Антон Семенович Николин, писатель. Выписка из дела оперативной разработки: Псевдоним Сказочник. 40 лет. Рост средний, волосы пепельные, глаза серые, близко посаженные, глубоко запавшие. Комплекция
Вид материала | Лекция |
- Альберто моравиа, 1208.65kb.
- Мальчики и девочки, 161.1kb.
- Сочинение о маме, 241.32kb.
- Начинал как автор фельетонов и коротких юмористических рассказов (псевдоним Антоша, 279.92kb.
- Цель получение должности солистки Музыкального театра (мюзикл, оперетта) Образование, 27.85kb.
- Как ты думаешь, сколько ещё нам ждать? Илья! Я с тобой разговариваю! Илья!, 1008.77kb.
- Внастоящее время активно изучается проблема эмоционального выгорания специалистов, 84.94kb.
- Сочинение. «Скверно вы живете, господа, 23.69kb.
- "Скверно вы живете, господа…" А. П. Чехов, 22.94kb.
- Пропала собака, колли, окрас рыжий, сука, …падла, б-дь, Боже! Как мне оста-дела эта, 2418.75kb.
Сдержанно ликуя, он позвонил Филиппу Савичу.
-Филипп Савич, я сейчас к вам зайду?
-Через шесть минут, Витя. Освобожусь.
Что ж, и эти шесть минут прожить можно. В зеркало посмотреть победно: с первой удачей в первой разработке поздравляю тебя, дорогой товарищ! Жаль, щеки круглые. Несолидно.
Филипп Савич ему доложить не дал, сразу выстрелил вопрос:
-Это что за штучки с цыганкой ты устроил?
-Так, Филипп Савич...
-Я тебя предупреждал насчет излишних фантазий? Или нет? Как теперь Незабудке его работать?
Пришлось Виктору Степанычу помолчать, не моргая на громы и молнии, пока не стихло все. Тогда осторожненько попробовал объяснить:
-Не было цыганки, Филипп Савич. То есть может, и была, поскольку он о ней дважды рассказывал: Повилике и в холле ЦДЛ, в кругу коллег. Но случайная какая-то. Не наша.
-И случайно она его имя знает и насчет шатенки предупреждает?
-Может, и угадала, Филипп Савич. Цыгане - они такие.
-Мистику разводишь на рабочем месте? Чтоб цыганку эту нашел и разобрался.
-Есть разобраться,- браво откликнулся Виктор Степаныч, хотя понимал, что найти ее невозможно. Сколько их по Москве гадает, а сколько ж еще и кочует...
Однако Филипп Савич окончательно смягчился на правильный ответ.
-Ну хорошо. Ты с чем зайти-то хотел?
Тут и выложил Виктор Степаныч на стол заветную стопочку.
Откинулся Филипп Савич в кресле, прищурился:
-Молодец. Доложи детали.
Пока Виктор Степаныч детали докладывал, он цепко следил: достаточно ли заземлил молодца? Или еще добавить? По тону отличника, решившего олимпиадную задачу, Филипп Савич сразу понял, с чем Витя к нему рвался. И знал, что тут отеческая суровость всего нужней. Первый успех - опасная штука, в голову шибает. Смотришь, сегодня молодец, а завтра задурил. Нет, этот не похоже, чтоб задурил. И Филипп Савич позволил себе улыбку. Тут и Витя засиял, уже не скрываясь, ясным солнышком.
-Что дальше делать полагаешь?
-Филипп Савич, я бы за студентом этим, Корецким, еще понаблюдал. Узнал бы цепочку, по которой он рукопись получил.
-А знаешь, Витя, что я бы сделал на твоем месте? Я бы его арестовал.
Виктор Степаныч сделал рот буквой "О". Как карась. Так с карасиным ртом он и следил за развитием мысли начальника.
-Смотри, как ладно получается. Публика пораспустилась, ее бы пугнуть, чтоб присмирели. Главных вражин мы сейчас арестовывать не можем: шуму не оберешься. На международном уровне. А этот - студентик, ничего не сделал, никому на Западе не известен. С другой стороны, крутится в окололитературных салонах. У той же Белоснежки. Тут заметят, по всей Москве зашуршат. Антисоветчину жечь начнут.
