Александр Бачурин

Вид материалаДокументы

Содержание


Ай да как идет-то он к свозу помалешеньку
Подобный материал:
1   ...   4   5   6   7   8   9   10   11   12
Глава шестая


Лень да говорильня – жернова на пустое время.

Ежели Катьянкин Михась до морковного заговенья плешь маслил бы да тары-бары разводил, не только секрета не бывать, но и селу позора не миновать.

Бывало, к ночи от трудов память отбивало, в землянке чьей-то роженица с криков выдохлась, во дворах собаки перебрехались, а уж звон легкий с кузни покой разбивал. Это Катьянкин уходил в дело.

Звон-то, какой ни есть, любопытных поднимал да в щель ворот глазком тянул. Тож подгулявшие парочки с увала, зевая, шептались: а-а-а, мигачу дня нет, да как бы с золота намывного ленту шьет, да как бы ларец из самоцветов готовит, да как бы секрет какой разумляет.

А надоб напомнить, пришлые с «железки» по ручьям каменисто-таежным золотишко промышляли. В одночасье увязался с ними однолошадник Коморный Елеозар. Да вскорости «увязали» с самородком. Говорили путейские, в артели бродяжных дело клином сошлось. А Коморный спешил в отлучку от компашки-то. Нашли бедолагу на рождество Богородицы, на ключе Коморном. Народ злобу таил на пришлые секреты, напустился на Катьянкина. Стучат – глух, напирают – не дрогнет, собак спустили – и вовсе дыхания нет. А по наковаленке – тук, тук, тук; дзень, дзень, дзень; тах, тах, тах. Не отзывался, стало быть, сглазу боялся. Уходил домой, хороня секрет, когда темь ночная рассветом размывалась, а звезда Аврорина выше разбитого кедра всходила. И так семь крат.

Смеялись над кузнецом, дорогу перебегали – надоб жить, как набежит. Выходит, с Катьянкиным по этому делу размычка имелась. Но баек хоть до третьих петухов разводи, а гости подкатили – принимай!


Глава седьмая


С горки видно, как ландшафт степной заступляет, как царственная коляска прыг да скок, прыг да скок с увала на подувал, траву-мураву, из бочага в бочаг ныряет, а следом кавалькада – тридцать экипажей.

Ох-охонюшки! Мужики бабам в затылки дышат. Бабы крестами забросались. Девки-то платками задергались. Робята да живность дворовая – в голос ударились. Известно, гости царские жалуют. Дождались… встряска!

Ах, канитель людская… Село поднимали, город кормили, да что там – у океана державу крепили, а встретить самое императорское высочество, - зубы в дрожь запустились.

Макавею в колокол забить бы, ан церковь Преображенская не освящена, из «лесов» не вылезла. Бросился в тарелку трезвонить, да батюшка пальцем загрозил пономарю, потому как не на пожар, не тот звон. Видевшие солдат и матросов в крепости, ратью встали, ранжирную линию сравняли, засмирнели, лохмотья подобрали, баб в ситцах стенкой наперед выставили. Поп, дьячок, старики вынесли Спасовы и Богоматери пречистые образа, хоругви подняли, честнейшую завели.

Тут среди народа возвышался фундаментальный крестьянский начальник Воинственский. Ме-те-листый, с участка скорым гонцом прискакал, каторжан с «железки» загнал в урочище таежное, срубы староверов в дым пустил, досконально сверил – кому, где стоять и какой ответ держать перед высоким гостем из Петербурга. Крестьянский начальник царь над народом поставил: одну крепость снял, другую навесил.

Затрепетал крестьянский люд, затрепетал...

При искрящейся в молодой части народа соцьялистических утопий и мирском маловерии распустились кружева со-вести общества, все древние благочестивые устои канули в Лету. Неблагодарный наш народ осмеял, растоптал в себе трепет пред августейшими особами, не страшась знамений, когда «сошел диавол в сильной ярости, зная, что немного ему остается время».

