Серпантин

Вид материалаДокументы

Содержание


Уно моменто
Подобный материал:
1   ...   28   29   30   31   32   33   34   35   ...   74

Уно моменто



Живет в Италии веселый человек, историк и писатель, профессор Фурио Биаджини.

Переписывался я с ним лет двенадцать – из всех его книг одна, "Nati altrove", больше всего мне по сердцу пришлась, ибо кладезь информации она по моей теме, и много чего я из нее почерпнул, и ссылался я на нее, и цитировал, и проделывал с ней всё то, что брату-исследователю в таких случаях делать положено. Стоит у меня на книжной полке. Собираясь сегодня утром, глаза поднял – стоит. Дай, думаю, возьму с собой на работу, там одну штуку проверить нужно. Сидел в автобусе, губами шевелил, простите мой итальянский. Жалко как, что с автором я только по переписке знаком… Этот веселый Фурио – то, что он веселый, уже и по письмам понять можно – всегда напоминал мне Чиполлино. Ну, такой он, знаете, как будто заставляет сеньоров Помидоров плакать. Таким я всегда его представлял, потому что никогда не видел. Ну, как он мне книжку прислал, так и я ему одну свою книжку отправил. И все были довольны. Хотя ему мой русский – как мне итальянский, то есть, иначе говоря – ну, вы поняли. А в двухтысячном году по его наводке пригласили меня тамошние деятели на международную конференцию в Венеции. Лети, говорит, соколик, до Рима, там сядешь на поезд, раз-два – ты в Венеции, а уж в Венеции и по каналам покатаем за милую душу, и вина выпьем, сколько душа пожелает, и с хорошими людьми тебя познакомим, и девушки у нас – ни в сказке сказать, и вообще все тебя ждут. Под белы рученьки р-раз – и ты в гондоле.

Так он писал. Струсил я тогда малодушно. И не полетел. На каком языке я с ними общаться бы стал? Вино – это да, и гондолы – хорошо, но, как протрезвею – общаться же надо. Речи толкать. Спорить. На каком языке мне доклад читать – на суахили, что ли, простите мой французский?.. Эх ты, сказал он – Венеция стоит мессы, и ваш Бродский, что из Северной Венеции родом, в нашей Венеции себя даже похоронить завещал, а ты… эх ты.


Так что теперь, когда я беру его книжку в руки, всегда чувствую щекотание под левой подмышкой, как у того Митрича, что у Ерофеева, что в вагоне ковшом себе наливал, помните?.. Ну, тот, что с внучком, тоже Митричем, в Орехово ехал в карусели покататься. По-о-омните, сам знаю... Вот тот Митрич, который дедушка, рассказывал о председателе колхоза по имени Лоэнгрин. Как тот плакал. И вот я, когда книжку веселого итальянца беру в руки, всегда чувствую то же самое, что чувствовал несчастный председатель колхоза. То есть понимаю, почему тот плакал. От нереализованности возможностей. И, хотя потом я много других возможностей реализовал, но Венеция-то все равно за бортом осталась.


И вот сегодня взял я эту книжку с собой на работу. Держу в руках, нашел нужную страницу, только стал губами шевелить – входит боссиха. Слухай, сделай доброе дело, иди посиди в читальном зале за библиотекаря с полчасика. Библиотекарь к любовнице сорвался, стало ему невтерпеж. Ну, я заворчал, и пошел в читальный зал, неся перед собой книжку, как икону, держа открытой на нужной странице. Губами шевеля. В читальном зале я сразу сел в библиотекарское кресло, уши от посетителей заткнул, чтобы не делали мне нудно, и стал вчитываться. Через минуту меня из-за стойки кто-то за плечо трясет. Поднимаю голову злобно – какой-то бородатый деятель в очках на меня дружелюбно смотрит и на пальцах объясняет чего-то. Ты итальяно знаешь, си? – спрашивает. Нет, говорю, не си. Я по-итальяно знаю три с половиной слова – уно моменто, ариведерчи, Рома, и еще ревиста анархика, буэна сера, белла донна, и Белла, чао, – и это все, что я знаю. А, разочарованно говорит он на пальцах, а я-то думал, ты мне поможешь, я ведь сам на иврите три с половиной слова знаю, и по-аглицки ни бельмеса, я уже неделю здесь и ничего не понимаю, а тут, смотрю – сидит синьор и читает мою книгу…


