Наталья Богатырёва свято дружеское пламя интервью с выпускниками Московского государственного педагогического института

Вид материалаИнтервью

Содержание


Михаил Рощин
Интересно, как бы повёл себя главный герой вашей пьесы "Седьмой подвиг Геракла" в нынешних обстоятельствах? Наверное, завяз бы в
Вратарь бардовской республики
Подобный материал:
1   ...   10   11   12   13   14   15   16   17   ...   25

Михаил Рощин:

"Творческий человек не должен стареть"

Михаил Рощин — знаменитый драматург, автор нашумевших пьес "Валентин и Валентина", "Эшелон", "Старый Новый год", "Спешите делать добро", "Седьмой подвиг Геракла", "Перламутровая Зинаида". В мае 99-го увидела его на спектакле Центра драматургии и режиссуры, которым он руководит вместе с Алексеем Казанцевым. Подошла взять автограф и, памятуя о том, что Владимир Александрович Дворцов знаком с Рощиным, презентовала ему номер "Педагогического университета" с фотографией Дворцова, Фоменко и Кусургашева. И решила, что ослышалась, когда Михаил Михайлович скромно заметил: "А я тоже в МГПИ учился". Так что в созвездии имён выпускников нашего вуза засияло ещё одно имя. Конечно, учась на вечернем отделении литфака, он был оторван от бурной студенческой жизни. Да и срок небольшой — всего два года. Но с нашими выпускниками Михаил Рощин общался всегда довольно тесно (Пётр Фоменко, например, ставил в Ленинградском Театре комедии "Старый Новый год"). И по духу он, как и наши замечательные МГПИшники, настоящий, коренной шестидесятник. Умный, спокойный, ироничный, доброжелательный.

— За год до окончания школы у меня умер отец. А нас было у мамы трое, я — самый старший, и никаких сбережений. На торце нашего дома у Заставы Ильича была изображена сберегательная книжка — "Храните деньги в сберегательной кассе". Вот кроме этой сберегательной книжки, мы другой никогда в жизни не видели. Поэтому после школы я решил пойти работать и стал вести переговоры с друзьями отца (он какое-то время работал на заводе N706). Я уже кое-что писал в ту пору: стихи, первые рассказы, — был оголтелым таким литератором, начитанным мальчиком, и моя голубая мечта была попасть в Литературный институт. Правда, понимал, что туда мне пока не с чем идти, и устроился на завод фрезеровщиком. Но — ищите женщину, конечно! У меня была подруга, Света Алексеева, которая поступала в МГПИ на математический факультет. Она сказала: "Если ты со мной не пойдёшь в институт — всей любви конец!" Да и мама настаивала, чтобы я учился, и отец того же хотел. Я узнал, что в педагогическом есть литфак. Литературное образование — это было интересно. Сначала под влиянием своей подружки сдавал на очное отделение, но, несмотря на свои литературные склонности, получил за сочинение не пятёрку, а четвёрку. Это меня очень расстроило, но преподаватели, вникнув во все мои стремления, перевели на вечернее отделение. Это были 51-52-й годы. Основной день занятий у нас был воскресенье, и в этот день я отправлялся на Пироговку. Этот район я не любил, потому что там, в клинике Первого медицинского, умер отец. А сам институт мне нравился. В нём была очень красивая аудитория, Коммунистическая, что ли?

Вы, наверное, имеете в виду девятую, Ленинскую аудиторию?

— Да, я запомнил, что у неё было официальное название коммунистического характера. Вот в этой аудитории мы и учились. Народу было много, в основном взрослые люди, учителя, повышавшие свою квалификацию... Поучиться долго в МГПИ не удалось. Я втянулся в работу фрезеровщика на своём заводе, получил разряд, начал зарабатывать какие-то деньги. Тем не менее, у нас создалась маленькая компания, в которой была интересная молодая женщина, учительница из Подмосковья, и мужичок из учителей, прошедший войну...

История вашей первой публикации связана с МГПИ?

— "Московский комсомолец", тогда бывший совсем другой газетой, настоящий комсомолец, ортодоксальный и банальный, всё же имел хорошую традицию обращать внимание на молодых писателей. Той зимой он объявил конкурс на лучший рассказ. А надо сказать, что когда я пришёл на завод и увидел, что такое цех и настоящие работяги, то обалдел, потому что все мои кино- и литературные представления о рабочем классе были опрокинуты ровно за месяц. Я решил написать об этом правду и сочинил рассказ "Мой учитель Гриша Панин". Все меня хвалили, но никто его не печатал несколько лет. Вскоре я написал святочный такой рассказик о своём цехе, типичный "советик"-рассказ о том, какие все на заводе хорошие, добрые, как они мне помогли сделать игрушку для младшего брата. Одно название чего стоило: "Тёплая сталь"! Взял и послал его на конкурс. И вот в воскресенье утром я, как обычно, доезжаю на подножке трамвая до метро Таганская, потом до Парка культуры и вижу на газетном стенде, где вывешивали "Московский комсомолец", знакомое название. Впервые в жизни я увидел свою фамилию напечатанной на газетном листе! Схватил в киоске последнюю газету и примчался с ней в институт. Душа горела, и во время лекции я потихоньку стал читать эту газету и не мог не похвастаться своим друзьям-пироговцам. И после лекции в кафешке где-то в районе Новодевички мы хлопнули пивка — отметили публикацию. Вот такой памятный момент связан у меня с пединститутом. Со своими однокурсниками я какое-то время общался, а со Светланой, благодаря которой оказался в МГПИ, мы дружим до сих пор. Любовь остыла, а хорошие отношения остались, и когда я сильно болел, Светка оказалась одной из первых рядом со мной.

Одновременно с вами в МГПИ учились Фоменко, Дворцов, собирался поступать Коваль...

— С ними в институте я не виделся, познакомились гораздо позднее. Кстати, надо сказать Петру Наумовичу, что мы с ним, оказывается, однокашники. С Дворцовым мы очень быстро сошлись и подружились и долгое время общались, пока на меня не свалились всякие операции и Володька не начал прибаливать.