Виктору Степанычу уже проглянула голубая краса замысла, заулыбалась знакомо. Минимальное воздействие с максимальным результатом! А Филипп Савич дальше вел, напирая на "мы", что дополняло наслаждение.
- Я, кстати, и уверен, что рукопись он получил от Белоснежки. Она с Н. давний контакт имела. Но ее мы трогать не будем: слишком много у нее знакомств, в том числе и с иностранцами. Тут не знаешь, на что нарвешься. Один дружественный режиссер, шут гороховый, ее в Италию на съемки звал. Мы ее - проигнорируем. Мы - весь удар на него. Пускай себе запирается, даму сердца выгораживает. Обыск у него на квартире завтра утречком, еще что-нибудь найдем обязательно. Дальше - короткое следствие, нечего у него и узнавать. Юбилей пересидит - и в зону на три годочка. Хранение с целью распространения. Отец его - гинеколог, в своих кругах известный, но не настолько, чтоб нам это мешало. Шума не будет, а интеллигенция лапу закусает: ах, погубили мальчика самиздатом проклятым. Будут искать виноватых, перессорятся. Это им занятие. А наблюдателей побережем: по морозу топать им и так хватает.
Виктор Степаныч воспламенился:
-Утром обыщем, Филипп Савич. Обоих или одного?
-А другого-то зачем? Тебе дай волю - ты пол-Москвы обыщешь. Допустим, у каждого что-нибудь найдешь. Не посадишь же всех. Нужен нам один: тот, кто рукопись прятал. Им и займись. Если тот второй по ходу следствия выплывет - ну, тогда будем думать. Документы на Корецкого подготовь, и сразу его с обыска в машину. Выделяй его в отдельное дело, передавай следствию. А то на Сказочника закрывай.
Опешил Виктор Степаныч:
-Как - закрывать?
-А что такое? Рукопись найдена, поздравляю. Сказочник ее у себя не хранил, что и выемки подтверждают. То ли Н. ему не доверил, то ли сам он поосторожничал и отказался. Нет оснований продолжать его оперативную разработку, рабочие ресурсы на него тратить. Это был у нас ложный след - ну и бросай его.
Тут уж Виктор Степаныч заволновался не на шутку:
-Филипп Савич! Я - нутром чую, что Сказочника оставлять нельзя! Там похуже может быть рукопись в стол!
-Может быть, может быть... А где она? Ты сколько за ним елозишь?
И - ничего, кроме подозрений? Так они у меня все на подозрении: прикажешь на каждого по две ласточки кидать? Не говоря про прочие расходы.
-Я... настаиваю.
Вымолвил Виктор Степаныч - и обомлел от собственной наглости. К стулу примерз, уже сам в сознание не вмещая: что он такое Филиппу Савичу сказанул? И что теперь будет?
А Филипп Савич, будто каждый день такое слышал, только кивнул доброжелательно.
-Ну, раз настаиваешь - твое дело. Два дня тебе еще даю. Разрабатывай. А уж потом не взыщи.
Андрей Михалыч Белоконь праздновал. Доломал -таки! Доказал свою правоту! Развеял миф о несокрушимости! Ах, громче, музыка, играй победу! Конечно, были и кроме Андрея Михалыча, и даже повыше его - которые в том же направлении плодотворно трудились. Но так, как Белоконь - и он это знал - никто такой могучей, пламенной и персональной ненависти не лелеял: ни к Много Себе Позволявшему Журналу, ни к его Главному.
Теперь все существенное сделано было уже, оставалось откинуться на канаты и с наслаждением узнавать стороной: как его, голубчика, Наверх таскали. Как он там оправдывался, отречения писал и протесты. Мертвому припарки теперь твои протесты! Носом тебя, как нашкодившего мальчишку! Шутка ли: в эмигрантском журнале напечатали, во враждебном издании! Вот и все твое нутро антисоветское наружу. Доказывай теперь, что не знал да не посылал. А кто посылал? Пушкин? Положим, Белоконь-то знал, кто посылал, но об этом помолчим. Этим даже с друзьями поделиться нельзя.
