Серпантин
Вид материала | Документы |
- Программа «орленок next» Специализированная зимняя смена «Новогодний серпантин» (02., 65kb.
- Колбёшин Анатолий Иванович Заслуженный артист России. Художественный руководитель Ярославского, 15.41kb.
- Методи І форми реалізації основних напрямків виховної роботи, 48.96kb.
- Конкурс детского творчества «Новогодний серпантин», 72.44kb.
- Программа 6 классы кл рук-ли 6-х классов 10. 00 Цдб "Новогодний серпантин". Конкурсно-игровая, 56.82kb.
- Новогоднние приключения в сказочном лесу или Злыднин Новый год, 187.69kb.
Профессор
Профессор Юрий Яковлевич в двадцатых годах прошлого века ходил в детский сад вместе с моим двоюродным дедом Сашей, там они и подружились. Это был частный детский сад, и из его воспитанников, выживших во время войны, я знаю троих: деда, Юрия Яковлевича – тогда просто Юру – и Бобу Ляндэ - личность мифическую и в некотором смысле потустороннюю, о которой я слышал с младенчества, но никогда не знал, чем она (личность) занимается. Боба Ляндэ жил в Ленинграде, как все дети, ходившие в этот детский сад, потом, как все эти дети, вырос и пошел на фронт добровольцем, а в преклонных годах уехал в Германию, с которой в юности воевал; и больше ничего мне о нем не известно.
Юрий Яковлевич и мой дед тоже выросли, и тоже пошли на фронт добровольцами. Вместе. В сорок первом году им исполнилось по семнадцать. Дед к тому времени уже успел стать сыном врага народа, и жаждал смыть свой позор кровью. Во время летнего отступления он попал в окружение, отбился от своих, чудом попал в партизанский отряд; заболел или был ранен – и ввиду этого стал обузой для своих. Партизаны оставили его в лесу умирать, а сами ушли на восток вслед за отступавшей армией. Дед не умер, его подобрал какой-то крестьянин, взвалил на подводу, отвез на свой хутор и выходил. Дед поправился и тоже ушел на восток. Каким-то чудом он сумел перейти трещавшую по швам линию фронта и оказался у своих. Потом он снова воевал, у него было много наград, потом война кончилась, и он пошел учиться на врача. Потом он работал, и снова учился, и стал профессором и заведующим кафедрой в медицинском институте. В Ленинграде он вылечил от бесплодия сотни женщин. В семьдесят восьмом он умер от инфаркта, причем перед смертью успел сам поставить себе диагноз, до приезда врачей. Собственно, врачей уже не требовалось – он умер почти мгновенно. На похоронах собрались тысячи людей – учеников, коллег и пациентов. Женщины, которым он помог родить, пришли со своими детьми.
Юрий Яковлевич тоже пришел на похороны. Он дружил с дедом с детского сада, они воевали вместе, а уже после войны, почти одновременно, они защитили диссертации, а потом – тоже почти одновременно – стали профессорами. Только дед был эндокринологом, а Юрий Яковлевич избрал стезю философии. Отличие между ними заключалось ещё и в том, что дед всю жизнь был беспартийным, а Юрий Яковлевич возглавлял кафедру в ВПШ, Высшей партийной школе, и учил будущих секретарей обкомов мудрости марксистско-ленинской философии. Дед недолюбливал советскую власть и крыл её где и как только мог, Юрий Яковлевич же ввиду своего общественного статуса больше помалкивал. Впрочем, Би-Би-Си слушали оба. Оба знали немецкий; дед во время войны окончил курсы военных переводчиков, Юрий Яковлевич всю жизнь мечтал прекратить, наконец, преподавать истмат великовозрастным обкомовцам и написать настоящую, хорошую книгу о философии Шеллинга и Фихте. Он ее и написал – уже после краха советской власти.
Когда двоюродный мой дед умер, его дачу в Сосново, на Карельском перешейке, родственники продали именно Юрию Яковлевичу. Я жил на этой даче каждое лето – сначала мальчишкой, потом профессор приглашал нас с женой и сыном туда в память о своем друге детства.
Он грузно ходил по участку, припадая на ногу, в которой с сорок второго сидел осколок немецкого снаряда. В кабинете на втором этаже ночами горел свет, в лесу шумели сосны, мигали неяркие северные звезды, мы сидели за бутылкой водки и говорили обо всем на свете. Я был молод и глуп. Рассеянно перелистывая том сочинений Мао Цзе-дуна с личным автографом, я вспоминал покойного деда и спрашивал Юрия Яковлевича о том, как он может преданно служить власти, если всё понимает. У Юрия Яковлевича был большой живот, седые волосы, могучие залысины над огромным лбом и добрые серые, прозрачные до синевы глаза. Наливая себе стакан водки, он говорил мне спокойно:
– Миша, я живу в говне и чувствую себя в нем очень уютно.
Юрий Яковлевич принадлежал к элите. Как преподаватель ВПШ, он интеллектуально обслуживал партийных функционеров, среди которых, по его словам, порой попадались исключительные дубы, не способные отличить Гегеля от Гоголя и Бебеля от Бабеля. За искусство терпеливо обращаться с номенклатурой и вдалбливать в их надменные головы основы диамата, Юрию Яковлевичу полагались по статусу разнообразные блага и привилегии, приличнейшая зарплата, огромная квартира в старом фонде, в самом центре города, спецраспределитель с продуктами высшей категории и бесплатное обслуживание в закрытой обкомовской поликлинике, где никогда не было очередей, а врачи ходили бесшумно и говорили вполголоса.