В пединституте вы проучились два года, а потом?

— А потом собрал всё, что написал к тому времени, и в 53-м году поступил в Литературный институт. С завода ушёл: у меня с детства было плохое сердце, и просто физически нелегко было 8 часов стоять у станка... Так вот, я пришёл на первый курс, мне было двадцать лет. И опять — ищите женщину! В институтских коридорах я высмотрел занятную девушку, красивую, смелую. Она уже заканчивала институт, и, когда я начал покуривать с Наташей в коридоре или скверике, все наши мужики говорили: "А ты-то куда? Молодой ещё!" Помню, будущий поэт Ваня Варава долго и, видимо, упорно за Наташей ухаживал (когда мы встречаемся с ним в Переделкино, смеёмся, вспоминая эту историю). А тут я явился и всех умыл! У нас начался быстрый и весёлый роман. И, решив пожениться, мы уехали в Сталинградскую область (я перевёлся на заочное). Выбрали Камышин, маленький городишко, полузасыпанный песком и пылью, в котором ничего не было, кроме двух маленьких заводиков, станции да пристани. И газета там была, в которой мы стали работать. Я проработал там пять лет, от литсотрудника до ответственного секретаря... У нас с Наташей родилась дочка, и мы вернулись в Москву. Я тогда заканчивал институт, а потом мы снова решили поехать в уже освоенные места. И пока я сдавал госэкзамены, Наташа отправилась на разведку в Сталинград, где в это время начали строить Волжскую ГЭС. Там открылась газета, и Наташа стала в ней работать. И однажды она поехала с парнем-фотокорреспондентом на редакционном мотоцикле в бригаду бетонщиц, на дальний объект. А на обратном пути они разбились, и Наташа погибла. Вот такая была судьба.

А дочка?

— А дочка Татьяна уже взрослая, у неё самой двое детей. Её воспитывала мама Наташи, потому что я много работал. После института меня позвали в "Знамя", потом я ушёл в "Новый мир". Вскоре сам стал писать достаточно много...

Но практически всё — в стол. Может быть, это связано с тем, что вы были настроены оппозиционно по отношению к властям?

— В какой-то мере, да, потому что я с молодых лет был критически мыслящим. Когда работал в "Знамени", три года подряд писал множество искренне восторженных очерков. Где я только не был с командировками, всю страну излазил! Писал о заводах, кораблях, колхозах, стройках. Но в результате всегда в осадок выпадали грустные рассказы. Очерки печатали, а рассказы возвращали обратно. И должно было пройти несколько лет прежде, чем я стал что-то печатать из прозы. В издательстве "Пик" мне обещают издать однотомник самых моих приличных рассказов. В предисловии к нему я написал о том, что, например, у Бунина есть "Заметки о происхождении моих рассказов". А я бы мог написать "Заметки о прохождении моих рассказов". Каждый раз это был целый роман!

Борьба за какую пьесу была наиболее острой?

— Году в 65-м я написал "Старый Новый год" и принёс в "Современник" Ефремову. Ефремову пьеса страшно понравилась. Он так веселился, читая её! Вечно в компаниях доставал и на разные голоса читал. Естественно, он её понёс в министерство, заявив, что хочет поставить. И получил категорическое "нет": "Что это за пьеса такая? Вы издеваетесь над рабочим классом, над интеллигенцией!" Аргументов против был целый вагон. Ефремов с этой пьесой под мышкой ходил по всем кабинетам, чтобы её пробить. Не помогал ни напор его, ни авторитет. Понадобилось не год, не два, а семь лет, чтобы дело сдвинулось с мёртвой точки. Когда Ефремов уходил во МХАТ, то во время переговоров с Фурцевой он выдвинул и такое условие: "Дайте мне поставить "Старый Новый год"". На что Фурцева посоветовала поставить сначала что-то более советское, положительное, а потом уже сатирические комедии. Вот тогда возникли "Сталевары", какая-то пьеса Гельмана, что-то ещё... Уже "Валентин и Валентина" прошла во МХАТе (тоже был свой скандал!), а "Старый Новый год" всё лежал.

А "Валентин и Валентина" чем раздражала цензуру?

— Ну как же, разве можно показывать такое социальное различие двух советских семей? Кроме того, в спектакле Ефремова была мизансцена, которую Вертинская и Киндинов играли обнажёнными. Впервые на нашей сцене появились голые! Ужасный был скандал! Тем не менее спектакль шёл двадцать пять лет, ещё в прошлом году его играли у Дорониной... А "Старый Новый год" — нельзя и всё! Наконец сделали первое действие. И решили рискнуть: позвали Фурцеву, её заместителей и... Михалкова, который считался ведущим сатириком. Вся эта компания посмотрела первое действие, смеялась, веселилась, и работу над пьесой разрешили продолжать. Вышел спектакль, кажется, в 73-м году.

С "Перламутровой Зинаидой" тоже пришлось помучиться?

— С ней тоже ходили ровно семь лет. Роковое число! В этой пьесе всё считалось крамольным...

Как возник замысел пьесы "Спешите делать добро"?

— Подтолкнула эту пьесу заметка в аджубеевских "Известиях" о человеке, который подобрал ребёнка. Кстати говоря, когда Аджубей был на премьере "Добра" в "Современнике", он вспомнил об этой заметке. Она совпала с моими собственными впечатлениями. В командировке, на какой-то неведомой станции, в привокзальном запылённом скверике увидел цыганский табор. Один из цыган сел рядом со мной на лавочку, попросил закурить, мы заговорили. А ребятня цыганская крутилась у нас перед глазами, и среди них была прелестная девочка лет двенадцати, которая, видя мой интерес, стала танцевать, работать на публику. И этот цыган, хитро взглянув на меня, сказал: "Ну что, хочешь эту девочку? Сейчас договоримся с её матерью".

Предложил в дочки или...?