Староста, глядя на скорое приближение казацкого конвоя, крестясь и кляня мужицкую несообразность, в сердцах картуз дергал на голове-колоде. Старостиху в бумазейной кофтенце под цвет маньчжурской сливы исщипал в нервности.

Тут из других селений зевак набежало. Были и захожие староверы из мордвин, молоканские отшельники, иудействующие, уссурийские казаки, туземцы-рыболовы и охотники, демоноговеющие, монахи из миссионеров, католики-обливанцы, железнодорожные офицеры, пробивавшие Сибирскую дорогу чрез тайгу м горы, широкоскулый с косичками народ с Поднебесной, постовые солдаты- телеграфисты. Явлен был и Фома-христарадник с поводырем-подлетком, плачущий по иным временам: «Пал, пал Вавилон, город злосчастный, яростным вином блуда своего напоил все народы». Одним словом, эпизод тут сотворился исторический.


Глава восьмая


Свозом-то, под звонцы нижегородские, вкатились на горку, и свита золотом-сияньем застилала глаза народу дикому, жимолостному. По первости от страху не разобрались, где Цесаревич, а где их сиятельства-дружки. Спасибо, начальник округи господин Суханов, сопроводительный чиновник, знающий Уссурийский край, умы прояснил. Так, мол, и так, с экипажей первыми сошли Приамурский генерал-губернатор Корф, его адъютант, правитель канцелярии, затем – военный губернатор Приморской области, за ними поспешали прислуга, доктор, художник, георгиевские кавалеры оренбургские казаки охранным порядком. А уж затем в окружении их сиятельств-дружков ручка об ручку, ни шатко, ни валко, исходил с коляски на ковровую дорожку сам наследный Цесаревич Николай Александрович. Кланяйтесь!

А был он подбористым, чуток рослее нашего Гаврюшки Пильгуя, при фуражке и пыльнике, в одеже-обыденке солдатского кроя, суконной рубахе с полковничьими погонами, в широкой кожаной опояске. Сказывали старожилы видящие, больно на лицо красив: бородка и усы крестьянские под табачный цвет, глаза с подмесом зеленцы. Его дружки-сиятельства лицами, манерами и платьями являли более красоты и художества. Цесаревич как бы в тени под светом семи солнц укрывался.

В сретении сем Гаврюшка примеривал, у кого более висюлек блестело на груди, привычно вздумал плешь счеснуть, вот и остерегся. «Поди-ка, и образок Николы-угодника на всю Россию», - охолонулся мыслью, да все заготовленное куда-то опрокинулось.

Писарь под козырек руки приложил, другой - толкает Гаврюшку, чтоб слово запасенное молвил. Староста и вовсе потерялся – хлебом-солью трясется, суконным языком заплетается, с потерянной душой-то да в пыль дорожную. Благо старостиха на утиральник хлеб-соль прияла, коленом подвенечного брыкнула и к молодому Цесаревичу с воем-боем. И это так погляделось против правил и этикету, вроде бы для их высочеств еще такого спяктаклю не справляли. Губкой усики дернул, в удивление смехом рассыпался и старостиху по лопате обширной ручкой погладил.

Цесаревич обмигнулся с их сиятельствами-дружками, мол, променаж к Ханкайскому вышел в удовольствие, и народ дикий, жимолостный в великой радости встречу уготовил.

Пономарь с дьячком затянули «Боже, царя храни». Из чинов предупредили: не про тот огород. По городам их высочество оглохли с гимнов. Воинский начальствующий (сказывали, адмирал при высочайшей особе состоял) приказал: девкам заводить хороводы.

Веселая процессия подбиралась к «царской» избе, а Помалешко Федот из народа выпирался: пыльник аль фуражку попридержать, сапожки обмахнуть, камушек с дороги прибрать. Военный губернатор ухватил по-свойски за ворот рубахи и допросил, все ли исполнил под статейный куверт. Федот при таком обхождении в конфуз свернулся. Глаза яблоками вывернул:

- Уж как приказано, ваше превосходительство!