А друзья все тут сидели, розовые уже от коньяка, помолодевшие. И пластинка крутилась любимая, негромко и задушевно. Они ее всегда после Первого Тоста ставили. И когда доходило до четвертой песни, кто-то всегда трепал Белоконя по плечу: силен, дружище! Это - ничем не перешибить, хоть вообще Мавзолей бы закрыли.
Уже и ранние смерти проредили их компанию, и возраст отяжелил, а все крепкие были мужики. Горем не сломленные, и у жизни - даже нынешней - не на задворках. Белоконь любовно обводил взглядом: Мишка - инструктор ЦК, Толик - областной прокурор, самый скромный по чину Сашок - и тот парторг Киношного Журнала. Уже и в своем кругу называли они друг друга по имени-отчеству. Начали было в шутку, а потом почувствовали правильность: было в этом уважение к Тому, Кто их в люди вывел.
Давно рассказано-пересказано между ними было - кого да как. Но перебирали без устали счастливые воспоминания, и каждый раз выплывали новые драгоценные детали. Много ли осталось верных Ему людей - изо всех миллионов, живших с Его именем, от Его имени направляемых? Кто устоял и душой не отрекся, не стал глумиться над мертвым львом? А может, и немало, если взять по всей стране. Не пойдешь же на перекрестки кричать. Но узнавали друг друга без слов, даже незнакомые - как тогда, в первый день у осиротевшего Мавзолея. Оскорбленные, но несогласные поверить измене.
А, вот лихая пошла, артиллерийская. Оживились, круто подхватили припев:
-За родину, за Сталина -
Огонь по врагам, огонь!
И еще налили. Застолье Белоконь организовал соответственно случаю: было чем закусывать. Ошибка думать, что номенклатурные работники одной черной икрой питаются. И лучок зелененький тут был, и огурчики, и ломти по-солдатски нарезанного серого хлебушка. Так живее напоминало невозвратное.
-Думал, как раз высплюсь: двое суток под огнем, да до того еще - урывками. Не успели портянки развесить - к замполиту, срочно! А он мне: собирайся, в Москву поедешь. А где там собираться: машина ждет! Так и поехал, в мокрых портянках.
Слушали друзья разнежено, каждый молодость вспоминая. А Белоконь рассказывал - будто снова шел кремлевскими переходами.
Ему не сказали, Кто его пожелал видеть. И правильно сделали. Иначе он обязательно бы порезался, бреясь прыгающими руками. Но по торопливости сопровождающих, по новому с иголочки обмундированию, выданному вместе с распоряжением в десять минут привести себя в порядок, по тому, что не на простой машине его везли по Москве (не останавливалась та машина на перекрестках ни разу) - он чувствовал, боясь и желая поверить. От солдатского "Боевого листка" через Фронтовую Газету до Кремля выносили его те два стихотворения. Он и не знал тогда, что они были уже напечатаны во Фронтовой, и попались Вождю на глаза. Мечтать не смел.
Белоконь помнил до колотья в груди, Кто усмехнулся ему, застывшему у порога кабинета. А кого видел Он? Что было в том по-юношески мордастеньком лейтенанте, с прилипшим к позвоночнику брюхом?
Видимо, что-то было кроме тех виршей, никогда не остывал верить Белоконь. Вирши - так, счастливый случай. А Ленька б не возражал. Он бы только порадовался. Окурки по затяжке тянули, одной ложкой из котелка жрали - что ж стихами считаться? Пописывали оба, попеременно были в том "Боевом листке". И случайно ли, что Ленькина планшетка отлетела к ногам Белоконя, когда грохнуло, и не стало Леньки?
Обласканный, за сутки прославленный и вознесенный к вершинам - разве Белоконь когда-нибудь доверия не оправдал? Две Сталинских премии за прозу - это ведь уже не случай, это труд Белоконя, пот его и талант.
Были недоброжелатели, зубоскалили: где ж новые стихи, что на прозу вдруг потянуло? А у него всегда была чеканная формулировка: лучше, чем про Отца - уже не напишу. Достиг вершины жанра. И - затыкались, крыть было нечем. До 53-го затыкались. А там уж лучше было Белоконя не трогать: у него была позиция - не своротить. Тех, кто вякал все-таки, помнил Белоконь поименно и не упускал рассчитаться.
