Серпантин

Вид материалаДокументы

Содержание


Иди и не греши
Подобный материал:
1   ...   33   34   35   36   37   38   39   40   ...   74

Иди и не греши



В поликлинике меня принимает очень странный врач.

Я вообще не люблю ходить по практикующим врачам; я люблю ходить по врачам-теоретикам. Я родился в роду, где традиционным занятием была медицина; с родственниками-медиками было интересно, потому что о болезнях они говорили с юмором, не хватали с порога за руку мерять пульс, не заставляли разевать рот на предмет обложенности языка и увеличения миндалин, а наоборот – рассказывали медицинские анекдоты времен своей юности, заливая их водопадами стихов хороших поэтов и перемежая воспоминаниями о встречах с интересными людьми.


Мой врач в поликлинике – сложный гибрид поэта-теоретика и практика-костоправа; я бы назвал его патологоанатомом души. Отсидев положенную очередь, я вхожу к нему в кабинет с траурным выражением лица, кряхтя, потирая предполагаемую опухоль мозга и приставив большой палец к шее в попытке подсчитать пульс и выяснить сопутствующее ему сердечное давление. Я настроен серьезно. Я стараюсь думать о своем драгоценном здоровье, я, как павиан, подражаю глотающим таблетки, скорбным духом старикам и старухам, обменивающимся в коридоре нелицеприятными замечаниями о цвете моего лица и предположениями о том, сколько я еще протяну.


Когда я вхожу к доктору, он сидит за столом и пьет зеленый чай; за его спиной висит красивый рукописный плакат на иврите; на плакате написано: "Нужны ли мы нам?" (Соломон мудрый, 1:1)". Я никогда не успеваю спросить, что такое один-один. От плаката веет запахами футбольного поля.


Увидев мой приставленный к шее большой палец, доктор энергично кивает. Он вскакивает, подходит к шкафчику, выкрашенному в белый цвет, и достает мензурку и бутылку. Он наливает из бутылки в мензурку, встряхивает ее и протягивает мне. Я пью, закинув голову, как пианист. Он радостно хлопает в ладоши и аккуратно гладит меня по плечу. Его серые глаза ласково лучатся нездешним светом. Я захожу к нему в кабинет жалкой развалиной, а выхожу здоровым человеком на двадцать лет моложе своего физического возраста, и ночью меня тянет на подвиги. Я не знаю, в чем тут дело.


– Итак, на что ты жалуешься в этот раз? – спрашивает он. – Палец прищемил?

– У меня давление, – замогильным голосом бубню я, с удивлением ощущая, что давление, которое я холил и лелеял с позавчерашнего вечера, куда-то снижается, испаряется и исчезает.


Он хмыкает.


– Пить надо больше. Еще хочешь?

– Хочу, – автоматически, как робот, отвечаю я. Он вскакивает и наливает мне еще одну мензурку. Прищурившись, он внимательно следит за мной.

– В Маньчжурском своде, – говорит он, – сказано: "если и есть искусство победы, то это – искусство быть убитым".

– "Самосовершенствоваться, – подхватываю я, отдышавшись, – это значит самоуничтожаться, и делать это можно бесконечно".

– Примеры! – кричит он, лучась ласковыми глазами, и хлопает мягкой белой ладонью по столу.

– Галич! – кричу я. – Высоцкий! Бродский! Бодлер! Уайльд! "С меня на цифре тридцать семь в момент слетает хмель, вот и сейчас как холодом подуло"! Да!

– "А нынешние как-то проскочили"! – кричит он. – Ты проскочил! Ты на семь лет старше! Вот и сиди.

– "Секрет смерти хранит человека"! – ору я. – И я хочу знать этот секрет! И этого человека!

– Смотри, чего я вчера нашел, – безо всякого перехода говорит он и, наклонившись, достает из нижнего ящика стола серую книжку. Я смотрю на обложку. Это воспоминания покойного Станислава Лема на польском языке, только что изданные в Варшаве.

Он открывает страницу номер четырнадцать.

– Читай.

Я покорно склоняюсь над книжкой.

– Неумный читатель... – запинаясь, бубню я. – Меньший... читатель, видит кох... коханую фабулу. А?..


Он, с отвращением глядя на меня, машет руками, как крыльями. От взмахов в кабинете поднимается ветер, и рецепты слетают со стола. Он небрежно ловит их и осторожно пристукивает кулаком по столу.

– Это нельзя переводить! Это нужно читать, чувствуя всеми фибрами, как рыба жабрами чувствует воду. Она ее не чувствует, но она без нее не может. Когда ты выучишь польский?

– Я могу читать только статьи в газетах и официальные документы, – виновато сиплю я.

