«особого»

Вид материалаДокументы

Содержание


Глава 12. московский иерат
Подобный материал:
1   ...   40   41   42   43   44   45   46   47   ...   66
^

ГЛАВА 12. МОСКОВСКИЙ ИЕРАТ



Имя Михаила Шварцмана, произносилось в среде поклонников „нового искусства“ с трепетной харизмой обожания. Попасть к нему домой было трудно. Считалось, что он анохорет, живущий в полном уединении, посвятивший себя живописи, богомыслию, и аскезе. Купить его работы представлялось делом почти невозможным, ибо, как творения Святого Духа, они не продавались. Якобы даже на просьбу самого Костаки, продать ему картину, Шварцман запросил с него миллион долларов. Когда изумленный Георгий Дионисьевич вскричал:

„Помилуйте, голубчик, да откуда же у меня такие деньги!“ Последовал оригинальный совет: „А вы продайте пару своих Кандинских. Это же полное говно!“

Интересно, что Демухин рассказывал мне этот анекдот без обычного своего сарказма. Он был удивлен, но одновременно испытывал невольное восхищение.

— Знаешь, мне порой кажется, что он и не художник вовсе. Скорее глашатай какого-то православного сектантства „шварцмановского толка“. Как-то раз встретились мы с ним на улице. Он меня спрашивает:

— Ну, что, господин Демухин, все „мажете“? — Да нет, — отвечаю, — Михаил Матвеевич, я все больше живописую. — А вы то сами чем заняты? — А я пророчествую!

— И ведь это было сказано совершенно серьезно!

И действительно, немало сумняшись, Шварцман объявлял себя себя носителем откровения, ко ему якобы:


„был дан свыше новый зов, <что он> – иерат1 – тот, через кого идет вселенский знакопоток.

Моя концепция миф и противоконцепт. Миф же – иррацио. Движение сквозь культуты. Взрывая «лабиринты» их, давясь, втягивая, всасывая «ариадину нить» памяти, замурованную в плоти, следуя видениям тысячелетних зданий, себе оставляемых, прозревая знаки обетования, узнавая их в пересечении и гибели метаморфоз. Обретаю правду, единственную правду мифа. Знак Духа спрессовывает в себе мириады прилежных истин, одолевая их мифа ради зрения Господня“.2

Горячие поклонники Шварцмана, а к их числу примыкали почти все, кто бы с ним не сталкивался, утверждали, что его творчество есть опыт мистической медитации с помо-щью средств изобразительного искусства. И в нем, „обремененом человечностью“, отра-зилось специфически „серьезное“ отношение к жизни, которое претендовало на спасение рода человеческого, никак не меньше!3 В духовных исканиях Шварцмана находили так же ответ на важный для русского сознания вопрос, сформулированный в конце 1920-х годов Николаем Бердяевым:

„Может ли человек спасаться и в то же время творить, может ли творить и в то же время спасаться?“


Работы Шварцмана мне лично не нравились, казались слишком перегруженными и одновременно вычурными. Однако и с моей точки зрения в живописном отношении они выглядели нетрадиционно. Это были не просто станковые картины, а нечто среднее меж-ду резьбой по камее, ювелирной работой по камню, коже, металлу, шитьем по шелку и т. д. На них сливались, перетекали одно в другое некие лики, антропоморфные персона-жи, по виду люди, но с большой примесью анимализма: полу-люди, полу-животные, какие-то особые, еще „не рожденные“ в человеческий мир существа.1 Преобладали, впро-чем, пространственные композиции, слепленные из фантастических геометрических фи-гур — какие-то этажи, рамки, ворота, за которыми новые ворота, — взаимопроникаю-щих плоскостей, цветовых пятен... Несмотря на всю условность шварцмановских образов, которую некоторые принимали за „абстракционизм“, в почерке мастера явно чувствова-лось благоговение перед символическим экстазом стиля „модерн“.

Шварцман называл свои конструкции „иературами“, утверждая, что в них демоничес-кие силы, бури и катаклизмы укрощаются солнцем праздником света. Знатоки клялись, что они заряжены „живительной“ энергией. Мол-де, в картинах Шварцмана содержится невероятный синкретизм всех огромных культурных представлений и ассоциаций. Чтобы энергия живописи Шварцмана была лучше уловима, в выставочном помещении должен был царить полумрак и звучать величественная музыка.