Но вякали всегда снизу, сверху - никто никогда. Упомянул как-то Филипп Савич Ленькину всеми забытую фамилию - так, невзначай.
-Говорят, многообещающий был юноша. Жаль, не успел ничего. Вы с ним на фронте не пересекались?
И, не дожидаясь ответа - о другом. Понимай, мол. А что Белоконю понимать? Что с поводка лучше не рваться? Так он и не рвался никогда.
Задумался Белоконь, а разговор уже шел о другом: жаловались на детей. Разгильдяи. Заботы не ценят. Это, наверное, у всех так: на детей жаловаться, а внуками - хвастать. Со внуками, у кого есть - полный всегда аккорд. Взять хоть Ольгу - можно ее было позвать, чтоб разделила отцовскую радость? Да она, скорее всего, сейчас с писательской фрондой поминки по тому журналу правит. Говорили, полна редакция всякого люда. Горюют. И пускай горюют, пускай пахнет псиной от их мокрых пальто - но родной дочери там не место, казалось бы?
Но Белоконь эти мысли отогнал, не дал омрачить себе праздник. Он тоже достал Денискину фотографию и пустил по кругу. Все детишки на носимых дедами карточках были хороши, но Денис - очевидный красавец. Лучше всех.
Что ж музыка стихла? А вот уже Михаил Саныч перевернул на другую сторону:
-Ну-ка, товарищи, грянем застольную... -
эх, на второй куплет игла попала... Но подхватили и со второго:
-Выпьем за Родину нашу привольную,
Выпьем и снова нальем!
Вот так. По-нашему.
Димина мама не плакала, только смотрела изумленно, будто пыталась вот сейчас проснуться. Но когда дошло до кухни, ей тот белобрысый, что шарил по верхним шкафикам, показал измазанную пылью руку:
-Грязи развели... хозяйка!
И вытер руку об стену. Тогда она заплакала.
Димин папа закипятился было поначалу, стал доказывать, что это недоразумение, даже порывался куда-то звонить. Но на него прикрикнули. Не положено во время обыска никому подходить к телефону. И он увял, постарел на глазах, и теперь сидел, нахохлившись, старался и не смотреть, что они там делают. А дела много было: перетряхивали все книги по страничкам, лазили с фонариком под ванну, разгребали постели. Мамины трусы-лифчики и то перебирали, пакостно похмыкивая.
Диме велели сидеть между понятыми, и туда же сносили добычу:
-Вот, полюбуйтесь. Грязная антисоветчина.
Понятые, видимо, антисоветчину узнавали с полувзгляда, и любоваться не интересовались, только кивали. Свежего номера "Хроники" не было у Димы, но завалялись старые. И было несколько номеров Вражеских журналов за прошлый год, да самиздатские перепечатки того-сего. Да Димины тетради со стихами приобщили к протоколу изъятия: там разберемся. В общем, накопилась порядочная груда, и на Димином письменном столе делали поштучный список: машинописный текст... начинается словами... кончается словами... в количестве трех страниц... рукописный текст... начинается словами...
Димины мысли скакали зайцами: Стеллу обыскивают? Как ей дать знать, где рукопись? Ехать на дачу, когда они уйдут? У Пети - что могут найти? Маме сказать что-нибудь? Или при них молчать, потом объяснимся?
На третьем часу ему понадобилось в туалет, но за ним вперся, не давая закрыть дверь, длинный и грудастый. И смотрел. Дима не смог, решил потерпеть до конца обыска. А когда уже все изъятое опечатали в мешки, Дима услышал из коридора негромкое:
-Машину вызывайте.
Тут он только понял, что его сейчас заберут.
Обнял маму, молча. А что он мог ей сказать?
ГЛАВА 10
Николину первое теперь дело было: срочно распечатать рукопись. Он знал, что нечего с ней никуда и соваться. Не напечатают нигде, и напечатать не могут. Ничего в этом романе нет советского. Это была его первая рукопись - в стол. Конечно, это только так называется: кто же такие вещи в столе держит?