А самого – в шею, знак – Воинственского, чтоб наружно не прославлялся.

У Катьянкина праздник лица в в собинный интерес ушел. При фартуке, как есть с кузни, еще лоб не обмахнул потный, не раздышался с огня-жара.

Ай да как идет-то он к свозу помалешеньку,

Ай да как ступает потихошоньку,

Ай да как с ноги-то на ногу постукивает,

Ай да как чеботом поколачивает.

На коляску царскую поглядывает!

Не камень от огня разгорается –

Катьянкин задором заболел.

Свозка большая – эка невидаль. Господа высокие – храни их Бог. Народ всполошен – не огораживай печалью. А коляска императора, упряженная парой русских рысаков, точь в сказке, стояла перед ним.

Катьянкин и так и этак, вокруг да около, наглядеться не может. И казиста, и сбойлива.

А кучер, знай, отбивается: отступись, мигач черномазый, уж не заговор какой имеешь на коней, не стибрить ли подбираешься от упряжи. Пригрозил силой генерал-губернатора. Этот экипаж, мол, барона Корфа. Еще плеточкой над ухом просвистел, чтоб не зарился на господское.

Наш Катьянкин глазом напружины доглядел, а как весь учинил, зубную боль выплеснул.


Глава девятая


Кузнец мирный ответ держал:

- Я тебе не нанятой. Гляди – жердей, в плечах уже лба, а возьми его – размайорился! Бачки под господ вывел, картузом облака цепляешь, а бегунок под россыпь пустил. А не вдруг… коляска государева… да на глазах народа засельского?

От большой нервности Катьянкин Михась речь долгую показал, а сам – руками напружину гладил, клеймо искал. Кучер-то при испуге с такого оборота – жердь свою вопросом свесил с коляски. Заерзился:

- Ты мне головушку не мути, мигач черномазый. Экипаж губернаторский – новина, без бряка проезживали…

- Новина! – это Катьянкин ему, а сам молоточком-крохотышем названивал. – Скинь рудой киндячок – и ну под коляску на бочок, глянь – проварварился.

А уж праздные собрались. То коляску, то коней судили. Вокруг Катьянкина спор завели. Смехи-потехи пошли. Кучер губернаторский заахал, обалдуем себя назвал.

А молоточек звон показал рывистый. Голос его только Катьянкину давался. Приговаривал:

- Вороных гнал без роздыха - на угорышке пеной сошли. А как черную ольху с зарубкой-крестом обогнул, ить в замоину угодил. А там камень-рухляк скрытен. Замоина-то ухарей подлавливает… Вешкой ханкайской погребовал, возчик…

Такая речь меж ними велась. Прослышал о том Воинственский. Под кулак дело вывел: одному, второму – рожи вылощил, пробился к Катьянкину – в хребет, сидящему. Крепкое слово в народ запустил. Решил – коляску царственную разволокли. Вот как быть расхожим!

На тот шум генерал-губернатор Корф подсеменил. Сто-рож-ко. Бороду раздвоил, ухо приложил. Всерьез принял кучерскую оплошку, осерчал, но деликатно допросил старосту и народ, кому ведом секрет огневой, булатной стали. Надоб сказать, напружины златоустовских умельцев работа, аносовской стали. Это из офицеров путейских рассудили. Гаврюшка – вину сбыть! – оговорил Катьянкина. Да и народ указывал.

Барон Корф, хоть и при случае ругался при нижних чинах, а тут крепость показал, решил не гневить ни правых, ни виноватых, ни мастеровых, ежели сыщутся в местечке глухом. Только и молвил, кто сей дюффектус ликвидирует.

- Дюффектус! – праздные сыпанули во все стороны от слова странного, мало печатного. Тогда Катьянкин голову поднял к народу, отступился. Барону:

- Не во гнев твоей губернаторской милости, не в зазор твоей чести…

- Ну? – торопил генерал-губернатор, а сам посматривал на «царскую» избу. От нее широко припустился галифастый адъютант.

