Международные отношения: социологические подходы / рук авт колл проф. П. А. Цыганков. – М.: Гардарика, 1998, 352 с. ОглавЛЕние
Вид материала | Документы |
СодержаниеДискурсы о международном порядке Поле безопасности и его трансформации |
- Из книги: Международные отношения: социологические подходы / под Ред. П. А. Цыганкова., 586.23kb.
- Внешняя торговля России на рубеже веков / Рук авт колл и общ ред. С. И. долгов. М.:, 2277.3kb.
- Автор П. А. Цыганков, доктор философских наук, профессор. Цыганков П. А. Ц 96 Международные, 4662.38kb.
- В. М. Юрьев Непроизводственная сфера в современном социокультурном и экономическом, 4353.42kb.
- Задачи дисциплины: дать студентам представление о международном опыте молодежной политики, 168.37kb.
- Программа дисциплины «История и методология исследований международных отношений, 507.17kb.
- Программа курса «Международная торговля услугами», 170.24kb.
- Программа курса «Экономика и политика стран Латинской Америки» для направления 030700., 304.35kb.
- I тема I. Международные отношения и международное право, 319.7kb.
- Программа наименование дисциплины: Международные экономические отношения Рекомендуется, 141.64kb.
________________________________________________________________
Дискуссии о м. о. : связь с миром безопасности
Дидье Биго
Эпистемология : спор идей и социальная реальность
Cпоры о международных отношениях после трансформации 1989-1990 гг. обычно рассматриваются как чисто интеллектуальные. Конкурирующие дискурсы, которые возникли в этой связи (тезисы о конце истории, о монополярности, об американских претензиях на роль единоличного лидера, о новом мировом беспорядке, о столкновении цивилизаций), анализируются на основе их внутреннего содержания и степени их соответствия предполагаемой реальности. Тем самым допускается, что указанные дискурсы исходят из академических кругов и имеют целью углубление познания социальной действительности.
В данной связи эпистемологический подход резюмируется в сопоставлении сравнительных заслуг глобалистских и институционалистских, реалистических и неореалистических, депендатистских и культуралистских подходов. Они подвергаются “тестированию”, нюансированию, диверсифицированию, комбинированию... — короче говоря, отмеченные дискурсы анализируются как чистые объекты, не зависимые от институциональных условий их возникновения. Однако высказываемые позиции не сопоставляются с тем, какое положение занимают их авторы, какова траектория их перемещения в рамках этого положения. Это приводит к вере в то, что символическая эффективность выдвигаемых дискурсов объясняется их более-менее адекватным описанием и объяснением фактов. Резонанс, который получают такие дискурсы, принимается, таким образом, как отражение присущего им качества, а их критика — как необходимость анализа их содержания.
Не вызывает сомнений, что такая критика очень важна и вполне обоснована, когда речь идет о дискуссии, касающейся новых теорий и парадигм. Кроме того в сфере социальных наук надо уметь различать между новой парадигмой и реакциями тревоги, связанными с потерей привычных ориентиров в понимании мира. Сомнения вызывает другое — то, что попытки “стабилизации смысла” международных отношений, при которых мы присутствуем, представляют собой новые парадигмы, как бы они на это ни претендовали. Чаще всего они представляют собой не более чем выражение эмоциональных состояний аналитиков, их многообразных чувств по отношению как к социальным трансформациям, так — и в особенности — по отношению к надежности инструментов анализа этой социальной и международной действительности.
В данной главе я попытаюсь показать, что подобное видение вещей является своеобразным эффектом теоретической иллюзии, разделяемой академическими кругами, всегда склонными интеллектуализировать социальную действительность. Анализ институциональных условий дискурса позволяет на деле показать, что вышеуказанные различные тезисы выдвигаются акторами, занимающими в обществе множественное положение, для которых принадлежность к академической среде — лишь одна, притом маргинальная часть их жизненного пути. Часто они одновременно и в большей мере принадлежат к политическому миру и к миру безопасности45. И только поняв ставки, свойственные этим двум другим мирам, или этим двум сферам, можно понять, почему, несмотря на внутреннюю слабость некоторых из тезисов, их удается навязать всем как новый общепринятый взгляд на мир, объясняющий особенности постбиполярного периода.
