Очень короткое предисловие
Вид материала | Рассказ |
СодержаниеВенецианский карнавал Рождественское нечто Начало будущей весны Савелий Штих На карандашной фабрике Адмирал Керосинов Черная пантера Песнь о Никонорове |
- Том Хорнер. Все о бультерьерах Предисловие, 3218.12kb.
- Сочинение на тему «Как я провел лето», 8.09kb.
- -, 165.28kb.
- Ошо знакомо и понятно: и человечество и отдельные народы не раз уже переживали подобные, 520.49kb.
- «Моя любимая эпоха в Отечественной истории», 756.67kb.
- Руководство для начинающих фей • Предисловие • введение • применение «историй про энни», 2512.89kb.
- Литература. Предисловие, 3580.03kb.
- Предисловие от редакторов, 3279.6kb.
- Сказка о Непрерывности, 46.93kb.
- Рекомендации при финансовой поддержке фонда Фридриха Эберта Бишкек 2000 Свобода человека, 1343.92kb.
Венецианский карнавал
Неповторимые холсты:
Венеция. Вода. Мосты.
И мимо старой синагоги
Плывут индейские пироги
С овцебыками на борту,
И каждый овцебык во рту
Серебряную держит ложку
И поедает ей окрошку,
Которую ему на болюде
Подносят нелюди. И люди
На них с балконов вниз глядят
И поднимают кружки пива,
Спокойно и неторопливо
Друг другу подсыпая яд.
Вот так веселятся в Венеции.
* * *
Я встретил ее, но не полюбил.
Я н;лил вино, но не пригубил.
Купил я ошейник, но пес мой сбежал.
Я лег и уснул от подобной печали.
Меня в сновиденьи цветами встречали
Ежи без колючек и пчелы без жал.
Рождественское нечто
Но перед тем, как сесть за стол,
Я подошел к окну и в неком
Волненьи наблюдал за снегом,
Который незаметно шел,
Ложась осмысленным пластом
На безрассудство тротуара,
Как Божья милость (или кара).
И указующим перстом
По направленью к небесам
Стоял фонарь с разбитой рожей.
Под фонарем скучал прохожий,
Зачем он здесь не зная сам,
Как, впрочем, и иные люди.
Но стол накрыт, замкнулся круг,
И на столе мой старый друг
Ученый Карп лежит на блюде.
Мангуст
Когда я замечаю вдалеке
Какое-нибудь судно на реке,
Я вспоминаю, отчего – не знаю –
Мангуста с веткой пальмовой в руке.
И говорит мне шепотом мангуст:
«Не верь, что полон дом, который пуст».
И верю свято я любому слову,
Услышанному из мангустьих уст,
Поскольку знаю: он не станет врать,
Скорее даст он хвост свой оторвать.
Я исповедником возьму мангуста,
Когда настанет время умирать.
А, значит, я когда-нибудь умру
С предопасеньем, что в мою нору
На исповедь ко мне вместо мангуста
Прискачет лицемерный кенгуру.
* * *
Волна похожа на волну,
Страна похожа на страну,
И дождь на дождь, и снег на снег,
И год на год, и век на век,
И жизнь на жизнь, и смерть на смерть,
А я – на высохшую жердь,
И на конец моей башки
Старушка вешает горшки,
Расписанные кустарем.
Идет декабрь за декабрем,
За маем май, за мартом март,
Мелькая, как колода карт
И провоцируя мигрень.
И ночь как ночь, и день как день,
И – повторяюсь – год как год,
И я как я, хоть стал не тот.
Акула
Акула, белая акула
В моих виденьях промелькнула.
Часы пробили три часа,
И я почувствовал усталость.
Мне почему-то не писалось,
И сон смыкал мои глаза
И вынимал перо из рук,
И я почти уснул, как вдруг
Акула, белая акула
В моих виденьях промелькнула.
И я вскочил, не зная сам,
Какой я подчиняюсь силе.
Часы опять заголосили –
Я дал затрещину часам,
Они упали и разбились
И навсегда остановились,
И всё застыло в тишине,
И снова, как в кошмарном сне,
Акула, белая акула
В моих виденьях промелькнула.