- Прикинул худым умишком своим… коляске… его… того… напружины сменить, - а сам в дрожи, потому как боялся – не поверят.

Набросились на кузнеца, а Воинственский – в первую голову:

- С ума спятил, мигач черномазый? У тебя дупло в голове от звона-то? Завода на двести верст вокруг – не высветишь!

- Августейшая полдневка – всего! – жужжали шмелями чиновные.

- Дозволения прошу, твое исходительство.… Это – мигом, - а пальцы по коленным суставчикам наяривали, под фартук забегали. – Это нам, извиняюсь, не в просчет есть…

Народ ахнул: пропали, на свет – позор. Под аханье присыпал Помалешко Федот. Говаривал:

- Это, ваше превосходительств, не к нашему приходу честь. Нет талану, не пришьешь к сарафану! Катьянкин не способный на диво. Позвольте шарабанчик предпослать его императорскому высочеству?

Засветился. Да тут Воинственский свычно аккуратно задал под микитки, что и судейским не подкопаться. Выпертый кричал:

- Господа хорошие, объегорит мигач, небылица в лица!

- Дюффектус! – снова колыхнулась толпа.

Писарь мыслишку чужую к закону пристрочил, не пора ли затугоуздить Катьянкина по этапу в окружной арестантский дом. Приспешники из пильгуйских дружков разное подносили по кузнецовой судьбе. Но барон Корф порешил:

- Твое, кузнец, дело – к ночи коляску справить. Сподобишь – пожалую часами, нет – казацкой ивовой каши отведаешь.

Часам-то, конечно, цены нет – поставщика его императорского величества Павла Буре. Весь мир не знал вернее тех часов, да только и другое жалованье обещано.


Глава десятая


Тут бы заголосить, опору поискать – от выбора, ин нет – Катьянкин на кучера:

- Заворачивай экипаж к кузне, сам в подручных послужишь. Жердь твоя статью не вышла – на полумахе выдохнешься, да из пустого все одно нечего выбирать.

У Катьянкина были выученики по селениям, решил скорого парня послать в Прохорей. А день уж носом окуней ловил – заморгались, запужались.

По нынешним временам, не считая дней и верст, не остерегаясь разбоя, зверья и теми ночной, в один мах выберешься к поселью среди сопок и тайги, проскочишь хребтину Синегорской. А по первозаселью – бери топор, рогач, коня, товарища – с тем пути-дороги открывались.

Пришла Полинушка – снедь на вечерю принесла. Кланяется сторонним. Видит, задумался батюшка, упрашивает, мол, дозволь в Прохорей съездить да позвать первого выученика Разумника Яньшу.

Яньша-то Михасю пришелся по душе, а Полинушке – по сердцу.

Кузнец не отпускает одну. Всякое бывало по таежным местностям. Пропадали мужики, пропадали бабы, а куда – филин скажет. Тигр аль медведь перевстревал – костей не сыщешь. Михась тож из горюнов – жена его, как в перволетье пошла за малиной, так лето целое за эхом пробегал.

А возле Катьянкина парнишка с вострыми глазами крутился. Из тороватых, подмастерье. Говорит, дорогу знает и все такое. Катьянкин согласие дает.

- Бери, дочушка, таратайку. До заката возвернись с Яньшой, не то – пропадет работа.

- Это – мигом! – Полинушка в ответ, улетела с парнишкой.

В кузню сунулись из любопытных, как есть посудачить-посмешить, и чиновные, коим указано доглядывать, да Михась, хлопнув воротами, прищемил кому-то носы.

Одни-то и вел и разговор.

- Ты хоть паял булатную сталь? - это кучер.

- Нет, - ему кучер.

- Выпорют, ей-же-ей, выпорют, - закручинился кучер, а кузнец удерживал его от страха раннего.

- Вместе – не больнее больного… Напружину не сваришь – только трещево пойдет. Жар не тот – в перекал тянет. В воду специи и все такое, как в лабраторциях. Новину готовить – тож не задача.