Дискурсы о международном порядке
и профессионалы безопасности
Итак, я хотел бы проанализировать, каким образом перемены, являющиеся следствием крушения биполярности, получили трактовку, основанную не на их соответствии реальности, — трактовку, которая отражала бы их хронологию: падение стены, распад СССР, война Заливе, война в экс-Югославии, не на убедительности аргументов, а прежде всего на борьбе между “экпертами” по безопасности, стремящимися навязать, в качестве легитимной проблематики и единственно возможной интерпретации внешней угрозы, каждый свои представления, свои системы оценок.
Это не означает, что они не аппелируют к действительным событиям для обоснования своей позиции, или что они не испытывают необходимости подтверждать свои позиции материальными фактами: именно отсюда их чувствительность к некоторым “выдающимся событиям” (таким, как, например, война в Заливе). Точно так же это не означает, что они не придерживаются формальных правил академического дискурса. Однако поиски истины и объяснение действительности играют для них всегда вторичную, подчиненную роль. На первом месте - задача сохранить свой статус эксперта, статус советника профессионалов безопасности (т.е. руководителей спецслужб, военного, или политического ведомства), способного делать прогнозы в области международных отношений. События же на рубеже 90-х гг. подорвали позиции стратегов и акторов сферы безопасности, минимизировали роль их специфических знаний в управлении внешней угрозой, которая служила основой их символической власти и их социальной легитимности. Эти события с особой очевидностью показали, что борьба за знание подчинена у данных авторов борьбе за признание.
Поэтому центральная гипотеза состоит в следующем: эти дискурсы,представляющие себя как академические, нацелены прежде всего на то, чтобы реконвертировать специфический капитал “управления угрозой”, которым обладают профессионалы безопасности, и вернуть специалистам в международных отношениях их место советников этих профессионалов. В самом деле, крах биполярности вызвал двойной эффект. Капитал управления угрозой частично утратил свою легитимность после падения коммунистического противника, ибо вместе с ним исчезла “конкретная” угроза. Потому ее следовало воссоздать. Капитал управления предсказуемостью, которым обладали специалисты-международники, выполняющие роль советника государя, также утратил свою легитимность. Это резкое крушение символической власти стратегов, международников, занимающихся безопасностью, лежит в основе новой экономики борьбы и более ясно, чем в другие эпохи, выявляет пути формирования “режима истины”, дающего “смысл” мира. Вместо того, чтобы принять как прежде схему общей интерпретации, они столкнулись с необходимостью оправдаться и немедленно предложить иную интерпретацию. Этот “кризис”, порожденный крахом биполярности, который изменил соотношение силы и соотношение смысла, вызвал отступление к габитусам и объясняет, что во многих случаях вторичные рационализации этих дискурсов, их креативность, их изобретательность в действительности базируются на грамматике их непосредственых реакций оптимизма или тревоги. Что же касается их успеха, то он связан прежде всего с тем, эти дискурсы признаны прфессионалами в области безопасности соответствующими тому, что они почувствовали сами. При этом авторы указанных дискурсов, в силу своего полистатусного положения, имеют явное преимущество перед университетскими исследователями, в том смысле, что, находясь в постоянном контакте с профессионалами безопасности — военными, полицейскими или политическими руководителями, — они скорее улавливают их стихийные реакции и успешнее могут выразить их надежды и тревоги в форме теоретического суждения.
Поэтому речь не идет о более тонкой аргументации, ни тем более о новой парадигме. Наоборот, их успех объясняется именно приверженностью прежним парадигмам, старым верованиям и сохранением - путем новых комбинаций - все того же теоретического горизонта.
Как мы увидим, такие дискурсы строятся по довольно упрощенной схеме. Абсолютизируя новизну современного периода международных отношениях по сравнению с периодом биполярного противостояния, они объясняют нынешние трансформации, исходя из двух внешне противоположных идей. Одна из них рассматривается как бесспорная, поскольку она вписывается в Историю (то, что Хиршман удачно назвал риторикой прогресса, ассоциирующейся с функцией безопасности). А другая считается опасной для существующего порядка и потому подлежащей непременному развенчанию (т.е. реакционная риторика, ассоциирующаяся с функцией угрозы) (Hirschman, 1992). В обоих случаях смешение между прекращением холодной войны, окончанием биполярности и феноменом структурной динамики, связанным с современыым распространением насилия, опрокидывает анализ и способствует диффузии дискурсов о безопасности, выливающихся или в этноцентристскую идеологию демократии и мира, горизонтом которой становится американский триумф как триумф демократии, или в идеологию угрозы с Юга и цивилизационного столкновения, усматривающей в Другом первостепенную угрозу, — идеологию, горизонтом которой является война всех против всех или всех против Запада.