Он с удивлением заметил, что импульса показать, почитать кому-то - почти нет, даже сдерживаться не нужно. Люся бы прочла, и он замирал бы дыханьем от выражения ее лица над каждой страницей. А так - кому? Лет через сто, через пятьдесят - он верил - это станет частью русской литературы. Хорошие вещи не стареют. Его же авторская забота: припрятать надежно, чтоб сохранилось надолго. А там - ждать. Меняются времена, меняются люди. Климат - и то меняется. Так что посмотрим по обстоятельствам. Николин был уверен, что детище свое уберечь сумеет: и от чужих рук, и от собственной дурости. Сколько уже народу сгорело на неосторожности. Кто по рукам пустил. Кто, надеясь на оттепель, по редакциям сунулся. Кто на Запад пустил печатать необдуманно - и где теперь это все? и где авторы?
В самиздате - искажения от многократных перепечаток, пропущенные страницы, сокращения какие-то, ничем не объяснимые (может, устал кто-то за машинкой, да абзац и пропустил). Читатель, конечно, все равно радуется, вкушая запретный плод. Но выигрывает ли на этом литература - вопрос.
На Западе - это контакты надо иметь хорошие, чтоб держать дело под контролем. А то - ау, как в колодец. И выйдет (если выйдет) в исковерканном виде. А то и Наши пиратское издание подстроят, и уж тогда искалечат побольнее. Покойный Павел его об этом предупреждал. Будешь потом в лагере локти грызть: не уберег! не уберег! А правильные тексты, пока ты на баланде доходишь, все повыловят доблестные органы.
Павел же ему преподал наглядный урок: разницу между теорией и практикой. Потому что самому ему законченное "Яблоко" руки жгло раскаленным углем. Николин в ужас пришел от известия, что Павел давал уже читать не только ему, Николину. И когда тот попросил припрятать экземпляр у себя - отказался, смягчив как мог. Раз пошло по рукам - извини, друг. У меня надежных мест нет.
Так Павел и ушел тогда, скрывая обиду. И Николина терзало стыдом, аж ладони потели. А что сделаешь? Если сам Павел потерял контроль над собой? Если на его глазах бывший зэк, битый-перебитый, дергался от фантастических надежд - на Нобелевку, например, к фантастическим же страхам. Каких-то новых депрессантов, применяемых в психушках, он боялся, и шпионажа собственной жены
не исключал, и чуть не каких-то выходцев из астрала встречал на улицах.
Так что Николин преодолел искушение распечатать полную закладку: сразу пять копий взяла бы его машинка. Куда потом эти копии? Это как с плодовитой кошкой получилось бы: одного- двух котят еще пристроишь, а остальных - топить? Или вышвыривать в Божий свет, как в копеечку? Нетушки. Мы вот два экземпляра сделаем на крепкой бумаге. Один - сразу в захоронку. К деду Климу. У него на участке хоть пулемет можно спрятать, и сам дед знать не будет. Один - в тайничок под ступенечку: через месяц-другой будет пора перечитать свежим глазом, и тогда уж окончательно, с наслаждением, править. А эти месяц-другой поживем полной жизнью. Чтоб под ту ступенечку раньше времени не тянуло.
Оделся Николин поплоше да потеплее. Попросил тетю Ксеню за котишкой приглядеть, ключ ей оставил. И поехал в Липецк. К деду Климу. Дед жил, собственно, не в самом Липецке, а в колхозе "Красное Что-то там". Их в этот колхоз школьниками гоняли на прополку. Там Николин с ним и познакомился. Никакой тогда Клим был не дед, если вспомнить. А мужик крепкий, хоть и на деревяшке. Седой - это да, но седеют, бывает, и молодыми. Ступню ему срезало на рыболовецком траулере каким-то тросом, и стал Клим пасечником. Многие моряки под старость пчелок разводят.
Жил он, как пасечнику положено, на отшибе. Из мальчишек-старшеклассников выделил двоих, и этих привечал, пускал к себе. Что это за удача была, понимать надо. Они ему - крышу зачинить, дровишек приволочь, то да се. На деревяшке не все делать способно. А он им - медку. Тихо чтоб, не болтать. Это они и сами понимали: колхозное выживание требовало своих хитростей. А заявиться к матери с двухлитровой банкой меду, в сорок шестом-то году! Николин запах этого меда до сих пор помнил: густой до обморока, до счастливых слез.
