терять. Предельную откровенность рождала и моя безумная в него влюбленность, не признававшая никаких разумных доводов, чем он преспокойно пользовался, правда, исключительно в благих, лечебных, целях. В этом моем расчудесном сидении в его кабинете через короткое время появился еще один аспект, который я поначалу восприняла как чистую случайность, причем случайность невероятно для меня счастливую. Иногда Генрих Петрович вечером звонил в клинику, и если в ассистентской и ординаторской никого не было, перезванивал в свой кабинет и просил меня передать, чтобы с ним связались. Особой срочности при этом не наблюдалось, и обычно между нами завязывался интереснейший разговор, касавшийся самых различных аспектов бытия. Господи, как же я была счастлива в такие минуты!..

Так как в лечебницу я загремела не впервые, то и особого психологического стресса от нахождения в психушке не испытывала — можно сказать, дом родной!.. Зато физически чувствовала себя отвратительно, и практически все время проводила лежа на кровати с книгой, потому что все еще была очень слаба. Однако моя безответная любовь к Генриху делала это мое пребывание не только вполне сносным, но и по-своему замечательным. И хотя я вполне отдавала себе отчет, что интерес профессора ко мне преимущественно научный, это никоим образом не влияло на мои собственные чувства к нему. Конечно, он использовал мою любовь в утилитарных целях, чтобы создать видимость духовной близости и вызвать меня на откровенность, и наши беседы, в основном, ограничивались темой моей болезни. Генрих Петрович прямо-таки сладострастно копался в моей психике, стремясь понять скрытые механизмы развивающихся у меня состояний, и моя полная откровенность здорово этому содействовала. Но и я хотела того же! Чтобы он, наконец, разобрался, в чем дело, и пришел мне на помощь. И еще, моя любовь, которую он не поддерживал, но и не отвергал окончательно, была той соломинкой, за которую я могла ухватиться в критический момент, чтобы удержаться от очередной попытки суицида.

Итак, любовь — инстинкт жизни, против драйва — инстинкта смерти. Делайте ваши ставки, господа!..

Что меня привлекало в Генрихе? Он был красив именно той красотой, которая всегда «доставала» меня на каком-то глубинном, неподвластном рассудку уровне: крупные, медальные, черты лица, темные волосы и светлые глаза. Почему-то мужчины с темными глазами никогда не производили на меня такого же сильного впечатления, хотя иногда нравились, и даже очень. Однако самым для меня притягательным был запредельно высокий уровень его интеллекта — перед этим я просто не могла устоять. Не должность и не внешность, впрочем, и это немаловажно, но — сила интеллекта и личности. И еще ему был присущ особый магнетизм, не животный, исполненный витальной силы и действующий на телесном уровне (им он тоже обладал в достаточной мере), но личностный магнетизм более высокой пробы, что буквально притягивало к нему женщин, у которых интуиция, как правило, развита лучше, чем у мужчин.

Время шло, меня продолжали обследовать, медсестры за моей спиной шипели на «особое отношение» ко мне, ведь я могла, пусть ненадолго, покидать отделение. Я старалась не обращать на это внимания, уходила к нему в кабинет, слушала музыку и ждала Его звонка. Иногда мне казалось, что и Генрих Петрович неравнодушен ко мне, а эти его почти ежевечерние звонки не совсем случайны. Я думала об этом с наслаждением и надеждой, давая волю собственной фантазии, но и сама слабо верила своим догадкам. Несмотря ни на что, я без памяти любила Генриха, и жаждала добиться взаимности.

Выше я уже упоминала о скрупулезном исполнении Судьбой заключенного со мной в ранней юности пакта. А как иначе можно расценивать цепь случайностей, в конечном итоге приведших к тому, что мне пришлось уйти из института?.. Однажды Генриха Петровича осенило проверить меня на фактически не встречающееся у горожан заболевание — бруцеллез — и в результате этой проверки, мне был поставлен правильный диагноз. Именно бруцеллез, который я подцепила, поехав на сельхозработы от университета, по всей видимости, и стал пусковым механизмом моего драйва! Мне провели месячный курс лечения, я почувствовала себя лучше, и после академического отпуска решила восстановиться в институте. Но не тут-то было!.. Декан нашего факультета ни в какую не желал меня восстанавливать. Позднее выяснилось, что он тоже болел бруцеллезом, и, зная о нем не понаслышке, испытывал перед этой болезнью какой-то суеверный ужас, который отчасти перенес и на меня. Несмотря на поддержку замдекана, питавшего ко мне слабость, — математический анализ, курс по которому он читал, я всегда сдавала на отлично, — а также клятвенные заверения с моей стороны, что я уже поправилась, и поэтому ничего подобного никогда больше не повторится, декан упрямо стоял на своем: «Вам лучше найти себе другую, более легкую, профессию…»

Силы оказались слишком не равными. Мне пришлось уйти.

Лишь через несколько лет я в полной мере осознала, насколько вредный декан, которого я тогда ненавидела всеми фибрами души, был прав. После лечения бруцеллами (столь красивое и звучное слово обозначает обычные микробы), мне, действительно, сделалось гораздо лучше. Я считала, что скоро окончательно поправлюсь, и строила самые радужные планы на будущее. Однако курс лечения пришлось повторять дважды. Не выявленное на ранней стадии, заболевание давно перешло в хроническую фазу и, чтобы заставить организм бороться с захватчиками, перевести процесс из хронического в острый, пришлось воздействовать на него живой вакциной. Метод лечения заключался во внутривенном ведении полудохлых бруцелл. Это встряхнуло мою иммунную систему, и заставило антитела-киллеры снова распознавать чужеродные бактерии и уничтожать их. Но разве обращаешь внимание на болезнь, когда тебе двадцать лет и в жизни так много интересного!..

Если отбросить болезнь, моя жизнь складывалась почти обыкновенно и даже, пожалуй, счастливо. Я никогда не зацикливалась на собственных болячках, и едва мне становилось лучше, тотчас забывала о болезни и вела вполне нормальную жизнь. Ну, — почти нормальную! Наверное, все дело в возрасте, когда впереди — бесконечная дорога, ты часто чувствуешь себя счастливой просто потому, что тебя переполняет ощущение невероятной полноты собственного бытия. И ни слабость, ни сильные головокружения, ни периодически возвращавшийся драйв — не могли испортить это удивительное ощущение, существующее внутри меня как бы даже отвлеченно от меня самой. Быть может, поэтому у меня всегда было много друзей, и я никогда не скучала.

Мои друзья. Это статья особая!.. Школьные подруги, потом институтские привязанности. И пускай в наших отношениях наблюдались периодические взлеты и падения, а моменты нежнейшей дружбы иногда сменялись временным охлаждением, — я испытываю ко всем своим друзьям искреннюю благодарность за проявленную ими деликатность и преданность; потому что никогда, подчеркиваю,