В обоих случаях ставшие популярными тезисы имеют, таким образом, наименьшее отношение к целям познания и объяснения социальной действительности и наибольшее — к целями власти и легитимации в рамках мира безопасности. Успешный анализ этих тезисов, подобный, например, анализу новых теорий, означал бы тогда уже участие, абсолютно не осознаваемое, в их распространении и легитимации46.
При этом первый тип рассуждения, который мы рассмотрим (конец истории, однополярность), основан на оптимизме, связанном с неожиданным исчезновением врага. Выдвигающим его авторам он открывает новые возможности для мобильности внутри сферы безопасности - за счет распространения конфликтологических знаний на новые области (экономика, экология...), а также за счет определенной самоавтономизации конфликтологии. Что касается второго типа (международный беспорядок, столкновение цивизаций), основанного на пессимизме, связанном со страхом перед угрозой возврата в гоббсовское естественное состояние, то он не только обеспечивает нового врага, от которого следует защищаться, но и, перенося угрозу с Востока на Юг, сводит вместе знания военных об управлении ядерной угрозой с компетенцией спецслужб о преступности, наркомании, иммиграции. Тем самым он способствует росту взаимопроникновения между сферами внутренней и внешней безопасности.
Содержание этих внешне противоположных рассуждений нацелено, таким образом, — хотя и не преднамеренно, а в силу самой их внутренней логики, — на приспособление специфического капитала “управления угрозой”, которым обладают профессионалы безопасности, к ситуации, в которой уже нет коммунистического врага. Они выдвигаются с учетом альтернативных стратегий акторов, утративших привычные ориентиры, и изменившейся среды, основу которой прежде составляли биполярность и ядерное устрашение. Эта довольно резкая модификация среды создает определенную “неуверенность”, которая ставит под угрозу некоторые приобретенные позиции и благоприятствует платным стратегиям реконверсии. Практические знания специалистов по стратегии и кремленологов, занимавших в своей области господствующее положение, внезапно отступили на второй план и даже оказались девальвированными. Действительно, новые дискурсы позволяют интегрировать в тему безопасности экономические и даже экологические сюжеты, с одной стороны, и даже непосредственно вводят в сферу безопасности акторов, которые были до этого второстепенными и маргинальными (специалистов по конфликтам малой интенсивности (LIC), служащих сыскной и даже судебной полиции), способных лучше оправдать свои “знания” перед лицом изменившейся угрозы. В рамках академического сообщества они создают также новые благоприятные возможности для некоторых специалистов по этническим отношениям в странах Юга, благодаря которым такие специалисты вступают в конкуренцию (бюджетную, символическую...) со своими коллегами, занимающимися вопросами обороны и высоких технологий47. В свою очередь, это вынуждает новые союзы между профессионалами в вопросах угрозы и акторами, легитимированными своей академической и политической полистатусностью, переформулировать канонический дискурс о “мировом порядке”.
Эпистемология мировоззрений, появившихся в международных отношениях после 1989/1990 годов, обязана учитывать эту борьбу, даже если первые и не являются отражением вторых, ибо, несмотря ни на что, последствия выдвижения легитимной проблематики акторами, которые располагают символическими ресурсами, превосходящими ресурсы исследователей, есть один из самых мощных механизмов непризнания этих последних. Действительно, им трудно допустить, что эти часто упрощенные положения могут найти большее предпочтение, чем их собственная рафинированная объяснительная система. Они не хотят видеть, что эти положения имеют целью не обогащение знания, а нечто иное. Однако понимание формулировок и стратегии высказываний предполагает их анализ в связи с группами, которые узнают себя в этих дискурсах, и в зависимости от борьбы и союзов, которые существуют внутри сферы безопасности, находящейся в процессе полной перестройки вследствие потери ориентиров и утраты основополагающих мифов, который были созданы в 1960-е годы. Поэтому ставить вопрос об условиях высказывания этих дискурсов, о позиции их авторов, о их стратегиях, — означает подвергать себя риску оказаться под подозрением в намерениях нанести “подлый удар” по тем, кто видит себя “великими авторами”. Впрочем, только после углубленного изучения можно показать, несмотря на их полистатусность, что они тоже вносят новизну в сферу познания, но лишь по той причине, что такое изучение их (поли)статусности несомненно объясняет их дискурсы, их недосказанности, их социальную включенность и, особенно, их успех, гораздо лучше, чем классическая эпистемология, опирающаяся на текст или литературные труды их авторов48.
