выражают подспудное желание некоего несправедливого, но сла- достного страдания. Мне хотелось сладостно пострадать. Мне хоте- лось пострадать вплоть до смерти. Мне хотелось умереть, для того чтобы все узнали, какой я хороший. Но тут нужно упомянуть о неко- торых специфических аспектах моего отношения к смерти в те годы моего детства, когда наша семья жила на Новослободской улице.
Тогда я постоянно гулял вместе с няней в парке имени Зуева, разбитом на месте кладбища Скорбященского монастыря. Я сам, конечно же, ничего не знал о том, что там было раньше, но няня почему-то время от времени говорила мне, что «тут под землей везде лежат покойники». Это будоражило мое детское воображе- ние. Я пытался проникнуть взором сквозь толщу земли, и мне пред- ставлялась какая-то холодная серо-зеленая мгла, в которой на раз- ных уровнях, на разных расстояниях друг от друга лежат эти самые покойники. Меня занимал вопрос о том, что думают, что ощущают люди, ставшие покойниками и очутившиеся в этой серо-зеленой мгле. Я спрашивал у няни, могут ли они чихать, зевать, почесы- ваться, ворочаться с боку на бок или же вынуждены все время ле- жать в одной и той же позе. Припоминая сейчас свои тогдашние ощущения, я думаю, что состояние этих покойников представля- лось мне в чем-то сходным с состоянием магриттовской полужен- щины-полуплода, с той лишь разницей, что оно носило какой-то унылый и безрадостный характер. Все менялось, когда мы оказыва- лись на Миусском кладбище, находящемся на другой стороне Су- щевского вала как раз напротив Зуевского парка. Почему-то мне запомнились именно весенние прогулки по этому кладбищу, во время которых торжественное очертание надгробных плит, причуд- ливые узоры оград, вычурность высохших венков, шелест листвы под дуновением майского ветра и ни с чем несравнимый запах только что проросшей травы спивались в какой-то тихий радостный гимн. И мне казалось, что покоящиеся здесь и превратившиеся в покойников люди больше не лежат в своей холодной серо-зеленой мгле, но пребывают в этом запахе, в этом шелесте, в этих строгих и причудливых очертаниях, что они принимают участие в этом тихом радостном гимне. Мне тоже хотелось принять участие в этом гимне, но я понимал, что это может быть возможным лишь в том случае, если я фундаментально изменю свой статус существования и сам превращусь в покойника. А пока я просто гуляю с няней по клад- бищу, я буду оставаться всего лишь сторонним наблюдателей про- исходящего здесь таинства.
Наверное, именно эти ощущения послужили основанием для возникновения некоего внутреннего видения, которое настойчиво преследовало меня и которому я предавался на протяжении долго- го времени в себе самом в те годы. Суть этого внутреннего виде- ния, или этой фантазии, заключалась в следующем: я лежу в ма- леньком гробике прямо на только что пробившейся весенней траве, надо мной шелестит листвой раскидистая липа, а около гробика стоят и смотрят на меня мама, папа, бабушка, тетя Зина, тетя На- таша, другие родственники, няня, соседи — в общем все, кого я знаю. Среди них стою и я, и тоже смотрю на себя, лежащего в гро- бике. Во всем этом нет никакой скорби, напротив — все наполнено какой-то тихой радостью, навеваемой звучащей тут же побочной партией из кларнетового квинтета Моцарта. Эта мелодия звучит постоянно без какого-либо развития и без какого-либо перехода к заключительной партии. Точно так же и сама ситуация не имеет никакого развития. Это некое застывшее, вечное мгновение, в ко- тором не может быть ничего, кроме этого мгновения, и вместе с тем в котором есть полнота всего, хотя до самих похорон и до по- гружения моего гробика в могилу дело так и не доходит. В середи- не девяностых годов во время написания «Реквиема» я часто вспо- минал это видение, и мне кажется, что музыка «Реквиема» в какой- то степени может приблизить к пониманию того переживания, ко- торое я называю «вечным мгновением прощания». Правда, теперь я думаю, что видение это не так невинно, как кажется с первого взгляда. Оно буквально наполнено каким-то подспудным эротиз- мом. Конечно же, все мое детство наэлектризовано этим эротиз- мом, но в данном случае речь идет о какой-то оглушающей смеси эксгибиционизма, нарциссизма и мазохизма. Если прибавить к это- му, что в детстве я довольно часто был капризным и просто сквер- ным ребенком, то все только что мною описанное может рассмат- риваться как обличительный документ, рассчитанный на психоана- литическое прочтение. Однако я сейчас не буду останавливаться на рассмотрении этой стороны вопроса, так как такое рассмотрение неизбежно отвлечет внимание от моей главной проблемы — от проблемы пребывания в реальности.
