Серпантин

Вид материалаДокументы

Содержание


На углу Сайгона и Зурбагана
Подобный материал:
1   ...   48   49   50   51   52   53   54   55   ...   74

Акевит



Я в покер играть не умею, и в дурака не умею тоже. Я вообще в карты не умею – смейся, паяц. Мне родители в детстве объявили, что любые азартные игры – это игры на деньги, а деньги – это грязь, это не для книголюба, то есть не для интеллигентного человека. Интеллигентный человек ходит в одежде, как из допра, и все время на ходу читает. И больше ему ничего, кроме чтения, не должно быть нужно. Я так и ходил, как зомби, лет до девятнадцати, пока меня харей не ткнули. Но заметил я, что тут что-то не то, только когда девицы стали застенчиво поднимать одну бровь. Я сперва думал – меркантильные какие девицы, пальто из допра их не устраивает, ишь! – а оказалось, что ничего подобного, просто они реально пугались.

...А пью я нынче "акевит" – это норвежское блюдо такое, этакий самогон из картофеля, с тмином. Потому что у нас в гостях норвежская делегация – профессора, академики и даже политики. Ну, я им вставил. Как это у Владимира Семеныча – теперь позвольте пару слов без протокола. Так вперед и вылез, и сказал – сука ты, бесстыжая морда! Демократы хреновы за чужой счет! Постеснялся бы, что ты себе в Европарламенте позволяешь, а? Думешь, минет тебя чаша сия? Не-ет, не минет! И пальцы рогами наставил, и грозил прилюдно, как Леонов в камере Николе Питерскому. По-русски сказал, и на идиш. И меня немедленно отправили закусывать. Закусываю я елебродом, это норвежский такой суп из пива с молоком. Видно, день такой выдался. Это как у А.К.Толстого И.В.Грозный – дружелюбно хлопнул палача по уху и сказал: убирайся, Прошка, ты нам не надобен! Видно, уж день такой выпал. Что поделать, если сегодня норманнов принимаем. Ёшкин кот. Ну, я елеброда похлебал, в себя пришел еще больше и – опять вперед, на публику. Я, когда пьяный, о публике и не помышляю, я ее вообще не замечаю, я искренен и прозрачен, как слеза, кою точу со всхлипом, одержимый желанием поделиться.

Так и не закусил. Разнервничался только. Выхожу в зал – там полно народу, депутаты, делегаты, чиновники правительственные, ответственные за решения, и все потупились скромно, и делают вид, что внимают. А этот варяжский, псевдонорманнский гость, якобы потомок викингов, речь толкает. Постоял я, качаясь (две бабы из службы безопасности меня под руки держали), и – вперед. Козел ты, говорю, квислинг, нацистская морда! Он ничего не понял, он о толерантности, либерализме и политкорректности толковал, нас поучал, но Квислинг – это он уловил; Перес этот старый сбоку стоял – мигнул, так меня уже выводят. И в комнату заводят. В мою. Ну, там – опять тмин, норвежский самогон из картофеля. Закусил твердым, как камень, норвежским сыром. Что я могу поделать – сегодня вся кухня на гостей работает. И опять вышел. Он там, в зале, как на меня взглянул только, так весь перекосился, и шепотом директоршу спрашивает – кто этот правый экстремист? Она отвечает – что вы, это не экстремист, это наш сотрудник. А я тут, как назло, вспомнил из Стругацких – "это не козел, это наш сотрудник!" – и ну хохотать. Директриса глаза закрыла, Перес в сторону плюнул, но меня не тронули, и я сам в комнату вернулся. Ну, естественно, фледегредом и кнеккбредом закусил, тмина еще полпачки, голову закинув, в глотку высыпал, чтобы Софа вечером не учуяла. И опять вышел. Иду по коридору – охрана и служба безопасности меня, как генсека, фотографируют. Я не выдержал – к одной брюнетке в клетчатой рубашке присосался и ну целоваться! Уж очень у меня реакция на клетчатых брюнеток. Она завизжала – но, думаю, больше для вида. В очках-консервах, тоже из спецчастей, наверное, не знаю. Дальше иду по коридору, в конце его та же толпа, кто-то лектора снимает, кто-то меня, и все, слышу, шепчутся: это тот русский медведь, правый экстремист, его начальство покрывает; – а я как заору: это знаменитый эсторский палач-расчленитель! И стал под барона Пампу косить, то есть свитер и штаны сорвал, фартук у официантки снял и чресла подпоясал. Все визжат вокруг, а директриса в сторону отошла, головой потрясла и задумчиво так говорит, глядя в пространство:

– И отчего я тебя до сих пор не удавила, а, Мойшеле?

– А ты меня любишь, – говорю, – и, кроме всего, я прав. Мне за державу обидно.
– Пользуешься беспомощным состоянием потерпевшей, – отвечает, – так за это по закону положено еще усугубление...

– Ну, – говорю, – пошли в кабинет, усугублю тебе, отчего ж...

– Это ты только пьяный такой смелый, – говорит. – Как мне теперь от дипломатического скандала отделываться? Особенно когда в гостях эти европейские поцы... От мудак, прости Господи.

Ну, это она не совсем так сказала, она это на древнееврейском сказала, я перевел просто. Но смысл тот же.

И тут она на меня, знаете, посмотрела... Как-то так посмотрела... Не знаю, – но то ли как мама, то ли как очень хорошая подруга. Как старшая сестра. Как не чужая, понимаете? Всепонимающим таким оком. Как у Слуцкого – всепроникающим взглядом.

– Зачем ты такое все время делаешь? – спрашивает. – Все ж не в Папуа живем...
А у меня вдруг хмель выветрился в одночасье.