Поле безопасности и его трансформации
а/ Биполярность и устрашение: эпистема поля безопасности
Концептуализация в термине поля безопасности, так же как анализ процессов “достижения безопасности” (“sйcurisation”) пока еще мало развита, хотя некоторые работы начинают ставить под вопрос символические объективации и кристаллизации, которые с 1960-х годов детерминировали адекватность между безопасностью и вопросами обороны, в частности, между отношением к ядерному оружию и к советскому противнику (Buzan, 1991; Buzan and Woever, 1993; Bigo, 1994; Bigo, 1996; Huysmans, 1995). Военный статус, обращенный на использование силы, изменяется с появлением ядерного устрашения и биполярности в 1960-е годы, ибо изменилось само отношение к принуждению; устрашение способствовало в наших обществах эвфемизации силы или точнее ее трансформации из выраженного репрессивного насилия в более структурное и символическое насилие. Как подчеркивает Шеллинг “стратегия не сводится к науке о военной победе, она становится искусством принуждения, угрозы, или устрашения”. Она становится тотальной, глобальной, направленной на подавление воли противника и она удаляется от солдата, она переходит к дипломату. Дискурс, символика, накопление получают перевес над маневром: холодная война делает вооруженное столкновение невозможным и даже ненужным. “На место действия приходит угроза, на место решения — устрашение”(Aron, 1976, p.139). Нет сомнения, что только сегодня, с окончанием неразрывно связанных друг с другом биполярности и ядерной стратегии, можно понять все значение символической власти, скрытой в стратегическом дискурсе об устрашении, как и то, до какой степени он модифицирует классическое понимание войны.
Поле безопасности заменяет войну и во многих отношениях изменяет механизм власти. Во-первых, грань между теми кто решает, теми кто применяет, и теми кто говорит о применении силы, становится все более проницаемой. Использование дискурса уже является оружием. А политический руководитель, стратег и университетский ученый, специализирующийся на вопросах обороны, продуцируют дисурсы, которые совсем не отличаются друг от друга по своему содержанию. Это создает эффект “аллодокса” у не обладающих полистатусностью университетских ученых. Они испытывают иллюзию, будто участвуют в дискуссии на равных, тогда как их социальное положение позволяет им играть лишь маргинальную роль. Только политический деятель или генерал-стратег действительно обладают авторитетом, позволяющим трансформировать ординарный дискурс в авторитетный дискурс, в “серьезный” дискурс49. Во-вторых, это создает дихотомию среди военных, на уровне руководства, между теми, обязанность которых состоит в том, чтобы размышлять над условиями “отсутствия войны” на центральном театре, и теми, кому поручено вести “опосредованные войны” на периферийных театрах. Первые должны управлять испытанием воли, управлять угрозой, управлять неуверенность, тогда как вторые продолжают исполнять свое военное ремесло, просто заменяя идею о “коммунистической угрозе” на старое понятие партизанской войны. Из этого следует иерархизация, которая благоприятствует “стратегистам” в ущерб классическим военным, которые продолжают проявлять интерес к использованию конвенциональных сил и к колониальным, освободительным и даже партизанским войнам. Профессиональное продвижение не оставляет никаких сомнений. В течение многих лет генеральские погоны завоевываются не в экзотических войнах за границей, а дискуссиях об устрашении.
