Р. Кравченко-Бережной мой

Вид материалаКнига

Содержание


Дальше буду писать завтра. Сейчас еще немного впечатлений от сегодняшнего дня.
Кажется, все.
14 июляУтром у меня были гости: Ф., ее подруга и поклонник, которому не везет. Остальной день валялся наверху и читал.
Ходят самые разноречивые слухи. Одни говорят, что большевики заняли Здолбунов, другие, что немцы - Смоленск. Ничего нельзя разоб
Это я дописываю позже. Оказывается, я ошибся. Это не значит, что я не могу указать поджигателей, в этом уже нет надобности. Изве
Ну, материал для расстрела готов!
Нет. Не точка. Сегодня была печальная встреча: приходил новый регистратор показаний счетчика. Им оказался Бопре, наш химик. Вот
Сегодня - международный антивоенный день. Хорошая шутка. Браво!
Через два дня истекает срок пророчества, которое приснилось раввину. Вот это была бы штука, если бы к этому времени Кременец зан
Весь день сижу дома, читаю Твена. У него есть очень хорошие сатирические рассказы. Так зачитываюсь, что болят глаза.
Весь день падает мелкий осенний дождь. Наступили холодные ночи. Осень в начале августа! В природе происходит то же, что и среди
4-6 августа.
7-10 августа.
Ну, господа националисты, ваша очередь! Приступаю к речи.
Представляю себе их вытянувшиеся хари и наслаждаюсь.
Зато второе сообщение курьезно. Оно озаглавлено: “Син Сталiна у полонi”. Суть статьи видна из заглавия, нет надобности ее перево
В этой же газете сообщают, что большевики бомбят Восточную Германию и даже Берлин. Молодцы! Позавчера у нас летал какой-то самол
Мы не присоединены к Германии. Присоединена Галиция. Почти на одно вышло.
Ну, надо кончать, и так расписался.
Еще одна новость: нам возвратили радиоприемник. Не наш, конечно, и такой дрянной, что не ловит даже Москву и Киев. Ну, пока все.
...
Полное содержание
Подобный материал:
  1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   16



Р. Кравченко-Бережной


МОЙ ХХ ВЕК

(стоп- кадры)

Эта книга - не мемуары. Мемуары публикуют те, кого в зарубежье кратко именуют VIP, виайпи, Очень Важными Лицами. Ещё мемуары исходят от лиц, приближённых к виайпи: родственников, секретарей, горничных, охранников. Особенно модна нынче профессия последних. Или, скажем так, востребована. Вот они потом, глядишь, и публикуются. Я сознательно не употребляю в данном случае слово “пишут”: делают это, скорее всего, за них (уж Монике-то посодействуют, грех не помочь девушке). Ну да ладно. Во всяком случае, эта книга написана автором лично, от начала и до конца. И воспоминания о VIP здесь отсутствуют. Разве так, об одном императоре. Об одном или двух президентах. Да и встречи-то были мимолётны. Виайпи могли их и не заметить. Но об этом - в своё время.

Эта книга, если хотите, фотоальбом, сборник стоп-кадров памяти. Десяток лет, уйдя в прошлое, могут не оставить по себе и следа, а мгновенья впечатываются и остаются до конца дней. Вот такой альбом я и предлагаю читателю. На мемуары он, как сейчас говорят, не вытягивает. Разве что так - некоторые воспоминания, некоторые размышления. В общем, с учётом возраста автора - мемуаразмы.

Мгновенья обещаю воспроизводить без ретуши, по принципу: “Правду, только правду, и ничего кроме...” Впрочем, всех нас, бывает, заносит... Но буду стараться.

“Воспоминания и размышления” - это у славного маршала Жукова, под знамёнами которого я имел честь сражаться без малого год, с лета сорок четвёртого. Молод был, больше не получилось. Он был маршал, я - солдат. И масштабы у нас во всём - соответствующие.

*

Недавно довелось ехать автобусом от нашего вокзала в город. В салоне было свободно, пассажиры сидели, кондуктор без помех передвигалась по проходу. Приблизилась и ко мне. Жена давно уже учит, что в такой ситуации мне нет необходимости предъявлять документ: и так видно, что пенсионер. Однако тщеславие толкает достать из нагрудного кармана и развернуть Удостоверение. Ну, хочется! Кондуктор уставилась на серенькую книжицу и с лёгким недоумением произнесла:

- Что это?