- Вот беда – кругом пропали, – размыкался горюн подручный. – Нет железа у него златоустовского, нет аносовского.

Основу сняли, подушки, кузовок, крылья, а как добрались до напружин – россыпь пошла. Тут и вовсе сдался кучер губернаторский.

- Железа нет такого – верно, да на всякий узелок судьбы умок приложим, - кузнец огонь вздул, мехами задышал, молотком по наковаленке заиграл – в дело вошел. Приговаривает: - А мы нашлепок напружинам поставим… со звоном-игрой.

- Где уж тебе, мигачу черномазому, хоть сков простецкий уготовь, хомутом железным затяни – до Сунгач-реки дотянуться бы, под пароходы. А ты – со звоном! Вот казаки конвойные примерят нас по лавкам, мало зазвоним – за-гу-дим! Эхма, поглядел… Аль в подручные кого вместо себя пристроить? Эвон полсела в праздниках тешатся… развелось, насеянных, - жердей с молотка засолился, охая, ругал свою нескладность.

- Лишние помехи, - отнекивался кузнец. – Мотузок у ворота развяжи – полегчает. Огонь повелся – к работе зовет. Пока Яньша не подскакал, мы нашлепок на каждую напружину по паре набьем. Со звоном - он мастер.

- А ты?

- Я – нет. У Яньши душа ермесовского бога.

- А, к примеру, золотые рога на месяц скуешь? В селе, сказывают, Катьянкин ко всякому делу пристроен.

- Смогу, только бы мерку снять…

Смеется мигач, а руки с железа чудеса возделывали. Пока нашлепки ново черченными стали, и крутились, и гнулись, и плашмяком брякались по наковаленке – змея в огне! Вот уж отделку признать, а с травленой специей в разные тона переходила: под зорьку Синих гор, под белый жар полдневный, под закат степи Ханкайской. Стучат молотки. Железо разжигается до бела, до брызг. Огонь, пар, уголь, ветер, а работе не видно конца. Катьянкин все круче выжимает, дружка поджидает.

К закату прискакал Яньша. Перво-наперво бросился к огню, долго всматривался, будто книгу ученую учил, из скляницы ссыпал специю – мало, добавки дал – воспылал огонь широким гребнем. Апробация не вышла – желтый змеиный цвет, а надоб – лазурный. По лазури – и закал, и звон. Такой глаз имел Разумник Яньша.

От огня велось, – какой звон железу дать. От одного - «светит месяц», с другого – «Упокой, Царица Небесная».

Тут и Полинушка на огонь смотрит – малость в секретах способная. На Яньшу поглядывает – алей маку огородного заходилась.

Пошептались мастера меж собою. Напружины клещами бултыхнули в бадью с водой, там специю, травку подмешали – для мягкости. Там чад пошел столбом – от него жердей свалился, обморочным. Подумал – чародейство-колдовство. А было не до него. Пока очухался, на коляске все напружины в нашлепках и основа поставлены. Полюшка поднесла секрет. Катьянкин покровец снял. А в ладонях Полинушкиных – лебедь! С некиим рычажком и трубочкой загнутой, перевитой, к стороне коляски – поставку.

- Эх, диво! – заахал кучер, а сам стережется. – А вдруг Цесаревичу не поглянется – против этикета. Да все к одному: не платит богатый, платит виноватый.

Рысаки тронулись, лебедь крыльями взмахнул, напружины голос лебяжий подали.

Катьянкин руки под фартук прибрал, посылает дочку за водкой зубровкой. Яньша смеется – у светлого месяца молодые рожки золотились.

Тут от «царской» избы позвали…


Глава одиннадцатая


Велика Россия-матушка! И много в ней океан-просторов: полевого и речного, таежного и горного, морского и небесного. А просторы те – не так широки и глубоки, долги и высоки, не так темны и черны, быстры и чисты, как океан людской.

