Московский государственный университет им. М. В. Ломоносова московский государственный индустриальный университет

Вид материалаДокументы

Содержание


Три эпитафии
Подобный материал:
1   ...   36   37   38   39   40   41   42   43   ...   48


чали восприниматься как маломасштабные и недостаточно пред-
ставительные, а потому как несоответствующие новой официально-
самодержавной роли Кремля, они стали подлежать сносу. В 1839
году Николай I утвердил проект нового Большого Кремлевского
дворца, строительство которого продолжалось десять лет. В сле-
дующие два года на месте Конюшенного двора была сооружена но-
вая Оружейная палата, а старая перестроена в казармы. Неболь-
шая древняя церковь Рождества Иоанна Предтечи под Бором была
снесена из-за несоразмерности масштабу новых сооружений, а со-
бор Спаса на Бору оказался замкнутым во внутреннем дворе двор-
ца. В результате всего этого произошло принципиальное изменение
объемных соотношений контура Кремля. Нечленораздельная моно-
литная масса Кремлевского дворца стала доминирующим архитек-
турным фактором, подавляя все вокруг и превращая Соборную
площадь и в особенности Благовещенский собор в нечто миниа-
тюрно-игрушечное. Это ощущение диспропорциональности усили-
лось во много раз с возведением храма Христа Спасителя. Обладая
еще более мощным архитектурным объемом, чем Кремлевский дво-
рец, он стал доминировать над всем Кремлем, предвосхищая тем
самым блокирующее-доминирующую роль, которую сыграли в
дальнейшем здание Дома правительства, гостиницы «Москва» и
«Россия». Такое игнорирование традиционных пропорциональных
соотношений, являясь явным симптомом визуальной бесчувственно-
сти, в то же самое время представляло собой следствие сознательно-
го переосмысления того, что есть Московский Кремль. Возобладание
энергии литературоцентризма превратило Московский Кремль из ие-
роглифемы православного царства в символ империи, и это есть
важнейшее следствие николаевского преобразования Кремля.

Здесь нужно оговорить, что я подразумеваю под иероглифемой
и символом, причем оговорить приложительно именно к данному
конкретному случаю, не претендуя на какие-либо расширительные
обобщения толкования знаков в духе Пирса. Символ всегда симво-
лизирует что-то, всегда отсылает к чему-то, а потому он всегда со-
держит вербальную составляющую, потенциально или актуально
разъясняющую, что именно он символизирует. В отличие от симво-
ла иероглифема ничего не символизирует и ни к чему не отсылает.
Иероглифема есть, что она есть, а потому она не содержит вер-
бальной составляющей, ибо не нуждается в разъяснениях того, ко-
му она отсылает или что символизирует. Если символ — это пре-
зентация некоей реальности и повествование об этой реальности,
то иероглифема и есть сама эта реальность, не нуждающаяся ни в


каких презентациях и ни в каких повествованиях о само себе. Мос-
ковский Кремль после николаевских преобразований стал символом
имперского самодержавия и исторической славы России, но для то-
го чтобы стать этим символом, ему нужно было стать жизненно
опустошенным, причем жизненно опустошенным в буквальном
смысле слова. Николаевские преобразования были направлены
прежде всего на расчистку кремлевской территории от множества
жилых, хозяйственных, а также других «немасштабных» древних
построек, образующих живую архитектурную плоть Кремля, вид ко-
торой произвел столь неотразимое впечатление на маркиза де
Кюстина и о которой теперь можно судить только по акварелям
Кваренги и Алексеева или же по анонимным литографиям и гравю-
рам начала XIX века. Судя по этим изображениям, многие здания
действительно сильно обветшали, а кое-что обрело вид настоящих
руин, как, например, остатки годуновского дворца, запечатленные
на одной из алексеевских акварелей. Однако эти обветшавшие зда-
ния и эти руины парадоксальным образом были наполнены жиз-
ненной силой в гораздо большей степени, чем то, что возникло в
результате николаевских преобразований. Здесь можно говорить о
жизненной полноте иероглифемы православного царства и жиз-
ненной опустошенности символа имперского величия. Можно гово-
рить также и о визуальной преизбыточности и о визуальной недос-
таточности, развившейся в советскую эпоху в визуальную нечувст-
венность. Во всяком случае вполне очевидно, что советские и пост-
советские времена наследуют не визуальность иероглифемы право-
славного царства, но визуальность имперского символа — ведь не-
случайно восстановлению полежали не храмы Чудова и Вознесен-
ского монастырей и не храм Спаса на Бору, но помпезно имперский
храм Христа Спасителя. Как бы то ни было, но причины визуальной
нечувственности, о которой я все время пишу, коренятся отнюдь не
в советской действительности, и искать ее истоки нужно в других
временах и в других явлениях.


^ Три эпитафии


Когда я вспоминаю о столь сильно занимавшей меня на протя-
жении всей моей юности и почти всей моей молодости ситуации
пребывания в реальности, а также о неразрывно связанной с ней
проблемой выпадения из реальности, перед моими глазами неиз-
менно возникает картина Рене Магритта «La vie heureuse», на кото-
рой изображен пейзаж с рекой, протекающей по широкой зеленой
долине. На переднем плане над рекой возвышается поросший гус-
той высокой травой холм с одиноким раскидистым деревом, среди
листьев которого виднеется странный плод. Это совсем не простой
плод, ибо он представляет собой тело женщины, обхватившей ру-
ками ноги и прижавшейся головой к коленям. Ее поза напоминает
внутриутробную позу младенца, да фактически и является ею -
только голова склонена набок и повернута в сторону зрителя. Где-
то из области шеи или затылка женщины выходит черенок, соеди-
няющий тело этого странного создания с веткой дерева. Глядя на
картину, начинаешь понимать, что этот черенок реально соединяет
женское существо не только с веткой дерева, но и с его стволом, с
его корнями, переплетающимися с корнями трав и уходящими в не-
ведомую глубину земли, насыщающую и дерево, и висящий на нем
плод животворящей силой земных соков. Он соединяет его также с
ветвями, расположенными выше, простирающимися в необозримое
воздушное пространство и тянущимися к небу и солнцу. Мы нико-
гда не сможем сказать о том, что чувствует и что думает эта полу-
женщина-полуплод под шелест листьев, колеблемых нежным дуно-
вением ветра, несущего с собой речные запахи и ароматы лугов,
ибо сказать значит расположить определенные слова в определен-
ном грамматическом порядке, между тем как состояние, в котором
пребывает это создание, реально причастное и стихиям земли, и
стихиям неба, не знает ни времени, ни слов, ни грамматики. Это
некое дограмматическое иероглифическое состояние, и нам, живу-
щим в грамматическом мире, невозможно ни пережить его, ни на-
деяться прикоснуться к его сути. Мы можем сказать лишь то, что
это поистине «La vie heureuse» - блаженная счастливая жизнь, где
единая реальность не распалась еще на «я» и мир, на субъект и
объект, на сон и бодрствование, и где все пребывает в некоем не-
постижимом для нас единстве момента, длящегося вечность.

Однако это блаженное единство неизбежно распадется в тот
момент, когда в силу каких-то причин соединительный черенок ис-
сохнет, надломится и полуженщина-полуплод упадет в густую вы-