Серпантин

Вид материалаДокументы

Содержание


Из объяснительной записки
Подобный материал:
1   ...   40   41   42   43   44   45   46   47   ...   74

Из объяснительной записки



В стране Оз, где по заданию Института экспериментальной истории я работаю прикомандированным с мизерными суточными, у меня есть как положенные по плану объекты изучения, так и неплохие приятели и знакомые, некоторые из которых по иронии судьбы становятся друзьями и иногда, гм... даже чем-то большим. Я убедительно прошу вас не рассказывать г-ну Камноедову, ответственному за матчасть, куда уходит энная часть средств, ежедекадно выделяемых мне Институтом.

Положа руку на сердце, признаю: когда мне невмочь пересилить беду, я просто сбегаю к объектам изучения, и там умиротворяюсь, лишь для проформы сочиняя отчет, – да и то задним числом. Такая командировка дает мне некоторые силы прожить ещё один временной участок очередного ледникового периода.

Сегодня ночью я отправился в очередной командировочный набег – на этот раз неоплачиваемый даже минимальными суточными. По плану работ можно было выбирать между посещением Бабы Яги, барона Пампы, Собакевича и спящего маразматического дракона из "Сказки странствий". Барона я отмел сразу – при посещении оного в его родовом замке я обычно имею тенденцию упиваться до изумления на пару с юным баронетом отвратительной брагой, сваренной из коры белых деревьев Икающего леса, что при нынешнем моем состоянии совершенно немыслимо – давление скачет до сих пор, а брага дает чудовищный, к тому же икающий, отходняк. К Собакевичу я не поехал бы в любом случае: у него, конечно, великолепная русская кухня с ватрушками размером с индейку и бараньим желудком, начиненным гречневой кашей, но старик пьет мало, зато больно уж любит за столом рассказывать один и тот же анекдот, ставший притчей во языцех ещё во времена Мафусаила – о том, что он устрицу и в рот не возьмет: он знает, на что устрица похожа.

К дракону я не поеду, потому что он – патриот, угнетаемый застарелыми склеротическими явлениями, вечно спит, спит прямо в лаптях, на крылья надетых, поговорить с ним не о чем. А если теребить его – начинает спросонья реветь и огнем плеваться, и толку с того... Ни интервью не взять, ни даже о детушках не спросить. Детушек он кличет предателями, да и то сказать – все его детки и сами давно уже дедушки, да только без дедушкиных сантиментов – ведомые призраком космополитизма, с пресноводными плезиозаврихами академика Обручева спелись, родину бросили и по уши теперь в Лох-Нессе сидят. Это у них репатриацией называется.

К Бабе Яге – с ней точно та же история, только наоборот – в последнее время ехать стало просто опасно: старуха, всегда принимавшая меня приветливо и кормившая кашей со щами от пуза, а потом ещё и от души парившая в бане березовыми вениками, довольно неожиданно вникла в новомодные веяния, вспомнила вдруг, откуда род ведет и ветер дует, что подлинное имя её – Бабай-Ага, что Иван-царевич, оказывается, оккупант проклятый – с тринадцатого века на земле её отцов сидит и в ус не дует, – прекратила говорить простым русским языком, принялась усиленно изучать забытую родную мову, с черным своим котом на пару организовала ночные рейды на ступе – бомбить неверных за ближним лесом, а избушку ежеутренне наряжает в хиджаб, отчего несчастная, уворачиваясь, лишь крутится с лапы на лапу, вынужденная пятиразово в день кукарекать намаз.