В ее глазах светилась злоба,
И острыми зубами пасть
Манила, как врата, попасть
В ту необъятную утробу,
Где был бы я не одинок,
Поскольку у нее в желудке,
Сигналя на веселой дудке,
Играет боцман. Толстый кок
Готовит рыбную похлебку,
И, из бутылки вынув пробку,
В своей каюте капитан
Стоит у зеркала, икая
И отраженью предлагая
Повторный тост за океан.
* * *
С холма открылся мне покой.
Сидел я в кресле на Голгофе
С – в одной руке – горячим кофе
И сигаретою в другой
И наблюдал за сентябрем,
И молча ждал прихода судей,
Храня в спасительном сосуде
Свое успокоенье – бром.
Они пришли, найдя меня
Спокойным и слегка усталым.
Я в двух словах обрисовал им
Красоты нынешнего дня:
И дождь, и листья, и траву,
И солнца тихое затменье.
Они ушли, в недоуменьи
Пожав плечами, в синеву.
А я сидел, и взор мой был
Прикован к линии заката.
И ждал я Понтия Пилата,
Пока мой кофе не остыл.
* * *
Очередная рюмка водки,
На миг доставив радость рту,
Скользит по коридору глотки
И попадает в пустоту.
И в голове играет арфа,
И обезумевшие карфа-
геняне обращают Рим
В позорное для римлян бегство,
И по прибытью их наследства
Лишают в пользу братьев Гримм,
Известных в Риме краснобаев,
Прославивших свой древний род
Открытием иных пород
Неговорящих попугаев,
Что молча коротали век
Средь дебрей австралийской флоры,
Покуда алчущие взоры
Не обратил к ним человек
И не доставил их сюда,
Где мирно плещется вода
В пруду, охваченном холмами,
На склонах коих чахнет дрок.
А в поднебесье дремлет Бог,
И этот Бог, увы, не с нами.
Терраса
Терраса, продуваемая ветром,
Пуста. В плетеном кресле шелестит
Страницами вчерашняя газета.
Ее хозяин по небу летит,
Несомый километр за километром
Куда-то в направленьи края света.
Вот поравнялся он со стариком,
Который позабыл надеть носки
И потому летает босиком.
Его движенья точны и легки.
Вот некий зазевавшийся скрипач,
Раскинув, словно крылья, фалды фрака,
Влечется ветром, думая однако,
Что он уже не человек, а грач.
И, может быть, он прав, и что-то в нем
С утра переменилось. Он смеется
И на ходу беспечно расстается
Со скрипкой, метрономом и смычком.
Им подан соблазнительный пример
По освоению воздушной трассы –
Взлетают дворник, пекарь, трубочист,
Майор в отставке, милиционер,
И лишь один упавший желтый лист
Утешит одиночество террасы.
Начало будущей весны
Сидит старушка на скамейке,
Екатерина Розенбах,
И ковыряет нержавейкой
Большую трещину в зубах.
И голова ее клонится
К ведерку с краской до краев,
А рядом кот Роман Синицин
Угрюмо душит воробьев.
И те, теряя пух и перья,
(А как их тут не потерять?)
Бранят кота за лицемерье
И продолжают умирать.
И эта светлая картина
Начала будущей весны
Прозрачна, словно паутина,
И неосмысленна, как сны.
* * *
По мненью многих очевидцев
Иван Иваныч, сукин кот,
Из голодающей столицы
Украл говяжий антрекот.
Его ловили восемь суток,
Приговорили к трем годам,
А он, набив себе желудок,
Удрал к монахам в Амстердам.
Он стал служителем в костеле
И проповедовал латынь,
А по ночам страдал от моли
И для забвенья пил полынь.
Он позабыл про всё на свете,
Про то, что муж он и отец.
Но как же радовались дети,
Когда зиме пришел конец!
* * *
Я пред дверью твоею стою,
Притворяясь, что я привиденье.
Новизна моего поведенья
Обретает мне место в раю.
Но тебя удивляет она
Недосказанностью и надломом.
Я же просто хочу быть искомым
Наподобье златого руна.
Я хочу, чтобы ради меня
Отправлялись суда через море
И встречали в далеком просторе
Наступление нового дня,
И у судна, что мимо плывет,
Как про ветхозаветную тайну,
Вопрошали с мольбой: вы случайно
Не подскажете, где он живет?