- Удостоверение участника Отечественной войны, - тут бес ширнул под ребро, и я без паузы продолжил, - тысяча восемьсот двенадцатого года.

Выражение недоумения на лице кондуктора усилилось, но затем всё же сменилось неуверенной улыбкой. Сидевшая впереди дама, не повернув голову, внятно произнесла:

- Хорошо сохранились.

Обстановка разрядилась ко всеобщему удовольствию.

Склонность пошучивать ни к селу ни к городу, иронизировать по собственному адресу не раз подводила. А вот тянет, и всё тут. Тем более, что этим счастливым даром наделены, как показывает жизненный опыт, сравнительно немногие, и принадлежать к такому элитарному меньшинству само по себе приятно. Слишком многие склонны оценивать себя лично с чрезвычайной серьёзностью. И в этом корень бед и несчастий, вплоть до общечеловеческих. Когда “воображает о себе”, скажем, пресловутый дворник, это - одно. Но когда лицо руководящее, да ещё в политике, это уже потенциальная трагедия в крупных масштабах. Развивая эту мысль: люди, наделённые даром самоиронии, наименее опасны для ближнего и дальнего окружения, они не стремятся к власти. Стремятся те другие, с завышенной самооценкой. Примеров - сколько угодно. Впрочем, не может быть, чтобы эти мысли не высказывались ранее, очень уж они очевидны... Вернёмся с заоблачных высот. Подозреваю, что с шуткой в душе вообще легче живётся. И главное, надеюсь, дольше... Один зарубежный гость недавно поразился, узнав о моём возрасте. И я не замедлил изложить свою теорию консервации: мол, на Севере средние температуры относительно низки, и организм в этих условиях сохраняется дольше (как мясо в холодильнике, к примеру), не портится, в общем. Особенно, если организм этот не злоупотребляет спиртным, табачищем. Зарядка по утрам. Бег на месте. Водные процедуры... Теория в научных кругах, где я вращаюсь пятый десяток лет, серьезных возражений пока не встретила.

Да... Так по поводу 1812 года. Шуточка, которую я выдал в том автобусе, если задуматься, не так уж и глупа: для нынешнего поколения, вступающего в жизнь, события полустолетней или полуторасотлетней давности - это уже почти сливающиеся в глубоком прошлом дела. Внучка тут как-то спросила, что такое Эсэсесер. А ведь и десятка лет не прошло...

Судьбою мне была уготована долгая жизнь, и для меня, как и для всё меньшего числа ныне живущих участников, то время - ещё не история. Оно - часть собственной жизни. Короткая - из нынешнего далека , но сколь значительная! Для всех. Потому что многие ныне живущие и появились-то на свет благодаря миллионам тех, кто закрыл собою амбразуру. Впрочем, и эта мысль не нова.

*

Я с первых же строк отрёкся от мемуаров. И настаиваю на этой позиции. Я был одним из многих и среди многих. Они могли воспринимать окружающее так же, хотя абсолютно идентичного видения не бывает. И могли бы, возможно, впоследствии рассказать о своём восприятии мира. Не будучи при этом ни мемуаристами, ни литераторами. К примеру, как я. Так отчего бы не попытаться?

Почему не рассказать, каким я видел то, что было? Рассказать, например, о прелюдии конца света. А для десятков миллионов - вовсе и не прелюдии. Ведь, когда обрывается жизнь, это и есть конец света? Или конец света - это непременно, чтобы все вместе, по команде свыше? А если каждый по отдельности, это уже не считается? Но ведь все вместе, это всё равно - каждый по отдельности...

И не надо шарахаться: не только о несостоявшемся конце света будет речь. Будет здесь всякое. Будут короли, будет и капуста, как говорил любимый мой легкомысленный писатель О.Генри.

В общем, я оставляю всем вам то или, точнее, многое из того, что накопилось в альбоме памяти. О ценности судите сами. Кто-то, полистав книжку, скажет: не стоило и бумагу переводить. А я скажу: я и не переводил, это всё на компьютере набрано, можно стереть, ничего и не останется. Да и тираж-то у меня смехотворный. Так, для близких и друзей. По поводу стирания привру слегка, конечно. Для красного словца. Не очень хочется стереть. Даже совсем наоборот: добавлять хочется, всё новые картинки всплывают...Когда я был в седьмом классе, в 1940 году, учительница русского языка похвалила меня за сочинения. И даже посулила будущее писателя. Писателем я не стал: уже начинался конец света. В итоге, я вообще чертовски мало ходил в школу. После того почти безоблачного - для меня лично - седьмого класса был перерыв в десять лет. Такое уж выдалось время. И пишу я о времени, а не о себе. О времени, преломлённом сквозь мою призму, сквозь моё сознание, так будет точнее.