— Ну не в дочки, конечно... И, оттолкнувшись от этого эпизода, я стал фантазировать, что было бы, если я эту девочку взял с собой. У меня сохранилось начало повествования, которое называлось "Дурачок". Потом оно выросло в пьесу. А эпизод с поездом, под который бросается девочка, — подлинный, я был свидетелем подобного случая. Я целую зиму прожил у друга-геолога в Инте, на Северном Урале. И по дороге из Инты в Воркуту ехал в паровозе, с машинистом. И под этот паровоз бросилась девчонка, её доставили на станцию в милицию, и я был записан, как свидетель. Так что маленькая заметочка стала толчком к пьесе.

Вы были единственным советским драматургом, четыре пьесы которого одновременно значились на афише МХАТа. Такой чести был удостоен только, простите за сравнение, Антон Павлович Чехов. Десятки театров бывшего Союза охотно брали ваши пьесы к постановке. А как обстоят дела сейчас?

— Если раньше в сезоне было по пять-шесть моих спектаклей в разных театрах Москвы, то сейчас, к сожалению, ничего. Театры не любят подолгу играть одну и ту же пьесу. Не хватает у артистов пороху, да и московская публика при всей своей многочисленности быстро пресыщается. Театр ищет чего-то нового.

Часто ходите в театр?

— Сейчас, к сожалению, нечасто. Чисто физически трудно. Машины своей у меня нет, шофёра я завести не могу. Не по карману это и не по нутру — я привык сам всё делать. Да и ничего интересного я сейчас в театрах не вижу.

Вы вместе с Алексеем Казанцевым возглавляете Центр драматургии и режиссуры, несколько лет руководили "Любимовкой" — семинаром молодых драматургов. Однако, при всей доброжелательности к своим ученикам, затрудняетесь назвать какую-то яркую пьесу. Выходит, все таланты пришлись на ваше поколение?

— Так не бывает. Кто-то что-то делает, только не пробился ещё. Я убеждён, что нет талантов, погибших в забвении. Талант пробивается в конце концов. Просто жизнь у людей по-разному складывается. Сколько понадобилось лет, чтобы я прорвал плотину, хотя пьесы накапливались, ложились одна на другую! Я со своей "Валентиной" прорвался только в 71-м году, когда мне было под сорок.

Чем вы сейчас живёте? Пишете?

— Я всегда живу только тем, что пишу, или связанными с этим мечтами, планами, поисками. В феврале закончил книжку о Бунине, которого любил всегда. В прошлом году написал новую пьесу, которая лежит у меня на столе в незаконченном виде. Так со мной редко бывает, но с этой пьесой это произошло. Я обычно о пьесе думаю не то что годами, а, скажу вам честно, десятилетиями. Есть вещи, которые замышлялись ещё в молодые годы. У меня время от времени возникает такой списочек, в котором я отмечаю, что хотел бы сделать. И по мере исполнения оттуда всякие названьица вычёркиваю. Эти списочки могут следовать за мной буквально десятилетиями.

О чём новая пьеса?

— Она связана, как ни странно, с молодостью, с первыми литературными шагами. Пьеса про мальчика, который начинает осваиваться в литературном мире. Действие в ней отнесено в 49-й год.

А о сегодняшнем дне ничего не хочется написать?

— Я недостаточно хорошо знаю сегодняшнюю жизнь и, признаться, не люблю её.

Интересно, как бы повёл себя главный герой вашей пьесы "Седьмой подвиг Геракла" в нынешних обстоятельствах? Наверное, завяз бы в современных Авгиевых конюшнях.

— Или сидел бы грустил. Но поскольку Геракл по определению герой, он должен что-то делать. Наверное, боролся бы всё-таки... Мне горячо хочется отозваться на все теперешние безобразия. Поскольку я люблю писать пьесу весёлую, комедийную, и тем всегда отличался, то мне очень хочется вдарить по нашему сегодняшнему обществу пьеской злой и весёлой.

А что мешает?

— Не собрался, не складывается пока. Во всяком случае, я думаю в этом направлении довольно напряжённо. А раз думаю, значит рано или поздно что-нибудь напишется.

Вы автор семи прозаических сборников и двух сборников пьес. Проза вам дороже драматургии?

— Мне кажется, что я больше прозаик. Хотя славу, средства к существованию и друзей мне дал, конечно, театр.

Кто ваши самые задушевные друзья?

— Два моих школьных приятеля. Как ни странно, с писателями дружба у меня как-то не складывалась. Впрочем, тесные отношения сохранялись с Анатолием Наумовичем Рыбаковым, у которого я был в семинаре в Литинституте. До самой его смерти мы встречались, общались, и он за моим творчеством ревниво, как учитель, наблюдал. Не могу сказать, что мы дружили, но были в очень добрых отношениях с Булатом Окуджавой. Он был старше, другое поколение, другая компания... А вот Володя Высоцкий был свой человек, достаточно близкий. По-прежнему дружу с Ефремовым. Мы в курсе всех дел друг друга. Он всё время подбивает меня написать пьесу о сегодняшнем дне, потому что любит ставить вещи современные, острые.

Как вы относитесь к богеме?

— Я сам богема. Когда у меня были деньги, вся богема была вокруг меня. А теперь я в силу всяких болячек и бедности уже не могу соответствовать богемности.

Жалеете об этом?

— Иногда жалею. Ностальгирую, хотя не люблю этого глагола. Было хорошо, несмотря на то, что нас давили, и прессинг был сильный, а на меня — тем более, потому что, работая в газете, я вынужден был вступить в партию и отбарабанил в ней, родной и любимой, 30 лет. Мало того, что они с меня драли бесконечные страшные взносы, так ещё наградили тремя "строгачами".

Из-за женщин, конечно?

— Упаси Бог, за женщин меня никогда никто не ругал, даже они сами. Все или хвалили, или завидовали. Это были политические выговоры. Один — "на заре туманной юности". Я вернулся из Камышина, где увидел настоящую жизнь, и оказался на последнем курсе Литинститута. Уже случился 56-й год, Венгрия. И я высказался по этому поводу. Меня сразу обвинили в диссидентстве. Следующий выговор был за Чехословакию (выступил на партсобрании), за подписание всяких писем... Естественно, всякий раз, когда начинались скандалы с очередной пьесой, меня таскали то в райком, то в горком.