Я с месяц назад подъехал; гляжу – бабка на меня-то почти что и не глядит, встречает странно, бормочет чего-то, и все тайком отплевывается в сторону, разве что не крестится, – хотя, ясен перец, теперь это ей по шариату не положено. Я спрашиваю – ты чего, бабанька?... Бабанька отвечает – я теперь, мил человек, к корням обратилась, и ты меня не Ягой, а подлинным именем кличь, – и новенький паспорт в лицо тычет. Тут избушка как закукарекает протяжно, да всё по-иностранному, я аж подпрыгнул, так мне это побудку с муэдзинами в Эль-Кудсе напомнило. И стал я тогда ей объяснять, что намаз – не для избушки, женщина она, а намаз – он, бабка, для мужчин, – так кот на меня зафыркал, а бабка, смежив раскосые очи и узкогубый рот сжав в усмешке, сказала – мол, знаем, милок, теперь, чей ты ставленник, Чуда-Юда ты ставленник, вот что. Я удивился – Чудо-Юдо – это же не Иван-Царевич, с Чудом-Юдом у бабки завсегда хорошие отношения были, и спросил простодушно, чего это она на Чудо-то бочку катит? – А бабка отвечает – потому что для кого он, может, и Чудо, а вот добрые люди рекут – Юде он, понятно? Очи приоткрыла и смотрит на меня так... пристально.


И стало мне понятно, но неуютно.


Я тогда, помню, для виду по двору ещё покрутился, потом там плов кушать сели, меня не позвали. Я намек понял, над лесом взмыл, и в довольно дурном расположении духа в Институт вернулся. Докладную, правда, в Научный совет не сдал – бабку, дуру, жалко. Она ведь по сути хорошая, бабка-то. Просто глупых речей наслушалась, близко к сердцу приняла. Ну, то, что ни Иван-царевича, ни Богатыря-Жидовина с хазарских степей она на порог не пускает, да и меня теперь видеть желает не особо, то ладно; а вот за что Чудо-Юдо как кур в ощип попало – из-за одной измененной незнамо кем буковки имени собственного?

Честно сказать, я лучше спячку дракона Сказки моих странствий предпочту, чем назревающие ныне теологически-политизированные дискуссии с яростной неофиткой Агой. Хотя дракон – тот всё больше спит, а бабка куда как востра на язык, да и я потрепаться не дурак – но всё же временный, тысячу лет длящийся драконий храп предпочитаю бабкиной говорливости.

А ведь теперь и вспомнить странно, что были времена – нас всех – и Бабай, и дракона, и Чудо, и меня, грешного – водой было не разлить.

Да, было... Да быльём поросло.

Вот и Иван-царевич по двору своим рубахой-парнем вертелся. Веселый такой.

Ну, ладно.


В общем, не в том дело, что летать в командировки мне стало вроде как некуда: есть куда, ведь ещё и Соловей-разбойник, прадедушка Разинов, остался, и Страшила Мудрый по-прежнему бессонными ночами в темень пялится, на пальцах Философскую энциклопедию Зазеркалья редактируя. Да и старик Хоттабыч, Омар Сулейман ибн-Хаттаб, чьим именем названа площадь в Старом городе, у Яффских ворот – тоже очень даже свой парень, и дворец для ночного отдыха построит, и стаю гурий предоставит, ещё и лимонно-мятного шербету поднесет...

В последнее время всё больше сбегаю к Румпельштильцтхену, который простоты ради взял себе ник Гнома-Тихогрома. Когда подступает отчаянье, сидим с ним, в узкой алмазной копи, в старой штольне, запершись, тянем кувшины имбирного, трубочки с табачком от Михеля-Голландца, трубочки с длинными такими чубуками от Стеклянного человечка потягиваем, и ведем неспешные разговоры. О старых добрых временах, когда земля ещё стояла на трех китах. Очень они умиротворяют, разговоры эти, правда.


Чтобы отвлечь меня от насущных проблем, Румпельштильцхен частенько рассказывает забавные байки из первых рук. Вот нынче ночью такое отколол...

Говорит, в НИИЧАВО, в отделе Кристобаль Хозевича, объявилась новомодная гипотеза, тут же переросшая в научную теорию, по которой трое диссертантов пишут докторские, минуя кандидатские, между собою на скорость соревнуясь, причем Черным оппонентом у них – слышь! – сам стокгольмский Карлсон, который в районе Вазастана на крыше держит отделение института, так называемый отдел проблем мифической антигравитации; значит – тема беспроигрышная, хотя что за связь между темой вазастанского отдела и темой диссертаций этих троих – сам Вельзевул ногу сломит... Да не тот Вельзевул, который выступает под ником Азазелло и сидит в преисподней, а тот, что из "Голубой свастики", проживающий в ледниковом озере с меняющимся рельефом дна неподалеку от отеля "У погибшего альпиниста", да...