Действительно, чем попусту заниматься психоаналитическими штудиями, гораздо полезнее посмотреть, в чем состоит сходство и различие между картиной Магритта «La vie heureuse» и моей дет- ской фантазией. Если говорит о сходстве, то как в том, так и в дру- гом случае имеет место полное отрицание какой либо процессуаль- ности, нарративности или какого-либо развития. Полуженщина-
полуплод никогда не созреет и не упадет с ветки в траву под дере- вом. Точно так же и мой маленький гробик никогда не будет опу- щен в могилу. Если умершая героиня «Двойной жизни Вероники» Кишлевского видит, как на ее гроб, опущенный в могилу, падают комья земли, то в моем случае это просто невозможно, потому что, во-первых, здесь принципиально нет никакой могилы, а во-вторых, мой гробик предназначен не для того, чтобы его опускали в могилу, но для того, чтобы он вечно стоял в траве у раскидистого дерева под звуки кларнетового квинтета Моцарта. Таким образом, и в од- ном, и в другом случае совершенно очевидно мы соприкасаемся с ситуацией пребывания в реальности, но если картина Магритта представляет собой эту ситуацию в первозданной простоте и не- винности, то моя фантазия носит более сложный характер, ибо в ней состояние пребывания в реальности несет в себе травму, нане- сенную состоянием овладения реальностью. Может быть, это всего лишь предчувствие этой травмы, может быть, уже воспоминание о ней, но так или иначе это предчувствие или это воспоминание на- кладывает некую тень, некий отголосок на первозданную невин- ность магриттовского состояния, отчего ситуация моей детской фантазии становится более пронзительной и щемящей. Если в кар- тине Магритта господствует состояние какого-то первозданного, невинного Эроса, то моя фантазия существует в пространстве, по- рожденном соитием Эроса и Танатоса, т. е. в некоем иероглифиче- ском пространстве, чья природа абсолютно непостижима для наше- го грамматического сознания, но отдаленный намек на представле- ние о которой можно усмотреть в словах «Он им служил верой и правдой. Он получил в награду пинок». Я думаю, что, несмотря на кажущуюся банальность этих слов, в них ухвачена сама суть неиз- бывного трагизма каждой отдельно взятой жизни, а суть эта заклю- чается в несовместимости состояния пребывания в реальности с со- стоянием овладения реальностью. Человеческая жизнь есть про- цесс постоянного овладения реальностью, но поскольку овладевать можно только чем-то внеположным, то чем больше, чем успешнее мы овладеваем реальностью, тем больше реальность становится внеположной нам, тем больше она отчуждается от нас. Если пред- положить, что реальность — это жизнь, то чем больше мы овладе- ваем жизнью в процессе жизни, тем больше мы отчуждаемся от са- мой жизни. Если предположить далее, что максимально возможное отчуждение от жизни есть смерть, то смерть должна являться не- избежным результатом жизни, понимаемой как процесс овладения жизнью. Все конкретные притеснения, несправедливости, несчастья