«особого»
Вид материала | Документы |
- А. Горяшко Биостанция особого назначения, 171.9kb.
- Nterface. Впрочем, если для Вас это открытие, то дальше читать особого смысла нет, 140.5kb.
- 1. Наклоняйте голову вправо, влево, вперед и назад выполняйте наклоны без особого напряжения, 183.22kb.
- Самбурская А. Птица особого полета : [об истории создания «Чайки» рассказывает, 83.47kb.
- I место и роль психодиагностики в системе научного знания, 518.62kb.
- Вопросы к экзаменационному зачету по дисциплине: «Политология», 34.64kb.
- -, 362.51kb.
- Законотворчество, 255.33kb.
- Владимира Путина "Быть сильными: гарантия национальной безопасности", 43.91kb.
- Законодательное собрание красноярского края, 90.4kb.
Там, у вас за спиной, Василий Яковлевич, икона висит — апостолов Петра и Павла. Так вот апостолом Павлом и был дан ответ на этот самый больной вопрос. И ответ этот свидетельствует об ограниченном характере расхождения и о возможности его преодоления. „Ожесточение пришло в Израиль отчасти“, и наступит время, когда „весь Израиль спасется“. Обетования Бога, данные его народу в лице Авраама, сохраняются, „ибо дары и призвание Божие непреложны“. „Израиль и в отпадении своем, — писал отец Сергий Булгаков, — не перестает быть народом избранным, сродником Христа и Пречистой Матери Его, и это кровное родство не прерывается и не прекращается и после Рождества Христова, как оно имело силу и до него, — вот факт, который надо продумать и постигнуть во всей силе его“. Это мнение отца Сергия я полностью разделяю, да и вас призываю продумать вопрос именно с этих позиций.
Затем очкастый гражданин начал обряд прощания. Доброжелательно, хотя и жестко глядя каждому в глаза, он крепко жал руку, одновременно присовокупляя к этому акту несколько незначащих любезных слов. Всем было ясно, что о времени, потерянном в нашей компании, он нисколько не жалеет, и даже совсем наоборот.
Алеша Казаков, выглядел усталым и растерянным. Руку свою протянул он для прощального пожатия как-то нехотя и глаза отвел. По всему чувствовалось, что разговор, представлявшийся ему вначале столь интересным и нужным, развернулся по воле случая в какой-то иной, совсем для него неважной и, возможно, что даже опасной плоскости. Былой кумир его потускнел и смотрелся уже как вполне заурядная персона.
По-видимому, и „Стопоров“ почувствовал эту перемену в Алешином к нему отношении, отчего отеческим успокаивающим тоном, как психиатр больному ребенку, сказал на прощание:
— Да не замыкайтесь вы так в себе на одной идее, Алеша. Попытайтесь несколько шире, с разных сторон, на это посмотреть. Результат, уверяю вас, будет совсем иной. Интерес ваш к проблемам славянства и моему скромному творчеству, в частности, я очень ценю. А потому заходите ко мне, нам есть, о чем поговорить и что обсудить. Буду рад.
Ситников засуетился и пошел провожать гостя. Слышно было как в прихожей пытается он нацепить на него пальто, обращаясь к нему со словами „Благодетель вы мой“, а тот твердо отказывается, причем тоже в ироническом тоне:
— Спасибо, Василий Яковлевич, я сам. Слава Богу, способен еще свою особу обслужить, и не без удовольствия это делаю.
Вернувшись, Ситников впал в рассеянную задумчивость. Притащил пару картинок своих с „ликами“, установил и промямлил как-то вяло:
— Ну, вот смотрите себе, коли так хотели, — и сам же на них и уставился.
Оттого возобновившийся разговор шел как-то вяло. Ни темы интересной, ни должного тона не находилось.
Чувствовалось по всему, что и нам пора удочки сматывать. Однако уходить не хотелось, присиделись уже.
Тут Алеша Казаков подсобил маленько товарищам и вывел Ситникова из оцепенения. Он начал издалека, со свойственной ему осторожной неопределенностью, и явно с намерением вороти-ться назад — к прежней жгучей теме.
— Конечно, ученые наши сделали из науки какую-то принадлежность касты и не иначе открывают ее таинства, как только посвященным. Оттого, к чему не подступись, сплошные умалчивание да недоговорки. Сразу и не разберешь, где собака зарыта.
Однако попробуем все-таки разобраться. Для начала можно согласиться с допущением, пусть и не очень естественным, — хотя многие, кто ловчит и фактами играет в своекорыстных целях, его за абсолютную истину преподносят, — что существовали „живые“ контакты с иудейством в Киевской Руси ХI века. Но тогда сразу же встает вопрос: что это за источник иудейского элемента в таком далеком от путей мировой экспансии иудаизма месте? И еще: почему именно возник он в такое, судьбоносное для русских время — когда шло становление нашего государства? Появление «Святой Руси» было, по существу, актом Боговоплощения общеславянской идеи, которая впоследствии по праву стала звучать как идея русская?