И в океане людском наследному Цесаревичу не видим Катьянкин Михась. В России державной Катьянкиных водилось мильонов сто с избытком. А на предмет коляски – цесаревичи не всегда зреют, в какую сторону катунчики крутятся. Это занятие чинов рангом семь ступеней ниже. Выходит, ни Катьянкин, ни коляска не занимали ум его высочества. А потому следовало бы сказать, какой разговор свивался в «царской» избе.

С долгого перегона по Приханкайской степи высокие гости пожелали отдохнуть, а затем откушать хлеба-соли с трудов местных заселенцев.

В горнице накрыли стол на семнадцать кувертов, в аккуратность стулья венские и кадочки с таежным цветом поставили, в клетки фазаньих петушков заневолили, ковры персидские и бухарские под ноги бросили, по стенам и потолку китайские фонари-фонарики подвесили, и прочей атрибуцией пленил гостей Помалешко Федот. На званом ужине усердствовали повара иноземные и петербургские, прислуга, старостиха и сам Пильгуй Гаврюшка, в подсобу девок принаняли.

Канитель велась. Церемониймейстер требовал разносолы по табелям. Доктор фон-Зергут крутил носом и брал питье - яства на язык. Девки в ситцевых обрядочках обносили блюда. Федот из передней приглядывал – исполнить господский аппетит и удобство живота. Гаврюшка девок наставлял, чтоб рук княжеских не отводили, обещал гостинцами задобрить, какой скажут: «Славная картофеля уродилася!»

А надоб сказать, наследный Цесаревич лихо разбирался в грамоте иноземной. Среди учащих более водилось английских, датских, французских, германских. Да и матушка-государыня налита ненашенской кровью. Федот из тарабарщины иноземной редкие слова выуживал для своей пользы.

Пили, известно, во здравие августейшего путешественника и его батюшки-государя, за крепость империи Российской, великие владения Романовых, кои зрел Николай Александрович с другого конца государства и прочее, за что могут выпить высокие гости из Петербурга, оказавшиеся в столь дикой юдоли. А в знак своей силы и бодрости духа закусывали салатами австрийскими, польскими, флорентийскими, испанскими, курляндскими, английскими десертом из сыра, французским заливным из лососины, капустой по-богемски, мясом по-мюнхенски. А как его высочество принялся за картофель и яблоки, именуемые блюдом германской кухни «Небеса и земля», тут он пожелал выпить за благополучие кузена Дармштад-Гессенского.

- О, фатерланд! – подняли бокалы князья-дружки.

- Фатер-ланд! – согласился Цесаревич.

Гаврюшка загадочное слово приложил под гастрономию германскую. Тож надоумил Федот. Щипнул старостиху за бочок. Пильгуи поплыли к поварам. В один голос навалились: что за блюдо странное пожелали их высочество ватеркланд. Германец повар, гымкнул:

- Ватерклодзет? О-хо-хо! Гым-гым… - потянул их в особливую комнату.

А тем часом государственный разговор крутил некиий адмирал – выдающийся флотоводец по визит банкетам. Против него один барон Корф наступал, осилив спором, что проворный германец Бисмарк уступит военный политес полководцам Скобелеву и Драгомирову.

К столу следовали вареники швабские, баранина по-ирландски, ерш по-японски, гусь по-фламандски, колбаски жареные норвежские. Под очищенную ханкайскую водчонку отведывали уху ростовскую, солянку московскую, блины и кулебяки.

Церемониймейстер прокричал: «Фатерланд!»

Гаврюшка с бабенкой-гладышом внес покровом накрытый малахитовый ночной горшок.

- Фуй, ватерклодзет! – обомлели гости странным презентом и закрутили носами.

Его высочество Николай Александрович губкой с усами вздернул, закашлялся в смехе, покачал головой.

А уж пильгуйские зады потянули за дверь, по-Воинственскому, вытащили из «царской» избы да таким манером подвели к казакам – в пустой амбар. Старостиху послали к батюшке, чтоб на епитимью поставил. Худо не знать иноземного обхождения, того хуже царским гостям подблюдничать!