И в ответ вопрощающим всем
Поступало такое известье:
Он метет подворотни в предместье
Уголка под названьем Эдем,
Где скучает и курит махру
И слоняется в шапке-ушанке,
А во сне он ложится под танки,
Чтоб, погибнув, не встать по утру,
Возращаясь в наскучивший мир
Без упрека, без жалоб, без звука,
Где седая торговка разлука
Поедает его, словно сыр
Поедает голодная мышь,
Чтобы кальций проник в ее кости.
И дожди к нему просятся в гости,
Барабаня о плоскости крыш.
Ностальгическое
Вот постовой стоит в фуражке,
И в нем со звоном медных струн
Разбились три веселых чашки
И улетели в Камерун.
И зарыдали попугаи,
И пригорюнились грачи,
И перессорились в трамвае
Парашютисты и врачи.
А я кормил фасолью крысу,
Перебирал ненужный хлам
И рассекал, как биссектриса,
Свой жалкий угол пополам.
Бродил по комнате без цели,
Шепча под нос себе «ура»
И повторяя дни недели,
Чтоб не забыть их до утра.
А крыса кушала фасольку,
За ухо время теребя,
И я согласен с ней, поскольку
Мне очень плохо без тебя.
Савелий Штих
Зеленый черт в очках и шляпе,
Вращая жирными усами,
Сидит верхом на книжном шкапе,
Любуясь нашими носами.
Его лоснящиеся брюки
Облиты краской темно-синей.
Он потирает нервно руки
Отвратно пахнущие дыней.
Вошедши, мама удивилась
И нас спросила очень хмуро:
«Откуда в доме появилась
Подобная карикатура?»
Мы отвечали маме тихо,
Скосив глаза по-эскимоски:
«Его зовут Савельем Штихом
И он работет в киоске».
Тут мама крякнула от злости:
«На что вам сей уродец нужен?
Но раз уж он пришел к вам в гости,
Пускай останется на ужин».
Мы сели есть и съели рыбу
И фаршированую белку.
Савелий Штих сказал: «Спасибо»
И уронил усы в тарелку.
На карандашной фабрике
На карандашной фабрике сегодня день особый –
Старейший мастер Курочкин купил себе носки.
Стоит он у конвейера, гордясь своей особой,
И режет древесину на равные куски.
А мастер Дерибобельский колдует над графитом,
Прикладывая вату к обветренным ушам.
Служил он раньше в армии отважным замполитом,
А нынче отдал сердце простым карандашам.
И лишь директор фабрики Матвей Матвеич Рогов
Слегка испортил праздник и вызвал дружный смех:
Сегодня он на фабрику привел с собой бульдогов,
А те наелись стружек и искусали цех.
* * *
А ветер, как жираф без шеи,
Как мачта корабля без реи,
Как дом без двери и окон,
Уснул в степи и видел сон,
В котором он летел над лугом,
Ища напрасно встречи с другом
Дождем, котоый в сентябре
Таранит крышу нотой «ре».
А дождь укрылся в облаках,
Держа хронометр в руках,
И на него глядел с тоскою
И поджидал заветный час,
Когда сольется он с рекою
И там случайно встретит нас.
Давай с тобой, как рыбаки,
Швырять друг в друга карасями
Под голубыми небесами
У продолжения реки,
Которая уносит вдаль
Обрывком старой киноленты
Давно отснятые моменты,
Которых, как ни странно, жаль.
* * *
А мы войдем в ничейный дом
И там найдем бутыль с вином,
И тут появится хозяин,
Стуча по полу костылем,
И скажет нам, что он пират
И что ему сам черт не брат,
И что он будет только счастлив
Спровадить наши души в ад,
Где сера, пепел и зола
И медицинская игла,
И комиссары в пыльных шлемах
Для нас готовят два котла.
А над котлами валит пар,
И самый главный комиссар
За руку тащит тетю Клаву
В свой бедуинский будуар,
А та цепляется за пол
И головой стучит о стол,
И неустанно повторяет
Какой-то матерный глагол.
А мы нальем себе вина
И сядем рядом у окна,
И скажем старому пирату:
«Пошел-ка ты, любезный, на...»
* * *
А с пистолетом шутки плохи,
А по дивану скачут блохи,
И на диване том лежит
Великая княгиня Ольга
И, напевая «Муттер-Вольга»,
Зубным протезом дребезжит.
А неразумные хазары,
Прознав, что умер князь Олег,
Свершили бурный свой набег
На флорентийские базары
И отняли велосипед
У незлопамятного турка,
И подобравши два окурка,
Вернулись с ними в Назарет,
Где заливаили водкой очи
И баловались осетрами.