Почему же вы не пошли по пути правозащитного движения?

— Наверное, из чувства самосохранения. До общения с "органами" у меня дело не дошло. "Седьмой подвиг Геракла", пьеса, которая ходила по рукам, никогда не попадала в диссидентские списки, хотя была порезче, чем что-либо другое, мною в то время написанное. Пьеса эта была закончена в 63-м году и пролежала в столе 25 лет, а поставил её в 88-м году младший Ефремов в "Современнике-2". Так вот, мне достаточно было того, что я пишу. А ходить в свите Солженицына никогда не хотелось.

Но вы ведь дружите с Солженицыным?

— Одно дело — дружить с ним лично, и совсем другое — существовать в качестве придворного. Я Солженицына люблю и отношусь к нему, как к человеку гениальному. Конечно, что-то в его программе вызывает у меня сомнение. Я не разделяю, например, его убеждение, что православная религия — панацея, путь к спасению России. Но Солженицын сыграл такую значительную роль в моей жизни — своими произведениями, своей личностью, — что для меня он образец человеческой стойкости, мужества и целеустремлённости. Что говорить? Я написал о нём большую статью, которая называется "Гений и больше ничего". Чтобы один человек выстоял против империи и одолел её, он должен обладать гениальностью, и ничем другим. Солженицын — такая же крупная фигура века, как Ленин. Он антипод Ленина, но мы с друзьями шутя называем его "подпольщиком" и "ленинцем", потому что он человек этой породы.

Михаил Михайлович, вы, как драматург-классик и яркая личность, для многих, знающих вас, часто становитесь героем воспоминаний. Как ощущаете себя в этой роли?

— Мне не очень нравится читать про себя публикации в духе журнала "Караван историй" или передачи "Пока все дома". Признаться, не люблю вопросы, вызывающие на откровенность, и всегда стараюсь от них уходить. Меня не смущает, когда начинают говорить о подробностях моей личной жизни, но они мне малоприятны. Это вещи, не обязательные для характеристики писателя. Если нужно, то об этом должен говорить я сам и по-своему. А иначе начинает отдавать какой-то сплетней. Это касается не только меня самого, я и про других не люблю читать и слушать приватные подробности.

В вашей жизни многое определялось любовью и отношениями с женщинами...

— Тем и жив. Конечно, много на это потратил, но многое и получил.

Вы, наверное, всю жизнь в поисках идеала?

— Никогда я не искал никакого идеала. Я не знаю, что такое идеал. Я, скорее, создавал сам свой идеал из того, что было. Как поёт Вертинский, "из горничных делал королев".

А сейчас остановились?

— Вот за это не ручаюсь. Ни в коем случае!

Лишний раз убеждаюсь, что у "шестидесятников" жизненный тонус повыше, чем у многих молодых.

— Ещё Ларошфуко сказал: "Беда не в том, что мы стареем, а в том, что мы этого не замечаем". А замечать надо, иначе превратишься в какого-нибудь шута. Надо о своём возрасте помнить. Другое дело, что надо соответствовать своему самоощущению. Я не ощущаю себя старым человеком. Мне кажется, что человек, занятый творческим делом, образованный, умный, вообще не должен стареть. Старость со всеми её отрицательными пунктами не должна касаться человека интеллигентного и работающего. Но лирика — лирикой, а физика — физикой. И сил не хватает, и одолевают всякие болячки, и справляться с ними всё труднее, но тем не менее можно. Главное, чтобы голова была на плечах.

1999 г.


Вратарь бардовской республики

Борис Вахнюк


С Борисом Вахнюком мы встретились под стеклянным потолком центрального фойе корпуса на Фрунзенской. Он стоял у одного из памятников: "Вот, с Колей Рубцовым поздоровался... Люблю здесь бывать. Помню, когда на два года пришлось расстаться с институтом, приехал в Москву из своего Донбасса как делегат молодёжного фестиваля, вошёл в этот зал и заплакал..." Крутое время прошлось и по нему: на финской погиб отец, которому Борис Вахнюк посвятил щемящую "Песню о моём отце". В МГПИ он поступил в 1952 году и сразу стал активным участником театральной студии Л.А.Довлатова, автором "Словесника" и "Ленинца" (именно там появились первые туристские песни Вахнюка). Предприимчивость, энтузиазм, жадный интерес к жизни, горячая любовь к своему делу (он — страстный пропагандист авторской песни, поддержавший многих талантливых бардов от Александра Дольского до Тимура Шаова) — в этом весь Борис Вахнюк.

Где только не работал он после института! В одной из московских многотиражек, в издательстве "Литература на иностранных языках", в котором пришлось изучать экзотический сингальский язык, на иновещании, на радиостанции "Юность"... За 10 лет работы в музыкальном журнале "Кругозор" написал несколько десятков песен-репортажей — жанр, который придумал Юрий Визбор и в котором пробовала себя и Ада Якушева. Был сценаристом Творческого объединения научно-популярных фильмов, удостоен звания лауреата международных фестивалей. Вёл популярную в своё время телевизионную передачу "Алло, мы ищем таланты". Работал на радио "Возрождение", на "Авторадио", пока оно, ещё не заполонённое попсой, было неким просветительским ликбезом. Сотрудничал с газетой "Труд". Целый год делал передачу об авторской песне на московском канале "ТВ-Центр". Ездит с концертами по ближнему и дальнему зарубежь Так что верно поётся в одной из его песен: "Не кончается маршрут, и мы ещё не стары, покуда песни гнёзда вьют в скворечнике гитары". Между прочим, в селе на Житомирщине, где родился будущий поэт, были одни Высоцкие и Бондарчуки. Но будущий тесть деда настоял, чтобы тот взял фамилию жены, и наш герой, к счастью, не сделался вторым Высоцким или Бондарчуком, а стал единственным Борисом Вахнюком.