– Потому что, – говорю, – Ершалаим вокруг. Взгляни – Бог был почти что рядом.

На углу Сайгона и Зурбагана



Тю... копался сегодня на работе в одном старом частном литературно-политическом архиве и все время чихал – от пыли, прослоившей все бумаги. Судя по пылевым залежам, толщу которых я иначе, как археологической, назвать не могу, никто до меня этих бумаг не просматривал – по крайней мере, со дня смерти хозяина архива, судя по соответствующей статье в энциклопедии, лет пятьдесят. Среди любовной переписки на четырех языках, перемежаемой протоколами давно забытых общественных конференций и канувших в лету партийных съездов, на которых он, автор, присутствовал, я наткнулся на старую фотографию.

Страшного вида худой мужчина в пиджаке, который при советской власти принято было называть допровским, с дикими прозрачными глазами, со скособоченным в судороге ртом напоминал питекантропа в обороне. Чем-то знакомым тянуло из-под пыли на фотографии... я вгляделся. Где-то уже я видел это лицо. На обороте, выцветшими фиолетовыми чернилами, написано было ломающимся почерком: "очень до'огому товарищу шпаку шванцу на память о Совместном на углу Невского и Литейного. Петроград Непреображенный, февраль 31".


Древними напластованиями тоски и лирики дуло со старого снимка. И так невозможно совместимой показалась биография известного общественного лидера первой половины прошлого века с дружеским посвящением ему на обороте фотографии, что я мгновенно взмок. Что Совместного между полуподпольным политиком, смотавшим в последний момент в Палестину с её кактусами, и малоофициальным поэтом, никуда не смотавшим и оставшемся в своем Зурбагане и Гель-Гью духа навсегда, – что такого совместного между ними произошло семьдесят четыре года назад, холодным февральским утром – или вечером – на углу Невского и Литейного? Дружеская беседа, обсуждение очередных решений партии и правительства или арестов общих знакомых? Возможно, но маловероятно. Совместное распитие спиртных напитков? Может быть. (Нужно ещё выяснить где-нибудь в советских архивах, что за пивная находилась в вышеупомянутой точке пространства на рубеже первой и второй трети прошлого века).


Снимок я узнал. Его копии фигурировали в разнообразных литературоведческих работах позднейшего времени, в монографиях, журнальных и газетных статьях, а оригинал, покрытый пылью, почему-то хранился в забытом исследователями личном архиве довольно известного общественного деятеля, полагавшего себя по совместительству литератором. Я понятия не имел, что этот деятель был знаком с Поэтом. А может, не очень они были знакомы? Может, просто крепко выпили, и расчувствовавшийся собеседник подарил собутыльнику свой снимок, который случился в кармане? Такое бывает в истории.


У меня есть знакомый Т., который до сих пор дает успешные интервью прессе, вспоминая и обсасывая с разных сторон один и тот же эпизод – как в начале 60-х годов покойный Бродский (с которым они виделись в первый и последний раз в жизни), в скверике на Зверинской улице, где они пили портвейн, начертал на коробке спичек нетвердой рукой: "хорошему человеку Т. на память. И.Б."


Хороший человек Т., нужно сказать, честно сохранил этот коробок и пронес его через все перипетии советской и эмигрантской жизни. Фотографии этого коробка до сих пор встречаются в русскоязычной прессе Германии и США в разных ракурсах: коробок отдельно, хороший человек Т. отдельно, коробок и хороший человек Т. вместе – коробок на фоне хорошего человека Т., или хороший человек Т. на фоне коробка.


Порнография духа, как говаривала покойная тетя Уля, наблюдая интервью какой-то домохозяйки Аделаиды Семеновны из Комарово, демонстрировавшей журналистам – за деньги, естественно – древнюю вставную челюсть без двух зубов, которую она, Аделаида Семеновна, полагала принадлежавшей покойной Ахматовой, но которая по размеру и общей конфигурации могла принадлежать, скорее, гигантопитеку.


...Но успешно бежавший в пампасы к кактусам политический деятель, видимо, действительно следил за творчеством и жизненным путем оставшегося среди сосен и ёлок поэта: по соседству со снимком я нашел маленькую, сшитую красными нитками тетрадочку в косую линейку, куда незнакомым почерком – не почерком Поэта – были аккуратно вписаны странные стихи. Скажу откровенно: я никогда не думал, что человек, сочинявший абстрактные, в духе Самуэля Беккета, коротенькие пьесы и известный миру диссидентствующей интеллигенции шестидесятых в основном как автор рассказов о Льве Толстом, любителе вшивых и кусачих детей, мог писать такие стихи. Впрочем, с другой стороны, человек, разгуливавший по Ленинграду летом сорок первого в немецкой офицерской шинели, не мог не привлечь внимания. Его Пушкин, катавшийся в карете с Достоевским в поисках Петрашевского, имея целью поджечь Петербург, был бегством от окружающей его дурной действительности – равно как и гигантские огурцы, которыми советские люди убивали друг друга; и совсем не удивительно, что автор однажды поутру вышел из дома и навсегда исчез. Хотелось бы думать – в зазеркальную сказку, которую он творил всю сознательную жизнь, но в действительности, по эту сторону зеркала – в общую расстрельную яму. Удивительно другое – оригинал культового снимка в пыльной папке частного архива, никоим образом, казалось бы, не связанного с автором стихов про тридцать три веселых чижа.


Вообще же, в случайности я не верю. Сам факт, что воспоминание о Случившемся многие десятилетия назад на углу Невского и Литейного попало мне в руки, я склонен рассматривать как доказательство того, что парка нить Его тайком по-прежнему прядет.