Право на собственную призму существовало далеко не всегда. Было время (не стану утверждать, что ушло, тем более, безвозвратно), когда о человеке судили, не глядя ему в глаза. Судили заочно, глядя в его анкету . И решения, судьбоносные (простите за плагиат, Михаил Сергеевич!) для него, а в конечном счёте, как оказалось, и для страны, принимали, уставившись в бумажки. Нет бы, людям в глаза своевременно взглянуть. Недосуг было. И вот вам результат. Вообще, идеи, они всегда лучше своих практических реализаций. Христианству-то, чуть не две тысячи лет понадобилось, чтобы от всяких инквизиций и крестовых походов отряхнуться . Да и сегодня: одни христиане из идейных соображений стреляют и жгут других, хотя бы в той же Северной Ирландии, в благополучной Европе... Склонность истреблять (и даже пожирать!) себе подобных, похоже, вообще - отличительная черта Homo sapiens, как вида. Львы-то львов не едят. И даже волки...

А тут - бац, и “нового человека” воспитали. Вот он нынче, шелуха в одночасье осыпалась, любуйтесь. Выглядел новым, пока следовал неукоснительно правилу: в нужном месте и в нужное время говорить нужные слова (лучше - по бумажке). И “все встают”... Вспоминается маленькая сценка по телевизору, с двумя клоунами. Один бродил с потерянно-мечтательным выражением, неуверенно тянул ручки к цветному шарику. Второй, бдительно пригнувшись, следил за первым и в решительный момент, когда ручки вот-вот ухватят шарик, ядовито шипел: “НИЗЗЯ!” И ручки испуганно отдёргивались. Помните, какой резонанс вызвало это низзя? Потому что надоело. Сейчас, уходя от той крайности, мы ударяемся в крайность вседозволенности. И это не менее отвратительно. Любая крайность отвратительна. Но избегать крайности при моногосподстве идеологии так же невозможно, как и при полном отсутствии какой-либо. Маятник, некогда оттянутый до отказа решительной рукой и отпущенный, знай качается , и только затухающие колебания ведут к состоянию... покоя? Но в этом ли - мечта?

Побывали мы тут давеча в Австрии, три недели в гостях у сыночка провели. Три недели, конечно, не срок для полноценных суждений о стране, о народе. И всё же, хотя бы по контрасту, отпечаталась всеобщая благоустроенность, успокоенность, прибранность, довёденная до стерильности. При виде окурка под ногами захотелось оглядеться: а нет ли часом земляка поблизости? Однако, скукой какой-то повеяло от такого благополучия. То ли дело - у нас! Всякое можно на свою страну и на самих себя клепать. Но у нас-то уж не соскучишься!

Всё это, конечно, имеет отношение к моему ХХ веку. Но с чего же он начинался? Каков возраст первых стоп-кадров?

Здесь необходимо сказать, что они относятся к “межвоенной” Польше, где оказались мои - будущие - родители в итоге лихолетья Гражданской войны. Когда кочевали и люди, и границы государств. Об этом, в меру необходимости, диктуемой повествованием, постараюсь рассказать “в нужном месте и в нужное время” . Родители появились на свет в Российской империи в конце ХIХ века, я же - в 1926 году. И первые мысли, волновавшие душу, связаны со словом Абиссиния.