Основная стратегическая мысль направляется, следовательно, на изучение конфликтности, с тем чтобы распространить ее на новые области, связанные с технологией, экономикой, психологией, принятием решений..., размышляя над этим “странным миром, который создан вооружениями и который не имеет иного назначения, кроме как помешать их эффективному применению, и который выполняет это назначение только той мере, в какой возможность их применения продолжает существовать” (Aron, 1976, p.139). Широко известно, что Шеллинг, Люттвак, Арон дали грамматику этих модификаций. В ту эпоху расширение поля безопасности получило эти обоснования в работах Кана об эскалации, Уолца и Роузкранса о понятии биполярной стабильности (Kanh, 1965; Waltz, 1964; Rosecrance, 1966; Waltz, 1979). Они создали условия “консенсуса” вокруг данного представления, хотя изменения, происходящие в облике и содержании конфликтов, вновь и вновь подрывали господствующую парадигму стабильного периода и “не-войны”. Но это “вображение” или это “мировоззрение” успешно навязывалось всем акторам поля (в западной сфере), ибо оно давало им реальные возможности для обоснования своих действий по отношению к внешним акторам. Биполярная стабильность была больше чем мировоззрением, она служила “мифом”, позволяющим осуществлять накопление символического капитала, трансформируя банальные эпизоды в священные символы и вписывая любое событие в одну и ту же интерпретацию - мифом, который позволял дискурсу действовать как власть. Действительно, он позволил внушить, что дискурс об угрозе - это новый капитал (содержанием которого является опытное знание), который заменяет применение грубой силы, и что профессионалы управления угрозой должны сохранять в своем арсенале принудительную дипломатию “не-войны”. “Повествовательность” дискурса, его “выразительность” выступает здесь как форма символической власти с неравной интенсивностью, ибо его содержанием становится его форма50.
б/ Реконверсия знаний и повествовательность
Для частичного разрушения содержания этого стратегического мифа в обоих его измерениях - устрашения и безопасности - потребовалось, чтобы полностью разрушилось то, что служило их основой: советский враг. Действительно, полная “неожиданность” событий 1989-90 г.г. для специалистов-международников, которые находились под обаянием рейганизма с его видением противника как абсолютного зла, обусловила необходимость “поскорее” создать такой дискурс, который позволил бы “объяснить” мир и управлять его “смыслом” (Laidi, 1991 et 1986). В это время уже становится ясно, до какой степени идея безопасности определяется только своей противоположностью - идеей угрозы. Исчезновение угрозы парадоксально больше “пугает” профессионалов безопасности, которые без своеобразной сосредоточенности на образе врага имеют тенденцию рассматривать любое событие социальной действительности как потенциальную небезопасность.
Антропологи показали, до какой степени случайность, непредвиденность требуют от обществ этого “скорбного труда “сокращения неуверенности” взятого на себя клерками (Balandier, 1986). Литургическое объяснение прежде, объяснение международного порядка специалистами-международниками теперь (Legendre, 1977)51. Но это необходимое оформление повествовательности само подчиняется правилам продуцирования поля, из которого оно появляется. В свою очередь, поле безопасности имеет ту особенность, что оно сформировано “профессионалами управления угрозой”, производителями знания-власти из пары безопасность/небезопасность, а также квази-структурной необходимостью с их стороны верить в предсказательные способности дискурсов социальной науки и науки международных отношений. Однако вера в предсказуемость, сама неотрывная от позиции советника государя, занимаемой производителями дискурса о международном порядке, в полной мере столкнулась с непредвиденным. Лишь немногие начали допускать, что стало уже невозможно ограничивать смысл мира рамками одного и того же дискурса и навязывать глобальную, централизованную, единственную точку зрения. Большинство же, напротив, находится в поиске новых теологий подмены. Этот критерий является, впрочем, одним из наиболее операциональных для оценки теоретических усилий, предпринятых некоторыми исследователями многообразия, рассеивания, транснационализации, дисперсионных пространств и прерывностей, усилий политизации достижения безопасности, которые нацелены на крупные обобщения и на внедрение проблематики, связанной со смыслом мира и легитимирующей мир безопасности в его первостепенных функциях. Дискурсы, которые мы будем здесь рассматривать, составляют часть этого усилия, предпринятого с целью политизировать сферу безопасности, чтобы вернуть миру “определенный” глобальный смысл, который воссоздал бы новый глобальный миф, т.е. “не то, что является нереальным, а то, что делает невозможным отличить реальное от нереального”, прибегая для манипулирования этой воображаемой действительностью к помощи локальных знаний, с тем чтобы придать ей правдободобие (Deleuse, 1990). Распространение этих дискурсов о “международном порядке” последует, таким образом, либо за линией “обеспечения безопасности”, имеющей целью успокоить население (Delumeau, 1986), либо за линией “небезопасности”, преследующей цель встревожить его, с тем чтобы оправдать патернализм (протекцию)...