С тех пор Николин наезжал туда время от времени. Клим поразительно медленно превращался в деда: пасечники, верно говорят, все долгожители. Только множились гномовские морщинки, пересекая одна другую. И выгибалась горбом спина. И не подскакивал он уже на своей деревяшке, а ступал бережно и степенно.
Николину он всегда радовался, первым делом начинал кормить медом с огурцами, как прежнего заморыша. Потом и бражку доставал из погребка, у него всегда водилась. Николин с удовольствием брался поправлять дедово хозяйство. Дорывался до топора и лопаты, руки потом ныли с неделю.
Пчелы - какое уже поколение!- его не кусали. Дед Клим утверждал, что знает пчелиное слово, и это похоже было на правду. Потому что пчелы у него были лютые, сторожевые. В сезон к дедовой пасеке лучше было незваным не подступаться, это даже местные мальчишки усвоили. А укутаны ульи на зиму - какой в дедовой пасеке интерес? Ни огурцов уже, ни яблок, ни прочего заведенья. Только травы сушеные всюду развешаны.
Лежит дед на печке, а кругом ветер воет. Месяц мороженый брюхо втягивает. Николин иногда себе такое отшельничество представлял как способ существования. К себе примеривал. Не сейчас, потом когда-нибудь. Уйти от всего и ото всех, никуда больше не спешить. Осмысливать себя да пчелок окуривать. Но вдруг осмыслишь в себе что-то не то? А уже не переделать ничего, не исправить.
От этих размышлений отвлекли его двое подпитых молодцов, желающих потешиться в полупустом вагоне. Шли они, не слишком качаясь, норму свою явно недобрав и оттого беспокоясь. Матерились в пространство, но так, чтоб каждый мог отнести на свой счет.
-Закрыли бы рты свои поганые, дети ж тут!- не выдержала какая-то женщина, а молодцы того и ждали. Загоготали, один тут же женщине пятерней по лицу смазал, шапочка ее покатилась на ребристый вагонный пол. Загалдели, впрочем, не двигаясь с мест, другие тетки: мол, мужчин не осталось настоящих, некому хулиганам отпор дать. Дитя чье-то заорало. Николин, не зная, презирать ли себя или уважать за выдержку, сидел тихо. Радовался, что у окна, а не с краю. В окно и смотрел, ощущая боком драгоценный экземпляр, вжимая его поплотнее в стенку вагона. В окне столбы бежали с проводами, по низкому небу неуютно чиркали редкие птицы.
Обошлось, конечно, и без него. Откуда-то сзади послышалось единственное, что могло бы молодцов урезонить:
-Р-ребятушки! Идите выпьем!
Там, в конце вагона, три жаждущих души, видимо, нашли друг друга и объединились в общем счастье. Больше они никого не беспокоили: разговор их был неразумен, но и негромок, а пенье - задушевно, хоть и нестройно. Оскорбленная женщина, всхлипывая, подобрала шапочку и ушла в соседний вагон.
Так Николин ехал, и доехал без приключений.
Петя, ничего еще не зная, позвонил к Диме после обеда: просто так, потрепаться. Трубку издала странный звук: икание то ли всхлип, и потом сдавленным голосом сказала:
-Не звони сюда больше никогда.
Петя знал голос Диминой мамы, это не могла быть она. Или все же она? Тут бы каждый заволновался, но на том конце уже был отбой, и звонить явно было бесполезно. Куда теперь кидаться? К Диме домой - боязно как-то: там явно несчастье какое-то, и видеть его не желают.
Может, он умер? Под машину попал? Что за чушь. К Стелле надо ехать, вот что. Она, может, знает. Дима у нее пропадал последнее время.
Стеллу он почитал пустоголовой бабой, к тому же строящей из себя молоденькую. И не понимал, что Дима находит в ее обществе. Побывал там раз-другой, чувствуя, что и Стелла его не жалует. Но - для объективности. Однако Диме его объективное мнение на пользу не пошло. Дима, даром что разумный человек, был жаден до новых знакомств, небрезглив и падок на лесть.
Стелла была в слезах и соплях: страшная, с нечесаными космами.
-Арестовали его, понял? Говорят, обыск был. И - выметайся, мне некогда.
Петя вскинулся:
-Так надо же что-то делать!
-Без тебя сделают, что возможно. За собой смотри. Нашелся: делать!