Родной институт он никогда не забывал. Получив свободный диплом за активную общественную деятельность, он имел возможность остаться в МГПИ и спустя несколько лет стал работать на Факультете общественных профессий, преподавал театральное мастерство, работал со студентами над песнями к спектаклям. В 1980-м было восстановлено "Обыкновенное чудо", к которому Вахнюк написал 13 новых песен. Так что справедлив один из экспромтов, на которые неистощим Борис Вахнюк: "Не такая уж был я обуза для мово для родимого вуза".

Он счастливый человек. У него прекрасные дочери. Мне довелось побывать в гостеприимном доме старшей дочери, Олеси. И Олеся, и её муж Анатолий, которые познакомились, кстати, будучи студентами худграфа МГПИ, и их дочь Настя – талантливые художники. В этом красивом и уютном доме сохраняется сердечная атмосфера, полученная от отцов-шестидесятников. А неразрывная духовная связь поколений отцов и детей проявляется ещё и в том, что одним из самых близких своих друзей Анатолий считает безвременно ушедшего Сергея Иванова, выпускника МГПИ 60-х годов, изумительного детского писателя, которого Эдуард Успенский назвал «детским Достоевским». МГПИшники словно притягиваются друг к другу. Значит, всё-таки было что-то в нашем вузе такое, что накрепко привязывало друг к другу людей разных поколений, было…

Борис Савельевич, как вы попали в "Ленинец"?

— Через факультетский "Словесник", где постоянно публиковали мои стихи. Тогдашний "Ленинец" искал своих авторов в факультетских стенгазетах. Высказываться там, как хочется, было нельзя, а люди умудрялись что-то занятное написать. Вот оттуда и приглашали рисовальщиков, людей, пишущих стихи и прозу. Никто нас работать в "Ленинце" не обязывал. Просто газету надо же было кому-то делать. На меня всегда можно было рассчитывать: я жил рядом, в общежитии на Усачёвке, мог задержаться допоздна, если номер горит.

Кем же вы были в "Ленинце"?

— Кем-то вроде завотделом оформления. Рисовал тушью клише, заголовки. Писал про педагогические конференции, про очень бурное обсуждение фильма Райзмана "Урок жизни", про персональные комсомольские дела. Помню, обсуждалось персональное дело двух студентов, которые в общежитии на Усачёвке по ночам надевали маски и грабили комнаты девчонок. Потом оказалось, что они компанейские парни, один даже активный комсомольский деятель. Я по этому поводу написал устрашающий материал. Моральные фельетоны сочинял, например, о... проститутках. Они к нашему институту самое непосредственное отношение имели: студентка одна подрабатывала. Обсуждали тут её, выгоняли из комсомола, из института, спрашивали, как она до такой жизни дошла, а она, наверное, мысленно произносила: "Да повезло мне, повезло" — как в том анекдоте. Жутко мракобесные дела происходили, и мы в "Ленинце" их добросовестно освещали. Но не только об этом писали, конечно. Публиковали очерки о довлатовском театре, об октете нашем — им тогда уже Олтаржевская руководила. О том, как на субботнике зловонную лужу у стен Новодевичьего монастыря наши студенты превратили в прудик с чёрными лебедями, о первом субботнике в Лужниках (мы в деревне Лужники на стареньком стадионе сдавали тысячеметровку на физкультуре)...

Кто тогда работал в нашей газете?

- "Ленинец" был вместилищем совершенно разного рода людей. Он посуровел несколько, когда Юрочка Дербинов, тогда аспирант, пришёл в качестве редактора. Помню, что редактором был и Сева Сурганов, который опубликовал в "Ленинце" любопытную поэму "Китайцы варят сталь"... А когда я начинал работать в газете, там был ответственным секретарём Коля Сверчков, лохматый, белобрысый, вечно весь в гранках, в вёрстке. Он ненавидел прозу популярного тогда соцреалиста М.Алексеева с его "Вишнёвым омутом" и написал критическое эссе, которое никуда не брали печатать. Мы охотно пользовались в обиходе фразами, выписанными Колей из Алексеева, например: "Пчёлы роняют мёд". Умер Коля в одночасье... Был у нас замечательный рисовальщик, Иосиф Тюкавин с истфака, чудесные шаржи рисовал. До недавнего времени он сотрудничал с одной немецкой газетой, выходящей в Москве, делал смешные зарисовки из московской жизни, работал журналистом... Рисовали для "Ленинца" студент Лернер, преподаватель М.М.Кукунов (у нас с ним очень нежная дружба была: мы вечно на репетициях у Довлатова в "девятке" засиживались, а он — у себя на Парнасе, где вёл курсы рисования). Много писал Игорь Мотяшов, писал и фотографировал Олег Милюков (он работал в институтском киноцентре, имел свою лабораторию).

В какой-то степени был связан с газетой и Фёдор Харитонович Власов, который вёл литературное объединение при редакции "Ленинца". Друг Леонова и знаток его творчества, он рассказывал, например, о том, как вместе с Леоновым (он тогда писал своего "Вора") и Есениным они посещали Хитровку, знаменитые московские трущобы, как Есенин там потерялся, а мы ловили каждое слово...

Почти все участники этого литобъединения печатались в "Ленинце". Мы делали "Литературную страницу", где соединялись и Габай, и Ким, и Вахнюк... В "Ленинце" появились первые стихи Вадика Егорова. Для нас он вообще сопляком был семнадцатилетним, а стихи писал совершенно гениальные. Помню два из них: одно стихотворение почему-то о Мерилин Монро, а второе — о жутком вселенском пожаре (в финале выясняется, что на школьном дворе на куче хлама горел глобус).

И атмосфера в "Ленинце", должно быть, была вдохновенная.

— Не только в редакции, но и в литобъединении, и в "Словеснике" атмосфера была чудесная. "Словесник" вообще был "антиправительственный". Как-то раз Лернер нарисовал факультет в виде терема, и в одном месте там была подпись: "А это кресло нашего декана Ф.М.Головенченко. Он ушёл на 5 минут и не появляется четвёртую неделю". После этого над нами взял шефство партком... Рисовали газету в Малом зале, там, где сейчас вход в архивы (его ещё называли Круглым залом). Сдвигали столы, клеили листы. Не хватает — давай ещё ватман, потом ещё...