И взвились синими кострами
Варфоломеевские ночи.
* * *
Смешные птицы попугаи,
Но наблюдать еще смешней
На то, как катятся трамваи
По склонам южных Пиреней,
Как старый раввин, срезав пейсы,
Бежит с карзинкой по утру
И собирает эдельвейсы
В подарок женшинам Перу,
И консул Рима в Оренбурге,
Желая скрыть природный срам,
Играет сам с собою в жмурки,
Крича в окно: «Но пасарам!»
Вино допито, песня спета,
На Джомолунгме свистнул рак.
Давным-давно промчалось лето,
А день не кончится никак.
Ль
Шарманщик выкинул шарманку,
Дракон извергнул столп огня,
А ветер вывернул меня
Полуживого наизнанку
И вдаль умчал за горизонт.
А я держал раскрытый зонт,
В котором было восемь дыр,
И через них взирал на мир,
Слегка зачеркнутый дождем,
Слегка подернутый туманом,
И сверху мне казался странным
Мой небольшой уютный дом,
Где я оставил у плиты
Сварливых чокнутых соседей
И пару плюшевых медведей,
И ощущенье пустоты,
Которое, догнав меня,
Щекочет горло сталью бритвы.
А я шепчу в ответ молитвы,
Как адвентист седьмого дня,
И продолжаю мчаться вдаль,
В исповедание иное,
И слышу эхо за спиною:
«А мы ль увидимся ль когда ль?»
Октава
Жизнь начинается с нуля
Слегка звенящей нотой «ля»
И вверх взмывает по оси
Неугомонной нотой «си»,
И забирается в гнездо,
В клубок свернувшись нотой «до».
А дождь гуляет во дворе
Встревоженною нотой «ре»
И тихо плачет над людьми
Меланхоличной нотой «ми».
И обрывается строфа
Недолговечной нотой «фа»,
И мы доигрываем роль
Под завыванья ноты «соль»
И вновь доходим на нуля
Последней тихой нотой «ля».
* * *
А мы, бывает, что и плачем,
А то, резвясь, по дому скачем
И бьем посуду на столе,
И тихо бродим по земле,
И ищем то, не знаю что,
И носим до колен пальто,
И веруем в любую чушь,
Где есть отдушина для душ.
Но мы когда-нибудь придем
В забытый всеми старый дом,
Где на печи пригрелся кот,
Мурлыча всё наоборот.
И мы с небритого лица
Смахнем росу и пот устало,
И жизнь покажется началом
Еще неясного конца.
* * *
Я стал непонятным, я стал сентябрем,
Каким-то налетом, похожим на плесень,
Неспетым куплетом несыгранных песен,
Разбросаным мусором и букварем.
Меня первоклассник читал по слогам,
Меня унижали дешевой продажей,
А Тихон Григорьевич, дворник со стажем,
Своею метелкой лупил по ногам.
С меня осыпались на землю листы,
Меня уносил и подбрасывал ветер,
Но голос мой был удивительно светел,
А мысли прозрачны, а уши чисты.
И снились мне разные сны круглый год,
В них слышался стук, чередуясь со звоном,
И я просыпался. И кто-то в зеленом
Рубил топором для меня эшафот.
Адмирал Керосинов
В порту неоправданно верилось в Бога.
Зеленое море блестело медузой,
И утренний ветер, примчавшись с востока,
Пропах можжевельником и кукурузой.
Белели бульвары домами из воска,
Из окон торчали чугунные пушки,
И мирно шкворчала, дымясь, папироска
В зубах у матроса с фрегата «Кукушкин».
А волны, кусая за пятки друг друга,
Качали, смеясь, кожуру апельсинов.
И прямо у моря стояла лачуга,
И в ней умирал адмирал Керосинов,
Который проплавал без малого двести
Одиннадцать лет по портам назначенья,
И в каждом из них он имел по невесте,
Которые ждали его возвращенья.
А он умирал вдалеке от штурвала,
От запаха бури и рокота грома.
И тускло настольная лампа мерцала
На темной бутылке ямайского рома.
* * *
Мы тихо шуршали казенной бумагой.
Усатый маторс с недопитою флягой
Мелькал, словно маятник, в нашем окне,
Шагая случайно по чьей-то стране,
В которую вторглись с окраины ветры.