Немногочисленные скептики, и я в их числе, вспоминали при этом о мавзолее на Кра-сной площади, а собиратель-мешочник Леня Талочкин, коллекцию которого Шварцман не удостаивал своей бескорыстной поддержкой, так даже во всеуслышание заявлял:

„Шварцман, на мой взгляд, средний художник-абстракционист. Но из него создали мистическую фигуру“.

„Главный идеолог“ андеграунда, художник Илья Кабаков, долгое время считавшийся близким другом и почитателем маэстро, впоследствии стал во всеуслышание говорить, что, мол, творчество Шварцмана имеет мало общего с декларирируемым им даром неземного откровения. По его мнению в своем <...> желании быть и пророком и художником, т. е. „своим человеком“ и в культе и в культуре маэстро явно запутался. Его искусство с самого начала , с момента и в процессе изго-товления ориентировалось и включало в себя пресловутую „музейную культуру“, каким бы „внут-ренним секретным“ способом оно не создавалось. Его иературы, состоящие из культурно опроби-рованных элементов, „обломков культуры“, могли оставаться „священными“ только в пределах своего, собственного „квартирного“ храма, а за его пределами они станови-лись высокохудожественными „квалитетными“ картинами, т. е. шли на продажу.

Шварцман критику своей харизмы воспринимал как поношение:

„Ну что ж Ильюшенька, хотел обидеть и обидел-таки. Больно мне очень“.

Упоенно созидая „невербальный язык третьего тысячелетия“, Шварцман составил целый корпус определений, проливающих свет на происхождение своих знаков-символов „Тайный Смысл“, „Вестник с черными волосами“, „Невидимая защита“, ,,Галочий крик на рассвете“...

„Схождение мириад знаков, — рассуждал он, — жертвенной сменой знакомых метаморфоз формирует иературу. В иературе архитектонично спрессован мисти-ческий опыт человека. Иература рождается экстатически. Знамения мистического опыта явлены народным сознанием, пра-памятью, прасознанием. При этом, иератика — предельная ясность, все иррациональное насыщает внешне рациональную форму, а истинно верное мышление – истина мифа“.

Итак, истинное содержание шварцмановских иератур всегда оставалось вопросом, скорее, интуиции, нежели разума. Когда рассказывали что в момент созидания картин Шварцман де находится в каких-то энергетических полях и что „кто-то“ или „что-то“ водит его рукой, мне казалось, что здесь попахивает бесовщиной. Впрочем, не только мне. Илья Кабаков утверждал, что:

„Люди, которые знали существующую до сих пор практику религиозного рисования (назову Шифферса2), были достаточным образом скандализированы, т. к. для иконописца должно быть точно известно, кого он изображает, т.е. изображения, фигуры, лики должны быть поименованы. <...> Шифферс спрашивал, кто эти существа, которые он изображает, на что Шварцман ответить не мог, считая, что они сами появились и сами имеют право быть. Шифферс считал, что раз у них нет имени, то это некое кощунство. Это были трудные взаимоотношения“.

Из отдельных знаков своих иератур Шварцман конструировал живописные объекты, внешне напоминающие иконы. „Иконы будущего“, говорили многие, имея в виду высказывание художника, что якобы в его работах „речь идет об отношении к опыту человека в жизни и его опыту в смерти, перед лицом которой он оставляет иконный след себя во гробе“.

Рассказывали, что в конце войны, когда батальон, где служил солдатом Шварцман, сидел в окопах не жравши, ему выпал почетный жребий, ползти за колючую проволоку, разделявшую линию огня, чтобы очистить ранец убитого немца. Шварцмана Бог спас. Он вернулся назад без единой царапины и с хлебом, но есть его сам не смог. Вид развороченного пулями немецкого солдата начисто отбил у него аппетит. Однако взамен Шварцман получил солидный запас мистического опыта.

В сугубо бытовом плане Шварцман был прочно укоренен в совковой жизни. На хлеб насущный зарабатывал он, начальствуя в комбинате по производству рекламных плакатов. Принципиально не вступая в МОСХ, он со своими подручными делал удачные плакаты, отмечавшиеся меж-дународными премиями. В подпольной выставочной жизни Шварцман не участвовал, потому иератизм, которому он предавался в свободное время в своей коммуналке на 3-й Кабельной улице, и сопутствующие ему дискурсы в узком кругу посвященныя лиц надзирующее за интеллигенцией начальство не интересовали.