Сейчас большой прогресс наметился в изучении хазар и их юдаистического государства. Того самого, что что сумели-таки уничтожить доблестные князья наши. Тема хазаро-русских отношений позволяет пролить свет и на проблему куда более серьезную. Ее, из уважения к нашему ушедшему собеседнику, обозначу я как „деликатный узел“.
Начну с азов, поскольку не само христианство, как воплощенное Слово, важно для осмысления данной проблемы. Здесь следует помнить, что вначале имело Слово застарелый, насквозь прогнивший семитский корень. Важно то, чем стало Оно в результате тысячелетней бескомпромиссной жестокой борьбы, из которой просветленный эллинизм, вышел в Силе и Славе победоносного Логоса. Итак, христианство знаменует собой победу эллинизма, то есть арийской расы, над иудаизмом, а тем самым и над расой семитической. „Несть ни эллина, ни иудея“, — скажете вы. Верно, ибо в борьбе этой эллинизм сам себя изжил, растворился в христианстве. И воздвигнут был им над всем кровавым, темным, ветхозаветно-утробным опытом Богопознания светлый, теплый, радостный храм Церкви Христовой, непреходящее Царство арийского Духа.
Но иудеи-то раствориться не захотели и оплели корневищами своими тело Божьего Храма, и душат его, душат его, душат... Ведь там, под спудом, запечатленное семитское это болото не только не потеряло своей чужеродной прелести, но напротив, еще больше накопило ее, и непрестанно стремиться осилить, затянуть, поглотить, засосать...
Потому-то, при всей национальной и религиозной терпимости нашей и Церковь Православная, и великие князья, и цари, и лучшие умы государства Российского всегда — со времен поганого Хазарского каганата! — понимали, инстинктивно чувствовали эту эсхатологическую опасность. Вот и ставили они заставы да барьеры, дабы оградить и защитить народ русский от беспощадного врага.
Теперь, если с этой, единственно верной — потому что кровной! — стороны на проблему нашу взглянуть, то совершенно очевидным станет следующий факт. Здесь ни о каких-то там „исторических расхождениях“ или же временном досадном отчуждении идет речь. Нет, суть вопроса коренится в куда более существенном — в глобальном, непримиримом, апокалиптическом в своем завершении конфликте двух рас.
Все лучшие русские умы это понимали — и Достоевский, и Брюсов и Вячеслав Иванов, и Мережковский, и Андрей Белый, и Александр Блок.
Блок часто, с необыкновенной, присущей только ему провидческой точностью говорил о евреях, о неразрешимости русско-еврейского вопроса. Ибо он видел, что даже самый душевноцельный еврей, если его понять, прочувствовать — вскрывает в глубинах психики, быть может, даже психофизики своей — некоторую основу, перед которой сжимается в содрогании чувство арийца.
Говорил о могучей силе „отравы“, которую несут евреи в арийскую среду.
„Мощь семитизма, — писал Блок, — в соблазнах посюстороннего рая, вполне достижимого, притупляющего упоением мнимой свободы, принижающей благостью бытового благополучия“.
Рай этот рисовался Блоку в колористическом образе — как ощущение желтого, терпкого, что, насыщая всю бытовую и душевную атмосферу, грозит растворить всякую духовную глубину, убить всякий порыв — в „желтом“ благополучии, где все пошло, все конечно.
Вы скажите, что это все, мол, символизм, преувеличения. Но на этой символистической предупреждающей ноте и бьется пульс всей русской философской мысли „серебряного века“!
Именно тогда с полной ясностью было осознано лучшими русскими людьми, почему такой „тугой и болезненный этот узел“, и так кровоточит он. И что мы — русские, как славяне, есть солнценосная и наибольшая ветвь могучего арийского древа. Конечно, для наведения порядка в Евразии желателен был бы союз лучших немцев с лучшими славянами. Зигфрид и Илья Муромец, Парсифаль и Пересвет могли бы соединиться для совместной борьбы. Но, увы, германцы, ослепленные славянофобией, предали универсальную арийскую идею. Потому должны мы сами, исполнившись гордости и отваги, начать борьбу за весь арийский мир, и вести ее с несгибаемым мужеством до победного конца.
В этой борьбе, говоря образно, в фольклорных традициях, Израиль — невидимый, мстительный, коварный Бог жаждущего мирового господства семитского племени противостоит Христу Спасителю и его юному меченосцу — светозарному Анике-воину. Для того отведено уже и поле боя — необозримое пространство Отечества нашего, и даны Дары Свидетельства — невиданные ни у какого другого народа терпение и отвага, и упорство, и стойкость, и широта души, и страсть...
