визуального. Пожалуй, с ним может сравниться разве что Герман- старший в таких фильмах, как «Мой друг Иван Лапшин» и «Хруста- лёв, машину!». В этих фильмах, как и в картинах Рогинского, явля- ет себя не идеологема, но иероглифема советской действительно- сти, причем являет она себя в наиболее чистом виде. Если конст- руктивистский проект — это советская коммунистическая утопия, а сталинский визуальный проект — это советская сталинская мифо- логия, то визуальное пространство, сложившееся в 1970-1980-е го- ды — это «советское визуальное само по себе», уже без каких-либо утопий и мифологий. Вся эта убогая архитектура, все эти убогие ин- терьеры, весь этот убогий быт — все это и являлось теми самыми пе- стрыми прутьями Иакова, которые постоянно находились перед гла- зами советского человека и которые в конечном итоге и предопреде- ляли его природу. И вместе с тем все это представляло собой именно чистую иероглифему, освобожденную от утопических и мифологиче- ских идеологем, — все это представляло собой советскую власть как доведенное до максимального предела визуальное убожество.
***
Вообще жить в советское время было в определенной степени легче, ибо гораздо легче было поддаваться соблазну думать, что окружающее нас визуальное убожество есть не проявление каких- то глубинных свойств национального духа, но лишь следствие воз- действия советской власти, которая воспринималась тогда, как тя- желая болезнь наподобие бубонной чумы или оспы, необратимо обезображивающей облик человека даже в том случае, если ему удавалось выжить. Можно было предаваться утешительным мыслям о том, что если бы не эта напасть, то национальный дух мог бы по- прежнему осуществлять себя в чем-то подобном храмам Спаса на Нередице или Покрова на Нерли. Однако после распада Советского Союза и обрушения советской власти тешиться подобными иллю- зиями становилось все труднее и труднее, ибо возникал законо- мерный вопрос: если прессинг советской коммунистической власти больше не довлеет над национальным духом, то чем можно объяс- нить тот факт, что окружающая нас визуальная данность становит- ся все более и более удручающей? А о том, что эта данность сдела- лась по-настоящему удручающей, можно судить хотя бы по тому, что произошло в Москве эпохи Лужкова.
Лужковская Москва — это совершено особая и обширная тема, о которой можно писать и писать, но я коснусь ее лишь вкратце. Я не буду говорить о том, что по масштабу и цинизму уничтожения
старой московской застройки время Лужкова сопоставимо разве что со временем реализации Плана генеральной реконструкции Моск- вы, т. е. со временем сноса стен Китай-города, Страстного мона- стыря, Сухаревой башни и целого ряда других сооружений, опреде- ляющих лицо города. Я не буду говорить также о проваливающихся под землю домах, о пожаре Манежа, о псевдореставрациях, пре- вращающих старые здания в чудовищные новоделы, и о прочих экстравагантных событиях и действиях, в результате которых от старой Москвы уже почти ничего не осталось. Скажу лишь, пользу- ясь военной терминологией, что если реализацию Плана генераль- ной реконструкции Москвы можно сравнить с полномасштабной ар- мейской операцией по уничтожению города, то происходящее в лужковские времена можно определить как типичную зачистку, по- сле которой от того, что было, не должно остаться и следа. Но сей- час я хочу обратить внимание на другое, а именно на то, что воз- никает на этом зачищенном месте, причем я начну с самого центра, ибо центр, как бы то ни было, должен определять лицо города.
Говорят, что снаряд не падает дважды в одну и ту же воронку, но центр Москвы превратился в воронку, в которую снаряд угодил трижды. Эти три попадания в одно место есть музей Шилова, музей Глазунова и как бы спонтанно образовавшийся музей под открытым небом — музей Церетели. Если бы Шилов, Глазунов и Церетели на- вязывались насильно, официально и сверху, это еще можно было бы как-то понять и пережить. Все это можно было бы объяснить политикой партии, против которой не попрешь. Но здесь все полу- чилось как бы естественно, как бы само собой, без какого бы то ни было видимого официального давления сверху (давление денег еще не воспринималось как давление «сверху»), а это позволяло предполагать если не некое общественное одобрение, то хотя бы молчаливое общественное согласие. Расположение творений Ши- лова, Глазунова и Церетели в непосредственной близости от Крем- ля с его соборами и музеями и Музея изобразительных искусств имени Пушкина, по всей очевидности, должно как-то соответство- вать нашей внутренней шкале оценочных критериев, с одной сто- роны, и оказывать влияние на наше сознание, внушая мысль о рав- ноценности объектов, находящихся в привилегированном цен- тральном пространстве города, с другой. Не следует забывать о том, что мы есть то, что видим, и оцениваем то, что мы видим, по тому, где мы это видим, И если человек, оказываясь в центре Моск- вы, поставлен перед необходимостью видеть то, во что Церетели превратил Манежную площадь, и смотреть на гигантского Петра,
решенного в эстетике «Мурзилки» 1960-х годов, или же на барель- ефы из бронзита на беломраморных стенах храма Христа Спасите- ля, то сознание такого человека будет не только обретать со вре- менем качества, свойственные церетелевским объектам (ибо наив- но полагать, что визуальная информация, исходящая от этих объ- ектов, не считывается нами и не откладывается в нашем сознании, формируя нашу природу), но и неосознанно пользоваться этим но- вообретенным качеством как оценочным критерием при соприкос- новении с другими визуальными объектами.
Здесь важно отметить, что ни Шилов, ни Глазунов, ни Церете- ли не являются открытием постсоветской эпохи, ибо каждый из них был достаточно почитаем и успешен еще в советские времена, и в связи с этим мне хотелось бы обратить внимание на словосочета- ние «новый русский», лишь вводящее в заблуждение и затемняю- щее смысл того явления, которое предназначено обозначать. На самом деле в явлении нового русского нет ничего нового, и тем бо- лее ничего русского. Новый русский — это пресловутый совок, по- лучивший возможность беспрепятственно исполнять свои совковые прихоти и затеи. Для того чтобы стать действительным новым рус- ским, нужно как минимум уже быть русским, а для того, чтобы быть русским, необходимо не быть совком, ибо русский и совок — это проявление двух несводимых друг к другу состояний сознания. Од- нако практически никто из тех, кого называют сегодня новыми рус- скими и кто реально формирует наше визуальное пространство, так и не перестал быть совком, о чем свидетельствует их чисто совет- ская визуальная неприхотливость, в подтверждение чего можно привести массу примеров. Кроме упоминаемого уже пространствен- ного феномена Шилова — Глазунова — Церетели, в качестве ха- рактерного примера можно привести недавно нашумевшее приоб- ретение пасхальных яиц Фаберже, выкупленных олигархом Век- сельбергом у семейства Форбс за 100 миллионов долларов. Это со- бытие, обретшее поистине государственное значение, должно было явить нам, по словам самого Вексельберга, «культурное и истори- ческое восстановление ценностей, которые были в свое время уте- ряны», при этом под утерянными ценностями как-то неявно подра- зумевались и Синайский кодекс, и «Мадонна в церкви» Ван Эйка, и картины Тициана и Ван Гога, проданные в советские времена за со- вершеннейший бесценок в отличие от нынешней стомиллионнодол- ларовой покупки, и таким образом, подобно тому, как в случае фе- номена Шилова — Глазунова — Церетели подразумевается наличие
нака равенства между привилегированным местом и тем, что в