Активные были студенты?

— Абсолютно! Народ был лёгкий на подъём. В девятой аудитории перед спектаклем всю ночь до утра вся довлатовская студия готовила декорации: изящные девочки, которые в очередь играли принцессу, лощёный Лёня Закс, ставший телекомментатором, взбалмошный Гарик Бабушкин, ныне режиссёр художественных и документальных фильмов, как и Галя Угрюмова, — все мы кроили списанные и выделенные нам хозчастью ковры, чтобы накрыть сбитый из фанеры постамент, который был и королевскими покоями, и трактиром, и домиком Хозяина, которого, кстати, я играл. Пылесосов не было, выбивали эти ковры, мыли, сушили — всё делали сами. Это была такая жизнь, когда отделить футбольный матч, волейбольную встречу или довлатовский спектакль от литобъединения, от "Ленинца", от стенгазеты было невозможно. И любовь была естественной частью всей этой жизни...

А как складывались отношения с преподавателями?

- У нас не было с ними панибратства, но и стенки, которой они отделялись бы от нас, тоже не было. У Визбора с Красновским был выпускной вечер, и они позвали меня, как товарища по обозрениям-капустникам. Это было в сороковой аудитории, где сейчас проходят заседания Учёного совета, а тогда Шешуков вёл спецкурс "Маяковский и его время" (только потом я узнал, что он читал нам запрещённого в те поры Катаняна). Внизу танцевали и пели, а в этой аудитории студенты водрузили на стол стул, посадили на этот стул Сергея Ефимовича Крючкова, по учебному пособию которого до сих пор изучают русский язык старшеклассники, и он читал нам непрограммного Блока...

Смеялись мы над преподавателями в наших обозрениях ужасно: над сибаритством Гайдёнкова, над подслеповатостью Ржиги, над совершенно патологической интеллигентностью Пуришева (Володя Красновский его знатно изображал), над украинской широтой жеста Головенченко. Они, узнав про обозрение, приходили в "девятку", садились островком, и каждый жутко хохотал, когда изображали не его. Слушали наивнимательнейшим образом, но никто не обижался.

- Как рождались ваши знаменитые студенческие песни «Проводница», «Глаза, зеленоватые слегка», «Товарищ, забудь про болезни»?

- Моя мама, отчим и брат Толя жили в селе Красная поляна, в котором я окончил школу с золотой медалью, работал слесарем на заводе. И каждые каникулы я проводил в этом селе. Однажды, в начале 50-х, мы с моим соседом по общежитию Игорем Скляровым, который был тоже из Донбасса, ехали домой в общем вагоне. И была у нас очаровательная проводница. Стройная брюнетка с длинной косой. На всём её облике лежал свет интеллигентности. Она не была сварлива, что присуще многим представителям её профессии, а возникавшие проблемы решала спокойно, без шума. Мест внизу у нас не было, мы спали на багажных полках, привязывая себя и свои пожитки ремнями к трубам отопления. А она нам чай носила. И так приятно было это человеческое отношение, что, выйдя в тамбур, за какие-то полчаса я написал эту песню. И тут же спел нашей проводнице. Она даже обиделась, подумала, что я её кадрю… Вернувшись, я спел «Проводницу» в общежитии, потом на конкурсе художественной самодеятельности. Зал принял её с восторгом, а кто-то из преподавателей, ревнителей нравственности, пренебрежительно отозвался с высокой трибуны: «Вахнюк – это автор той самой пресловутой «Проводницы»». Дескать, надо писать о светлом пути в будущее, а тут какая-то безыдейщина. Изложил в песне бытовой факт и хочет ещё, чтобы его одобрили! Но песня быстро зажила своей жизнью. Я с удивлением обнаружил её в фильме «Застава Ильича». Молодые люди поют там Аду Якушеву и «Проводницу». Несколько лет назад, выступая на вечере, посвящённом шестидесятникам, в доме Нащокина, я спел эту песню. И Марлен Хуциев, режиссёр «Заставы Ильича», бросился ко мне, обнял и воскликнул: «Господи, я думал, автор этой песни давно уже умер!»

У этой песни очень много вариантов. «А у этой продавщицы шелковистые ресницы», «А у этой крановщицы…», «А у этой акушерки семь слонов на этажерке»… На моём диске, вышедшем недавно, написано, что поскольку «Проводница» уже давно считается народной песней, то и слова, и мотивчик и переврать не грех. Её как-то раз исполнили в передаче «В нашу гавань заходили корабли», жутко переврали и мотив, и стихи, но в этом ничего страшного нет!

«Товарищ, забудь про болезни» - по сути дела, первая вещь, которая отпочковалась от меня и ушла в народ. Я был в командировке в Запорожье от радиостанции «Юность» и в местной газете увидел объявление на украинском: «Дорогие читатели! Обратите внимание на эти стихи, попавшие к нам в редакцию. Мы объявляем конкурс на лучшую мелодию для них». И первая строфа в них заканчивалась так: «В рюкзак облачиться раз во сто полезней, походом пойти в Приднепровье».

Для спектакля довлатовской студии «Страницы любви» по пьесе Э.Радзинского «Сто четыре страницы про любовь» я придумал песню «Мы, честь по чести говоря…». Леонид Аркадьевич Довлатов сказал: «Почему сто четыре? В тексте 92 страницы!» - и название изменили. Хотя сам Радзинский объяснял название тем, что в рукописи у него было 104 страницы… В пьесе был момент, когда молодой учёный по имени Электрон рассказывает своей возлюбленной стюардессе, что вот, мол, его сотрудники часто просят его исполнить что-нибудь пиратское. И ремарка: «Поёт песню». А песни нет. И Довлатов поручил её написать мне. «Мы, честь по чести говоря, чтоб берега нас не тянули, пообрывали якоря, подальше в море зашвырнули. Есть один закон у нас: не на суше мили мерять. В дружбу верить, да в компас, да в попутный ветер верить».