Какую, в баню, твою книгу, говорю я на пальцах, это синьора Фурио Биаджини книгу я читаю, то есть с пятого на десятое, конечно, но хоть как-то… Так, радостно говорит он, тыча меня пальцем в бок, я и есть синьор Фурио Биаджини, а ты кто такой будешь? Ну, я встал. Как это, говорю, разве так бывает? Бывает, говорит он, си, и дружелюбно кивает изо всех сил. Ы-ы-ы, говорю я, так это с тобой мы столько лет переписывались?.. Как это?.. Ой, нет, – говорю я, как герой рассказа Шукшина "Сватовство", – вы как хотите, а без поллитры тут не обойтись, я даже ослаб от такого знакомства. Си, кричит он, и лезет в задний карман своих брюк, и достает плоскую флягу с какой-то граппой. Ну, тут я беру его, и плюю на читальный зал и на библиотекаря, к любовнице укатившего, и веду к себе в кабинет, и он ставит выпивку, а я – закуску. Лучок, один помидор там на двоих, соленый огурец. И три корочки хлеба, как сказал бы Буратино. И пьем, и хохочем, и хлопаем друг дружку по плечу, и каждый на своем кричит, простите наш португезе.

Разве так бывает?..

И не на Чиполлино он похож вовсе, веселый итальянский писатель. На графа Вишенку, только с бородой.


Мимоходом



С детства, знаете ли, люблю замкнутые пространства. Лифты, подвалы, маленькие комнаты, тесные компании, маргинальные группы, подполье и секты. Минимализм люблю, кроманьонское искусство, обнаруженное в одной отдельно взятой пещере с плотно заваленным входом – Вестоницкую Венеру и настенную живопись с изображением давно вымерших мамонтов и махойродов люблю, а не шедевры Вучетича. Гигантопитеками любуюсь, питекантропами восхищаюсь, от неандертальцев в полном восторге, а вот Рабочего и Кохозницу страшусь до дрожи и чесания в левой пятке. По мне, так оскал саблезубого тигра дружелюбнее, чем воздетый в непропорционально мускулистой девичьей руке серп. По той же причине ненавижу общественные собрания, обязательные публичные выступления и членские билеты. Рукописи люблю, печатных книг остерегаюсь изрядно, а уж газет не воспринимаю вовсе. Протопопа Аввакума при всех его схоластических несуразицах воспринимаю как репрессированного прадедушку, раскольничьи скиты и делянки (чем глубже в лес – тем лучше) вижу сущими базами духовного отдыха; над рукописной Псалтырью могу прослезиться полууставом и киноварью; Никона же с его приближением ко двору и многостаночным Писанием с тиражируемыми опечатками и ошибками в переводах полагаю исчадиями ада. Демонстрации, манифестации, митинги, вручение орденов в массовом порядке, всенародное одобрение, равно как и всенародное осуждение – ненавижу. Поп-арт во всех видах – ненавижу тоже. Так и долбанул бы из пулемета. Длинноногих голубоглазых блондинок, за редким исключением, не люблю – исключительно потому, что они рекламируются как образец чего-то, мне абсолютно недоступного. Здоровый образ жизни и всех видов телерекламу не выдерживаю. Мне от них становится просто плохо, и я сразу же вывинчиваю в квартире пробки. Меня приглашали работать в редакцию одного нью-йоркского еженедельника – я не поехал, так как узнал, что во всем здании нет комнаты для курящих, а редакция находится на тридцать четвертом этаже, невозможно же бегать все время на улицу (потом я узнал, что на улице курить нельзя тоже). Они искренне полагают, что важнее здоровья нет ничего – да и что, говоря откровенно, у них действительно есть, кроме здоровья, и какие ценности может производить такой еженедельник?

Исторических деятелей из серии ЖЗЛ не терплю совершенно. Не терплю их мыслей, их чувств, их возвышенных стремлений, их святой уверенности в собственной правоте. Из всех исторических деятелей я, наверное, подал бы руку одному Пастеру, – и то потому, что он с микробами боролся; все остальные предпочитали бороться с людьми. У большинства исторических деятелей – младенческие глаза с истовой уверенностью в завтрашнем дне и в том, что дальше всё будет чрезвычайно хорошо. Завтрашний день я не то что не люблю, я в него просто не верю. Меня слепит солнце, когда я смотрю на флаг.