В быту он все и вся делал сам: мебель строил, одежду шил. И вдобавок ко всему — был гениальным экспертом: мгновенно определял любую художественную подделку. Если попросишь у него клей для грунтовки, обязательно уточнит: какой именно нужен. У него дома целая библиотека бы-ла собрана о клеях и красках. Работа – это молитва делом! — любимое выражение Шварцмана, который всегда утверждал, что:

„В нас заложена огромная возможность восхищения. Значит, Бог имеет в виду необходимость ответа, равного этой возможности. Так возникает критерий высокого строя формы, так возникает надежда возродить иерархию ценностей естественное состояние актов культуры“.


Жилище Шварцмана поражало посетителя обстановкой предельного уплотнения жизни. На фоне домашней утвари, бросались в глаза составленные в штабеля полотна картин, бесчисленные папки с рисунками, книжные полки, на которых особо выделялись черные переплеты фолиантов – первопечатных богословских книг. Это приданое жены Шварцмана, Ирины, предками которой по слухам были во время оно московские бояре. Очень трогательная пара... Ирина, одновременно царственно-величественная и очень домашняя, беспредельно преданная мужу и его делу. И Михаил Матвеевич, похожий на благостного пророка, в грудь которого ангел водвинул пылающий угль, и одновременно на доброго дедушку Карла Маркса. Но в прямом родстве Шварцман находился с мыслителем иного рода. Он был внучатый племянник философа Льва Шестова. За это родство его папу в тридцатых годах укатали в ГУЛАГ.

Посетителей супруги принимают как правило вечером. Усаживают на стул, занимают умной беседой. Под восторженные излияния хозяина дома и мелодичное журчание голоса хозяйки расставляются картины. Они составляются одна с другой, выстраиваясь в узкие стрельчатые стены мерцающие бликами мистического света в провалах тусклых теней, бегущих от жестких лучей электрических ламп. Кабаков точно отметил, что:

„Все было зыбко, менялось местами, притворившись одним, в ту же секунду оборачивалось противоположным. Цвет не лежал на поверхности, а выказывался как бы из глубины, скрывая себя как бы в глубине картины, под ее поверхностью, как под толщей пыли драгоценный каметь“.

Так, картина с картиной, возникает „Собор“ Шварцмана составная конструкция, напомина-ющая очертаниями своих структур готический храм, в котором, правда, отсутствует вязь уступов, удерживающих на лету каменные кружева. В его недрах трепещут фрагменты фресок, отблески живописи прошлых эпох. В этом всеобщем мерцании единичное не исчезает, ибо каждый фрагмент отражается в другом, просвечивает сквозь другое.

Впоследствии Илья Кабаков, вспоминал:

„Атмосфера, в которой рассматривались картины, сила, которая от них исходила, говорили о каких-то нездешних, неземных, абсолютных, потусторонних реалиях, которые как бы явились, ожили, проникли в наш, посюсторонний, мир. Картины дышали, говорили о чем-то с невероятной, нездешней силой“.

По мере возведения Собора сам художник постепенно замолкает, погружается в свои мысли, как бы включая себя в тело собственного творения. На вопрос отстранившегося от реальности по-сетителя: „Михаил Матвеевич, где мы?“ – он отвечает: „Похоже – я у себя“.


Когда я попросил Лозина рассказать мне о его поездке с Васей к Шварцману, он несколько удивился.

Ну чего тут рассказывать? Один артист, „всезаслуженный“, посетил другого „всенародного“. Атмосфера самая доброжелательная: почтительное восхищение и вопросики на засыпку. Все больше про чеканный левкас да голубец1. Как в еврейском анекдоте, где один знаменитый хасидский цадик1 пришел неожиданно в гости к другому цадику, тоже знаменитости. Тот начинает было Закон толковать, а гость ему говорит: „Да брось ты эту ерунду. Мне важно узнать, как ты шнурки на ботинках завязываешь“.


„В промежутках между писанием картин я фантазирую в уме — точь-в-точь, как в таганской тюрьме на нарах, накрывшись одеялом с головой — много часов, недель и месяцев в уме воображая свои модели. В Китцбюле3 я забил до отказа мастерскую необходимыми материалами для постройки вечного двигателя... Меня также зажигает идея ветродвигателей и использования морских волн прибоя, т.е. изобретение новых прин­ципов действия... Стоит ли трудиться над попытками? А как же? Конечно, стоит! Но кто же согласится такого «изобретателя» кормить и предоставлять ему мастерскую на всю жизнь?“

(Из письма В.Я.Ситникова)