Песня «Глаза, зеленоватые слегка» посвящена Ирине Миллер. Это была очаровательная девушка, из петербуржских немцев, которая родилась в Финляндии. Потом Ирину видели на фестивале молодёжи и студентов в Финляндии, куда она вернулась после окончания института. Она осталась такой же красивой, высокой, стройной. А главное – не забыла институт.

- Поразительно, что вы помните студенческие стихи и песни своих однокашников.

- Моими соседями по общежитию МГПИ на Усачёва, 64 были Юлик Ким, Чинзиз Гамбоин, который стал известным бурятским писателем. Тогда он писал стихи, а Юлик Ким его переводил… Я, действительно, помню песни Юлика Кима, которые он сам забыл. У него была замечательная романтическая песня. Вот сидит, мол, человек, читает и вдруг – бриг, ветер в парусах!.. И кончается стихотворение так: «Трубят охотничьи рога… А может быть, упали книги? И мысли входят в берега, как штормом трёпаные бриги». Не совсем характерная для Юлика песня. Для него характерны были шутливо-иронические: «Эх, люблю я ёлки, эх, люблю я палки, хоть под ними волки, а над ними галки! Ваше величество, хорошо в лесничестве, кроме электричества, всё в большом количестве!» А эта его знаменитая песня:

Если влезть на высотный дом,

Всё равно Москву не разглядишь.

Хоть сто лет просидишь на нём,

Ничего не видно, кроме крыш.

Но зато мы всё облазили тут,

Заблудиться здесь нам нельзя.

И москвичами нас назовут не зря…

Юлик давно их не поёт, но они остались «в памяти народной».

Юрий Альперович, ставший писателем Дружниковым, в литобъединении нашем стихи писал. Помню сильное такое, кровавое стихотворение про автомобиль, который проломил лёд и тонет. Но песни он не писал.

Мне очень нравились песни Ады Якушевой. Они были самыми документальными из всего, что мы тогда писали. Факты своей биографии она передавала буквально. «А рубашка твоя в синих просеках мелькает» – это рубашка Юры Визбора. Или: «Прошёл меня любимый мимо» – тоже он. Или: «Дементий Дементьевич сам дозором…» – это наш седовласый комендант, который был красив графской какой-то красотой. Или: «Игрушку сыну твоему подарить» – это Максим Кусургашев и его сын Лёха. Всё в её песнях было очень конкретно. Сделать малозаметный факт предметом высокой поэзии, не договаривать всё буквально, предоставляя слушателям самим догадываться, – в этом магия поэзии.

Макс Кусургашев писал замечательные стихи и прозу. Я запомнил одну строчку из его лирических стихов: «У Никитской, за бульварами, где покой и тишина, декораторским чарами опьяняет старина…» Сипатый Макс – и вдруг жутко нежные стихи. Я помню фильм по его сценарию, кажется «Мандат», о том, как в разгар гражданской войны усталые, запылённые красноармейцы в брошенной графской усадьбе хотели растопить печь графским роялем. И нашёлся некто среди них, кто сыграл на этом рояле нечто, и лица простых крестьян и работяг просветлели, и их предводитель выписал экономке, присматривающей за домом, мандат, что этот рояль нельзя трогать…

Время нашей молодости - это святое время. Анчаров однажды сказал, что поэта от не-поэта отличает умение восхищаться чужими успехами в своём ремесле. В годы моего студенчества в институте не было никакой конкуренции между поэтами! И если мы в нашем литобъединении издевались друг над другом, то это была любовная издёвка. Наоборот, радовались: тебя вышучивают – значит, заметили!

Мы очень радовались успехам друг друга. Радовались тому, что в каждом новом наборе студентов выделяются интересные личности. Радовались неординарности новых поэтов, бардов, их непохожести на нас. Потому что невозможно всем петь одну и ту же песню – это напоминает хождение в строю.

Чему научил вас МГПИ?

— Всему научил! Самое главное — лишил меня, провинциала, зажатости. Он научил петь, а ещё — отвечать за каждую написанную строчку, за качество своего труда, что бы это ни было: футбольная встреча, разговор с человеком, работа над песней. Никогда не довольствоваться малым — этому научил вуз. Зашкаливанием за пределы возможного отличались и капустники наши, об одном из которых восторженно отзывался Аркадий Райкин, и спектакли довлатовского театра ("Обыкновенное чудо" было явлением театральной жизни Москвы)... Наш студиец Саша Карлов очень хотел сыграть Медведя в пьесе Шварца. А для этого нужно было научиться фехтовать. Институтский тренер давал уроки всем Медведям и всем Принцессам. Саша так старался, что на очередной спартакиаде победил какого-то третьеразрядника на соревнованиях по фехтованию. Почему? Потому что очень хотел оказаться за пределами отпущенного ему природой (по внешним данным он на роль Медведя никак не тянул). Всему этому и учил наш МГПИ.

Борис Савельевич, у вас в семье сплошной матриархат. Причём, разница между старшими, Олесей и Татьяной, и младшими, Полиной и Серафимой, 30 лет разницы. А ещё две внучки! Не устаёте от женского общества?

— Конечно, нет. Закалка имеется: когда учился в институте, у нас в группе было 28 девочек и двое мальчиков — это покруче! А если серьёзно, то в одной моей песне есть такие строфы: "Сыновья растут у прочих, миру воины нужны, ну а мы рожаем дочек, чтобы не было войны".

- Вы всегда с таким увлечением рассказываете про своих детей! Это главное для вас в жизни?

- Абсолютно. И так было всегда. Если раньше, когда я был собкором сначала радиостанции «Юность», потом «Кругозора», дома почти не бывал: сплошные командировки, - то теперь отдаю семье практически всё время.

- Как складываются у вас отношения с детьми?