Значит, короче, согласно легенде (с моей точки зрения, не то, что на теорию – на гипотезу не потянет!) – Domestica felinus не является аборигеном Земли, кошачье племя – это всё, что осталось от давно забытого вторжения на Землю из космоса, и вот теперь племя, отлично, гораздо лучше прочих тварей, переносящее невесомость, на звездолетах землян возвращается в свой золотой век.

Румпель, говорю я тогда ему, посмеивающемуся человечку с длинными, как у паука руками, с тонкими ногами в крошечных башмаках, закрывающим лицо седой бородой длинней его самого, с ресницами, занавешенными кольцами ароматного дыма из трубки ещё длинней, чем борода, – Румпель, старина, говорю я ему, – зачем так страшно жить?

Он давится ароматическим табаком, и, вскочив, разжигает ещё ярче огонь в старом камине, и придвигает ко мне каменный кувшин с элем гномов, и натужно кряхтит, потирая склеротические колени, и начинает вдруг перхать неожиданно гулким для его миниатюрной комплекции басом. И я понимаю, что это – от смущения, но молчу, потому что хочу ответа. Он вздыхает, и я понимаю, что он хочет сказать.

Зачем тебе эти маразмирующие драконы, и половозрелые дуры-принцессы, активно разыскивающие неслучившихся принцев, и тупорыло-агрессивные шер-ханы, и багиры, и акелы, у которых в голове ветер, а на устах одно лишь "Доброй охоты!", смысла которого они не ведают, и немощные в своей старости дяди юлиусы, нежно укладывающие на бок стопудовых фрекен Бок, и сангвинистические обжоры-капитаны Длинныйчулок со всей их командой, и блуждающие по Лете Уллисы, под влиянием травы бессмертия забывшие объятия Пенелоп, предпочитающие объятия Каллипсо, Цирцеи, Навзикаи и тысячи иных дев попроще, – зачем тебе даже милые Золушки, Красные шапочки, Белоснежки и Дюймовочки вместе со своими несостоявшимися жабьими женихами, которые только и умеют, что выдавить вместо заветного "Люблю..." одно лишь "Коакс, коакс, брекке-ке-кекс!"?

Зачем?
Затем, скажу я во хмелю, бережно, но твердо отводя маленькую руку с протянутой деревянной кружкой кумыса, кувшин которого по большому секрету, с оказией, поминая старую дружбу, всё же передала мне Костяная Нога – Бабай Ага по новому паспорту – затем, что жить становится всё страшнее, и немногие это понимают, хотя многие ощущают приближение предсказанного Ахарит а-йамим – Конца Времен, да боятся признаться себе сами, и всё спасение – в том, чтобы оставить после себя хоть что-то, чтобы и в тучах багрового пепла носилось Имя, и среди полной тьмы египетской и тишины ушедшего мира вдруг раздались в ушах уснувшего в Армаггеддоне тихие голоса.


...И лучше уж пусть голоса эти будут голосами именно Белоснежки, фрекен Снорк, Мэри Поппинс и Дюймовочки, и пусть уж лучше звучит на закате из тьмы первобытных лесов мерный рык Трусливого Льва, оседлавшего свою королеву, и пусть даже раздается на рассвете глупейший любовный клич пучеглазого жабьего сына – "Коакс-коакс, брекке-ке-кекс!" – всё лучше, чем, когда смолкнут цикады, прищурившись смотреть на заходящее солнце, зная, что это – последний его заход. Всё, знаете ли, лучше, чем ещё раз увидеть арфы и лиры, развешенные по берегам рек Авалонских, где уже один раз сидели мы и плакали.