– Конечно, это не официальный документ! – злится он. – Не хватает только, чтобы мысли Лема были официальным документом. Мой дедушка выучил лаосский потому только, что ему нужно было перевести дословно две строчки из средневекового манускрипта, на китайский перевод которых он не мог полагаться. Он выучил совершенно чужой азиатский язык ради двух строчек, при полном отсутствии учебников, а ты ради всего Лема не хочешь выучить близкородственного польского, хотя к твоим услугам и учебники, и словари, и интернет. Он писал спряжения лаосских глаголов на полях газеты "Правда"...

– А зачем он писал на полях газеты "Правда"? У него не хватало бумаги? – недоуменно спрашиваю я.

– Конечно, у него не было бумаги! – всплескивает руками он. – Четвертушку бумаги им выдавали только, если кто-нибудь хотел написать жалобу прокурору или донос на товарищей...

– На каких товарищей? – тупо спрашиваю я.

– На солагерников, конечно, – отвечает он. – Но дедушка не верил прокурору, а на товарищей доносов писать не хотел, поэтому сидел без бумаги. В Воркуте днем он работал в шахте, а ночью писал глаголы на полях "Правды", и там это сходило ему с рук. А когда его отправили в Котлас, то к тому времени он уже выучил глаголы и взялся за второстепенные члены предложения; и тут он написал какой-то второстепенный член на портрете Верховного, потому что на полях места не оставалось; и тогда товарищ, на которого дедушка не написал доноса, написал донос на дедушку; и его арестовали, и обвинили в попытке теракта, и дали второй срок. Но дедушка был уже спокоен – он как раз выучил все второстепенные члены, а во внутрилагерной тюрьме успел подтвердить свою теорию насчет тех двух строчек из лаосского манускрипта. Когда ему зачитывали приговор, он был совершенно счастлив и хохотал, как безумный. А тут умер Верховный, и режим сразу облегчили. Ты меня понял? Выучи польский.


Я сник. Авторитет дедушки был огромен. Дедушка моего доктора до войны был профессором Краковского университета и, по совместительству – членом ЦК Бунда. Он сидел в кабинете, проверял за профессорским столом какую-то свою теорию насчет хеттской грамматики, и в связи с этим отказался идти на первомайскую демонстрацию; его исключили из Бунда за ренегатство; потом пришли немцы, и профессор-ренегат пересек советскую границу в районе Белостока. Тут его немедленно арестовали за шпионаж в пользу Хеттской империи, потому что он имел глупость рассказать следователям фильтрационного лагеря о том, как любит древний мир, предпочитая его современному.


– Итак, смотри. Здесь Лем пишет: "...чем меньше компетентен читатель, тем большее внимание он обращает на занимательную фабулу. Антек пнул в зад Маньку – больше ничего не происходит. Вопросы литературного мастерства, искусства повествования, языка их совершенно не интересуют..." – Советую выучить язык и прочесть эту книжку. Что, давление прошло?..


Я не чувствовал никакого давления. Передо мной распахнулись горизонты. Я вдохнул полной грудью.

– Всё, иди и не греши.

Я благодарно встал с вертящегося стула с дырчатым сиденьем. Зазвонил телефон, доктор поднял трубку, что-то односложно ответил и встал, распахивая белый халат.


Погоди, я тебя до дома подвезу, сказал он. Сбросил халат, щелкнул по клавише компьютера, вытащил из стоявшего в углу сейфа военную форму и стал быстро переодеваться. Это заняло меньше минуты. Я стоял и смотрел. Переодевшись, он похлопал себя по карманам и, приподнявшись на цыпочки, достал со шкафа автомат.


– Пошли! – махнул он рукой, и мы вышли в коридор. – Меня вызвали на базу, пришлите смену, – бросил он секретарше. Та кивнула.

Мы вприпрыжку вышли во двор, и в старенькой "Субару" пискнула сигнализация. Доктор прыгнул за руль и, рванув с места, сразу же погнал машину на дикой скорости. Замелькали буро-зеленые холмы. Я достал сигареты.

– Курить не дам! – вдруг ощетинился он. – Ты не для того у меня спирт пил, чтобы закупоривать себе сосуды. Учи лучше польский.

– Пся крев, матка боска ченстоховска, – послушно кивнул я, и он засмеялся. Притормозил возле моей парадной, и я вышел. Машина зарычала и затряслась, сквозь шум мотора доктор что-то закричал, цитируя. Я прислушался:


– Ведомо нам имя первого провидца, Ипполита Римского, жившего в конце второго века от Рождества Спасителя. Изучив по Ветхому Завету размеры Ноева ковчега и подсчитав темпы прироста пассажиров оного, объявил сей многознатец, что Господь заберет на небеса всех истинных праведников в 500-м году...


Машина умчалась. Наш доктор, профессор по онкозаболеваниям в гинекологии и, по совместительству, майор запаса, командир взвода десантников, отбыл на базу. Я взглянул на окна моей квартиры. За стеклом салона выжидательно маячила фигура тестя, неподвижная, словно солнце в зените. Привычно прижимая к шее большой палец, я пошел к парадной, чувствуя, как морзянкой пищит в ушах, нарастая, давление.