- По-разному. Вот Коля, сын моей жены Иры. Он в переходном возрасте, и мы с ним постоянно спорим. Я ему написал такие строки: «Тебя старательно любя, до хрипоты, до немоты с тобой сражаюсь за тебя. Пока что побеждаешь ты». Но я стараюсь как можно больше участвовать в его жизни. Кстати, для меня было приятным открытием, что в школе им.С.Есенина в Кузьминках, где учится Коля, большинство учителей – выпускники МГПИ. Мы с ними уже несколько раз ходили в походы. И я снова варюсь в таком же котле, какой был у нас в институте: соревнования, песни у костра. Директриса, тоже выпускница МГПИ, играет с пацанами в волейбол. А с математиком мы в две гитары исполняем весь наш институтский репертуар. И дети с удовольствием подпевают.

- Для вас это возвращение в юность?

- А кто из неё выходил? Поэт, он вечно молод. Юность – это не пора, это форма существования. Так же, как, по выражению Дмитрия Сухарева, профессора МГУ, биолога и замечательного поэта, авторская песня – это не жанр, а образ жизни. Я до сих пор на Грушинском фестивале в футбольных воротах против молодых стою. И свои мячи беру! У меня жена на тридцать лет моложе. А мне иногда кажется, что она старше меня: она меня воспитывает, а не я её. Так, вот от имени нас, якобы стариков:

Не понял, что такое старость,

Хоть прожил больше, чем осталось.

Я видел всё: и то, и это,

и чёрный шар, и лучик света.

Меня любили, предавали.

Просили в долг, взаймы давали.

Был спорен я и безусловен,

Многоязык и однокровен.

Летал высоко, мелко плавал.

Во мне дружили Бог и дьявол.

Но, в тыл сбежав и выйдя к бою,

я всё же был самим собою

И не рядил себя в Иуду.

Вот оттого я был и буду.

Ваши песни поют такие мэтры нашей эстрады, как Муслим Магомаев, Людмила Зыкина, Нанни Брегвадзе. На кассете «Высоцкий на Колыме» он поёт песню, написанную вами ещё в МГПИ: «Глаза то лукаво блестят, то смотрят сердито, то тихонько грустят о ком-то незабытом». Песни Бориса Вахнюка входят и в репертуар Аллы Пугачёвой. А как началось ваше творческое сотрудничество с примадонной российской эстрады?

— В конце 60-х затеял комсомол творческий десант радиостанции "Юность" в Тюмень. Поехали в те благословенные места Шаинский, Френкель, Пахмутова, Володя Лазарев (автор известной в своё время песни "Берёзы, родные берёзы"), Диамид Костюрин, несколько песен которого поёт Алла Пугачёва... Оказалась в той компании и она сама. Ей и восемнадцати тогда ещё не было. Худенькая девочка-подросток, с короткой стрижкой, вся в конопушках. Подыгрывала иногда себе на пианино, когда в каком-нибудь сельском клубе мы концерт давали, и пела бардов — меня, Серёжу Крылова, Женю Клячкина. Пела и своё — очень интересное! До сих пор помню "Единственный вальс" — в манере Эдит Пиаф, которой она тогда бредила, мечтала стать русской Пиаф. Может, и стала?.. Алла очень ранимым, нервным человеком была. И очень талантливым. Я слушаю записи её, семнадцатилетней, и поражаюсь: всё, что она сейчас умеет, она умела и тогда. От 17 до 27 лет её продержали в глубоком запасе, где-то в Липецкой филармонии. Выступала с ансамблем "Новый электрон" в тьмутаракани, в пустых залах. Никто и знать не хотел, что завтра она станет Аллой Пугачёвой. С тех пор мы подружились, и я пишу стихи к её песням. Из последних — "Бежала голову сломя", "Нет ни лета, ни весны, ни зимы, а есть любовь". Самое удивительное, что стихи к этой песне были написаны для спектакля «Обыкновенное чудо» как диалог Принцессы и Медведя. Для другого спектакля нашей студии, «Жестокие игры», была написана песня «Спасибо», которую Алла исполняет на свою мелодию.

Филипп Киркоров тоже поёт ваши стихи?

— Алла Пугачёва взяла как-то две мои песни, сделала из них одну, и Филипп её услышал и взмолился: "Алла Борисовна, подарите!" Она ответила: "Я песен не дарю, я их продаю!" Сошлись на полтыще долларов. С этого у них всё и началось. Так что я в каком-то роде их крёстный... дедушка. Я написал для Филиппа стихи, как для себя: "После трудного дня приутих шар земной. Ни сражений людских, ни грозы за стеной. Только поздний трамвай громыхнул вдалеке. Как ты спишь, ангел мой, у меня на руке!" А завершается эта песня строками: "Как звезда за окном, как вода в роднике, я бессмертен, пока ангел спит на руке!"

Вы всё-таки поэт или бард?

— Кто каждый из нас — определяют те, кто нас слушает и читает, кто нас выбирает в собеседники. Я — собеседник. Все мои песни и стихи — это вопросы, которые я задаю себе и другим. И кто-то из сидящих в зале вдруг ответит мне — запиской, хихиканьем или "браво", шёпотом произнесённым в тишине. И тогда песни — не глас вопиющего в пустыне, а приглашение к разговору.

Не устаю удивляться стойкости и душевной, физической сохранности, вашего поколения. Молодёжь ломается, а вы держитесь. Откуда такая сопротивляемость?

— Время нас научило вставать. Как бы скользко ни было. Вставать и идти дальше. С хворями сражаться-то ведь приходится. Тащить неподъёмный рюкзак и не делать вид, что тебе трудней, чем остальным. В горы давненько не ходил, но в футбольных воротах на Грушинском против молодых стою. И бывает, что моя команда выигрывает! Своих пару пенальти прошлым летом взял-таки.

Прямо вратарь бардовской республики! Защищаете честь авторской песни и в жизни, и на футбольном поле. Не сдаётесь, в общем.

— А чему сдаваться? Возрасту? Я всё не допишу никак песню, где есть такие строчки: "За окошком вечер бродит, тот, что утра мудреней. Кто сказал, что всё проходит? Всё приходит — так верней". Жить не скучно. Трудно, но не скучно.

1996-2001 гг.