Тут Ситникова, который, отвлекшись от лицезрения собственных картин, казалось, слушал Алешин монолог с большим интересом, прорвало. Он весь изогнулся, превратившись в огромный вопросительный знак, до невозможности вытянул шею, сморщился, скривил лицо и, прижав к груди руки с растопыренными пальцами, запричитал надрывно-визгливо-плачущим голосом:
— И за что же, Господи, на меня кара такая? За какие такие грехи-то уж особые? Не курю, пью самую малость, богоугодным делом по призванию своему занимаюсь... И что же? — одни муды вокруг грешные! И всех ведь слушать надо! А они такое несут, что с души всякий раз воротит. Ну, где тут сил взять, Господи! Ну скажите вы мне, Алеша, на милость — и какого дьявола вы ко мне пришли и сидите здесь уже битых три часа? Небось, обкурились дури какой-нибудь. Вот на вас стих и напал. Со здоровой головы разве такое удумаешь! И почему это должен я ваш бред слушать? Вы бы в дурдом устроились и вещали там на здоровье. Медперсонал, уж точно, умилялся бы. Но за денежки, за твердую свою зарплату! А я что? — бедный человек, мне работать надо, а тут такие потрясения. Идите вы лучше, Алеша, проспитесь — да хоть и в парадном. Только не в моем. Тут арийцы ваши и так уже все зассали. И напротив не суйтесь, там охрана стоит, Аники-воины. Со скуки могут вам и бока обломать.
Так и вытолкал вконец обалдевшего Казакова, можно сказать, что в шею. А потом и за нас принялся.
— Вот вы мне, Сева, лично расскажите и чего это вы вдруг таким молчуном представились. Как меня, старика грешного, зацепить, так пожалуйста. А когда этот обдолбанный битый час всякую ахинею нес, вы ничего — молчите себе, умиляетесь. Может, это в вас тевтонская кровь взыграла? Или же склочность характера врожденная: не арийство, так арианство?
— Ну зачем вы так Василий Яковлевич, право. Я же не у себя дома, а у вас в мастерской. Почем я знаю, как должны реагировать. Слушаете внимательно, вид довольный — значит для вас все эти завывания интересны. А я подобной муры каждый день выслушиваю по пуду. Знаете, сколько таких гениев развелось?
— Ну, а вы чего? — набросился тут Вася на меня. — Тоже все сидите с умным видом да слушаете, слушаете... А толку ведь никакого. У кого только не отираетесь: и у Рабина, и у Кропивницкого, и у Демухина... И что? Вам бы по молодости лет мему-а-ары писать надо! А вы? Только штаны просиживаете и внешность свою для форсу видоизменяете.
Тут Ситников, видимо, что-то вспомнив, приостыл. Переключившись на другое, он начал в своей обычной, насмешливой манере, иллюстрируя слова мимикой и жестами, рассказывать, обращаясь по-прежнему ко мне.
— Вот и дружок ваш, Андрей Лозин, отрастил себе бороду лопатой, очечки черные приобрел, фуражку диковинного фасона. И нате вам, пожалуйста, — заметным человеком стал. Все его теперь знают, привечают. Меня завтра к Шварцману повезет, чтобы познакомить. Мне это и не надо вовсе, а он: „Ну что вы, Василий Яковлевич, вам очень даже занимательно будет. Шварцман, он в вашем стиле человек: тонкий и с пониманием, иерат“. Я его спрашиваю, что мол это значит „иерат“?
Он мне разъяснил: иерат — тот, через кого идет вселенский знакопоток. Мол, Шварцману это слово явилось как зов, через Святого Духа, в видении. Потому картинки свои он именует иературы и при том убежден, что язык третьего тысячелетия сформирован и увенчан актами иератур.
Я ему говорю, осторожно, конечно, чтобы никого не обидеть: „Андрей, он что полный псих? Может, как вы, ко мне в ученики пойдет?“
Но Лозин тут эдакую мину скорчил важную и заявляет: „Он, Василий Яковлевич, человек совершенно серьезный и экстатически созидает новый невербальный язык“. Я дальше тему эту развивать не стал. Поеду, а там посмотрим. Всякое в наше время случается. Может, и не врет Лозин-то ваш.
„Кое-что о цвете. Дело это настолько хитро-возвышенное, что я задыхаюсь от восторга. Обучиться ему не мог никак. Видел его на картинах умерших и живых художников, а повторить никак не выходило. И стал я суживать задачу до предела. И дошел до мысли, что надо, к примеру, попытаться на нейтральном фоне (сером холсте или газетной бумаге с длинным текстом, т.е. чтобы не было заголовков «жирным» шрифтом или фотографий, а один лишь ровный и мелкий текст). Очень подходяще темно-серая мешковина. Надо прикреплять ее ровно, без складок на картонный лист и поставить этот лист на дневной свет из окна так, чтобы когда ты встал перед холстом, на котором ты должен делать упражнения, то чтобы свет падал через твое левое плечо, т. е. прямо освещающий фон темно-серого холста. На этот фон, отстоящий от твоего глаза на 2 метра, надо под-весить на черной нитке или неблестящей проволоке очень старую консервную банку в два кулака размером. Старую потому, что она цвета, близкого к серебру. Цвет старого запущенного серебра... На первое время на этом можно остановиться. И этого хватит до одури“.
(Из письма В. Я. Ситникова)