Профессор марксистско-ленинской философии был алкоголиком. После лечения в партийной спецполиклинике ему было запрещено употреблять любые спиртные напитки, включая пиво. Власть, по-видимому, не столько беспокоилась за его здоровье, сколько опасалась, что на лекциях и семинарах в высшей партшколе, пребывая в отключке, профессор может начать нести идеологическую ересь, как уже иногда бывало с некоторыми профессорами до него, а студенты – секретари обкомов и референты ЦК – будут впоследствии повторять эту ересь, как попугаи. Но Юрий Яковлевич был крепкий орешек, и даже пребывая во время выступлений в полубессознательном состоянии, говорил именно и только те вещи, которые излагались в утвержденных министерством учебниках.
Он читал лекции наизусть, благословлял мудрость Ильича, клеймил подлость Троцкого и глупость Бухарина, издевался над идеализмом Гегеля, а ночами писал дома книгу о классической немецкой философии – в стол, лишь для собственного удовольствия и безо всякой надежды её издать.
Когда кончилась советская власть, вместе с ней кончилась и Высшая партийная школа, и профессор лишился кормушки. Он возненавидел демократов, потому что спецраспределитель и спецполиклиника для него кончились тоже. Он изрыгал чудовищную хулу в адрес Ельцина, проклинал развал Союза, и наконец, теперь уже вполне искренне, возненавидел капиталистическую идеологию и экономику, при которой он был вынужден крутиться как белка в колесе, чтобы обеспечить себе тот безбедный уровень существования, который когда-то гарантировали ему презираемые им коммунисты.
Правда, выстраданную им книгу, где безо всякого марксизма препарировалась классическая немецкая философия, при демократах он сумел всё же выпустить в свет. Это был единственный луч света в кромешной тьме его нового мира. При этом профессора бесило, что издать книгу он был вынужден на свои собственные деньги. "При советской власти такого не могло быть, потому что не могло быть никогда! Авторы не тратили деньги на издание, авторам ещё самим платили!" – кричал он в пьяном виде. Я резонно возражал, что при советской власти он, действительно, ничего бы не платил, потому что его книгу просто не издали бы – но это не успокаивало его. Он продолжал плеваться и проклинать.
Когда в девяностом году я уезжал в Израиль, он пришел провожать меня. Совсем старый, обрюзгший, тяжело опираясь на палку, он вошел в нашу разгромленную перед отъездом квартиру. Я и сейчас помню, как он молча сидел на продавленном диване, в окружении весело гомонивших молодых моих друзей-диссидентов, произносивших спичи в честь Иерусалима, который я вскоре увижу. Юрий Яковлевич пил водку, которую наливал в выеденную им половинку арбуза, и молчал. Потом он встал, обнял меня, поцеловал, пробормотал что-то по-немецки и, шаркая, двинулся к выходу. Я пошел проводить его.
Перед дверью он обернулся и сказал:
– Вот ты увидишь Иерусалим, как говорят эти, – и тросточкой небрежно ткнул в сторону моих приятелей. – Это, они говорят, святой город, – а я, знаешь, всегда размышлял, есть ли Бог. Я всю жизнь днем преподавал марксизм-ленинизм, а когда ночами писал книжку о немцах, то думал: так Нет или всё же Да? Я так ни до чего и не додумался. Знаешь, когда мы с твоим дедом, с Сашкой, уходили на фронт... Мы шли, уже в форме и бритые, шли, держась за руки, к вокзалу. Солнце было такое… яркое, и птицы пели, и умирать не хотелось. Я тогда впервые подумал об Этом. Да… Мы подошли к вагону, и на перроне сидела какая-то старуха оборванная, наверное, цыганка, или беженка, черт ее знает. Помню, заиграло "Прощание славянки", и Сашка достал из кармана своего хэбэ какие-то деньги, мелочь, и дал ей. Она очень оборванная была, мы до войны таких и не видели. А она, перекрикивая марш, сказала, что может погадать, и мы заулыбались. Она сгребла деньги и сказала – вы оба переживете войну, вы не бойтесь, всё хорошо будет, Бог не допустит. Мы сказали, что и так не боимся, а Сашка сказал, что Бога нет. А она сказала – да-да, вы выживете, бояться не надо. И мы пошли к вагону, а она сказала… она сказала мне в спину, и я обернулся. Она, понимаешь, сказала, что пройдет очень много лет, и я умру на рассвете того дня, когда началась война, но до этого ещё много лет пройдет, десятилетия пройдут, и ещё раз крикнула вслед – не бойся! Как заклинание… И мы уехали на фронт, да. Так… странно. Сколько уже времени прошло, а я это хорошо помню. Так я это к тому, что ты молодой, и ты имеешь все шансы проверить насчет Этого. Насчет Его. Я же раньше тебя умру. Ну, я пошел… Всё.
Он отвернулся и вышел, тихо прикрыв дверь, а я почесал нос и ушел в комнату к друзьям. Назавтра я уехал в Израиль и забыл об этом разговоре.
Сегодня двадцать второе июня.
Два часа назад мне позвонили из Питера и сказали, что Юрий Яковлевич умер сегодня на рассвете.