А мы, надевая бумажные гетры,
Друг другу с горы улыбались рассветно,
Но только для нас в этом мире заметно.
Черная пантера
Белые клыки, белые клыки,
Мне приснились ночью
Белые клыки.
Черная пантера с белыми клыками
Жадно расправлялась с красными полками.
Плакали солдаты, ныли командиры:
«Где ж теперь мы купим новые мундиры?
Старые мундиры, шитые шелками,
Порваны навеки белыми клыками.
Порваны погоны, порваны кокарды,
Съели у Котовского ночью банкебарды.
Лучше б мы погибли за царя и веру,
Чем пустили в войско черную пантеру,
Черную пантеру с белыми клыками.
Лучше бы мы выли по ночам с волками –
Те простые твари, жадные, но в меру.
Ах, зачем мы встретили черную пантеру,
Черную пантеру с белыми клыками!
Съедены подошвы вместе с каблуками.
Даже голенища, даже голенища
Для пантеры черной послужили пищей!
Сгрызли даже ружья, сабли и штыки
Страшные, ужасные белые клыки!»
Песнь о Никонорове
Беспокойно и невпопад
Никоноров смотрел в окно,
И при этом он видел сад,
Покрывавший морское дно.
Сквозь нависший покров бровей
Он медуз наблюдал полет,
Что садились среди ветвей
И сосали из яблок мед.
И казались опасней стрел
Острия их прозрачных жал.
Ноконоров им песню пел,
Только голос его дрожал.
Он отправился в океан
И в каюте своей уснул.
Никоноров был сильно пьян,
И корабль его утонул.
И с тех пор, погребен в волне,
Похоронен в пучине вод,
Никоноров лежит на дне
И печальную песнь поет.
* * *
А кто-то вырезал дуду
Ножом из тростника
И вместе с ней до Катманду
Дошел издалека
И на дуде своей свистал
Мелодии в пути,
И все, кого он ни встречал,
Просили: «Не свисти!»
А он, забыв про всё вокруг,
Дошел до Катманду,
Где на него напали вдруг
И отняли дуду.
* * *
Как странно поверить случайной надежде,
Как странно слонятся в пропахнувшей потом
Чужой, непомерно широкой одежде,
Которую носят в тюрьме по субботам.
И что же найдется на свете такого,
О чем бы мы раньше случайно не знали?
Но странно, отведав знакомое слово,
Внезапно почувствовать привкус печали.
И, ею охвачены, странные птицы,
Оставив свои вековечные гнезда,
Уносятся в небо, красивые лица
С улыбкой калеча о твердые звезды.
А что до последних, то этим по сути
И дела-то нету до маленьких тварей.
Они из слегка окровавленной мути
Сплетают свой собственный звездный сценарий,
Где может любой до скончания света
Ногами болтать между небом и полом –
Не только в одежде с чужого скелета,
Но даже по самую маковку голым.
* * *
Я не надеюсь на возврат
И, с головой уйдя в разврат.
Я ублажаю разных дам
Прогулками по городам,
Где сам не разу не бывал,
Где я не пил и не блевал
Вблизи газетного ларька
С улыбкой пьяного хорька,
Который, выпятив чело,
Ласкает трением стекло
Того заветного окна,
Где отражается луна,
Чей светлый подлинник повис,
Цепляясь рогом, за карниз
Над любопытством мостовых,
Над головами постовых,
Чья волосатая рука
Сжимает рукоять свистка
Во избежании беды.
И дождь смывает всe следы,
Оставленные в спешке теми,
Которых расточило время.
* * *
Ты будешь смеяться –
Я б тоже смеялся,
Когда бы остаться
Один не боялся,
Когда бы не знал,
Что за этим порогом
Меня поджидал
Назвавшийся Богом.
Он был неодет
И даже нечесан,
Он кланялся вслед
Бегущим березам
И звонко свистел
Разбуженной птицей
Над россыпью тел
У польской границы.
Он здесь тоговал
Шампанским в Варшаве
И ночью блевал
В какой-то канаве.
А там, впереди,
Без тени улыбки
Играли дожди
На вымокшей скрипке,
Чесали младенцы
Залысины таксам,
И плакали немцы
Над выпитым шнапсом.
А он продирался
Сквозь хруст бурелома,
Пока не добрался
До нашего дома.
И вот он за дверью,
И пот его пролит.
Я в это не верю.
Но я уже проклят.