И выставила. От нее толку больше ждать не приходилось.
Петя опомнился, когда его стала штрафовать замотанная платком поверх шапки тетка с красной повязкой на пухлом рукаве. Забыл билет купить. Без лишних слов он выудил полтинник на штраф и постарался пропустить мимо ушей, что она там выступала про шелупонь безбилетную.
Сейчас надо четко соображать. Во-первых, дом почистить. У него тоже может быть обыск. Во-вторых, передать о событии в "Хронику". Эх, жаль, прямых контактов нет. Но на этот счет "Хроника" строго предупреждала:
"Каждый легко может передать известную ему информацию в распоряжение "Хроники". Расскажите ее тому, у кого вы взяли "Хронику", а он расскажет ее тому, у кого он взял, и т.д. Только не пытайтесь единолично пройти всю цепочку, чтобы вас не приняли за стукача."
Когда Петя читал это в первый раз, ему показалось: очень разумно. Теперь - неразумно: а если надо срочно? Как знать, длинна ли цепочка? Что значит: расскажите? А если Димину фамилию переврут в устном пересказе? И вообще - факты? А если кто-то из цепочки гоняет сейчас где-то на горных лыжах и вернется через месяц?
Нет, первым делом домой. По дороге он зашел в телефонную будку. Аппарат, голубчик, даром что заиндевел, двушек зря не глотал, работал исправно. В поощрение на панели, к которой он был креплен, было любовно процарапано то единственное слово, которое шпана всех возрастов и калибров пишет без единой ошибки. Петя позвонил по нескольким номерам, которые помнил. Это надо пустить быстро: может, начинается волна обысков сразу по многим адресам. Долго ли сказать четыре слова из автомата. Дома - что с бумагами? жечь? А как маме объяснить? Это ж не два-три листочка.
Перебрал самиздат накопившийся. За стихи Волошина ведь не посадят? А их одних - подшивка на полкило. За "Товарищ Сталин, вы большой ученый" - не посадят? Или черт их теперь знает?
Отобрал Петя явный криминал: не так уж много, за полчаса сжечь можно. Жалко, но тут не до шуток. Успеть бы тазик алюминиевый отчистить до маминого прихода. Досада, что у них дом не старый, печки нет.
Вытяжку в кухне - на полную мощность, окно - настежь, тазик - на плитку керамическую для чайника.
От огня почему-то спокойнее стало на душе, Петя даже повеселел. И есть зверски захотелось. Пепел и обгорелые краешки он спустил в унитаз, таз обмазал пастой "Нэдэ", пускай теперь постоит. Соорудил себе бутерброд из полбатона с малиновым вареньем. Елки-палки, удивился он себе. Друга арестовали, а он вареньем наслаждается, еще и распробовать в состоянии. Но, что поделать, и вправду было вкусно.
Теперь отобрать не криминал, но что печатано на маминой машинке. Это уже многовато. Эх, рано тазик обмазал. Сжег и это, проклиная себя, что поторопился и таз насухо не вытер. Горело теперь медленнее. А нечего стопками кидать, по листочку надо. Остальное - в рюкзак, да утюг туда же, какой поплоше. Тазик отдраил, раскиданные книжки по местам рассовал. Оставил маме записку, что будет ночевать у приятеля: она человек понимающий и не волнуется в таких случаях.
Петя решил поехать к одним ребятам в Подмосковье, они Евангелия распечатывали. Их предупредить, а свое, если повезет - там и спрятать. А не повезет - в воду, вместе с утюгом. Лед не скоро пойдет еще, но можно лунку пробить: тот дом над самой речкой. Записную книжку с адресами-телефонами он, великий конспиратор, просто оставил в ящике стола. А пора бы усвоить, что такие книжки - любого обыска главный улов, даже если там одни телефоны девчонок.
Пионеры и комсомольцы! Не делайте так, как Петя!
Оно и к лучшему получилось, что Пети не было дома, когда вернулась мама с морожеными югославскими фруктами. За которыми она после работы и простояла, пока сын занимался ликвидацией. Тем более что через полчаса к маме пришел лично Филипп Савич с букетом крымских роз. Отнюдь не для того, о чем некоторые сразу подумали. А для серьезного разговора.