Год 1935-й


Война Муссолини против Абиссинии - так в то время называлась нынешняя Эфиопия. Диктатору захотелось превратить свою Италию в великую колониальную империю. Чтобы - не хуже, чем у других. Я не могу сегодня судить о том, на чьей стороне была тогда польская пресса. Но варшавская вечёрка - Вечур Варшавски , которую приносил нам ежедневно мой товарищ по классу Тадек Врона (его мама пани Врона держала газетный киоск на углу Тарговой и Виленской) была явно на стороне жертвы агрессии. В семье позиция была аналогична (сегодня сказали бы - вот она, сила четвёртой власти!), события в далекой Африке живо обсуждались, и я в свои девять с небольшим пристрастился к этой газете, внимательно прочитывал всё о войне в Абиссинии , ликовал, когда у “макаронников” не получалось, негодовал, когда они применили газы (отец надышался ими в окопах Мировой войны, и я знал уже по его рассказам об этом страшном оружии), переживал, когда героически сражавшиеся босые и плохо вооружённые войска императора Хайле Селассие стали терпеть поражение... Вот с ним-то, вернувшимся в 1941 с победой в Аддис-Абебу, я и встретился (не лично естественно, но визуально) много лет спустя в Севастополе во время государственного визита императора в СССР. Так что для тех, кто не знал: Абиссиния и Эфиопия - одно и то же. Православные священники занимались здесь миссионерской деятельностью. Русские врачи работали в российской больнице. Откуда-то оттуда был и Петров арап Ганнибал, прадед Александра Сергеевича. И всё это я узнал еще тогда, в свои девять, в основном от отца. Он знал всё.

Рассказы отца о Мировой войне и о Гражданской в России уже тогда, в годы детства, представлялись повествованием о чём-то давно прошедшем. И можно вполне понять, как далека от нынешнего поколения Вторая мировая. Но тогда, тогда она приближалась, и уйти от этой темы не придётся. Даже совсем наоборот.

Нашей внучке Александре Васильевне девять. Назвали её в честь прадеда. Был бы мальчик, назвали бы Александром. Получилась девочка, и ладно. У меня в её возрасте роились уже в голове всякие мысли. Абиссиния, газы... Неужели у неё, такой маленькой, тоже ? Или у них, нынешних, совсем другое? У нас был канун.


К а н у н


... В кухне стоит густой непривычный дух - пахнет дёгтем, кожей, конским потом. И ещё чем-то беспокоящим, дорожным... На табуретке посреди кухни сидит дядя Петро. Сидит ссутулясь, раздвинув ноги, постукивает кнутовищем о сапог. Запахи - от дяди Петра.

- Так вы же понимаете, ваше благородие...пане Кравченко, семнадцать вёрст в один конец, а там заночуете, одного овса на два злотых пойдёт. Так я тут за это время два раза на станцию сгоняю, к варшавскому или ещё куда, и пожалуйста вам - заработок есть, и коням никакого утомления. На трёх злотых сговоримся - и поехали в субботу с Богом, чего там.

- Это так говорится “сгоняю”, а если впустую? За каждого пассажира на станции драка. А в Кушлине кони ваши пастись будут, ещё и овес сбережёте. И самого кормить будут, за что тут ещё три злотых?

Когда говорит дядя Петро, я чувствую, что с ним нельзя не согласиться, правильно всё у него получается. А когда папа говорит, опять выходит, что всё правильно, и дяде Петру ещё и самому надо доплатить за эту поездку. Лучше бы не торговаться. Обидится дядя Петро, уйдёт, и мы не поедем в Кушлин. А там вишни и ульи, и бабушка принесёт в тарелке мёд прямо в сотах, тёплый и пахучий. С прилипшей мохнатой пчелой. Пчела сердито гудит, крылышек не видно, только след как от пропеллера. Если отлипнет - берегись. Бабушка возьмёт осторожно пчелу заскорузлыми пальцами и отправит за дверь. Принесёт ещё большой круглый хлеб с отпечатком капустного листа, тоже тёплый и такой вкусный! В городе такого никогда не бывает, даже в Варшаве. Бабушка пошлёт меня в сад, в погреб, за гладышкой сметаны... В погребе темно, пол холодный. В прошлом году что-то пошлёпало там в дальний угол, смеялись, когда я выскочил: “Так это ж лягушки, от жары прячутся”. А по-моему, лягушка не могла так громко шлёпать...

- Дядя Петро, вожжи дадите подержать?

- А как понесут кони, что делать будем, “мама” кричать? Ладно, за город выедем, там увидим. Иди, малый, за конями посмотри, может, уже украл кто.

- Иди, иди. Может быть, ещё и не поедем никуда.

“Не поедем!” Маме обязательно надо сказать что-нибудь такое... Ведь обещали бабушке приехать, год не виделись, какое же тут “не поедем”? Ладно, за конями посмотреть - тоже дело, хотя кто их там украдёт. К ним только сзади подходить нельзя, лягнуть могут. Морды засунули по самые глаза в торбы, хрустят. Глаз большой, карий, смотрит приветливо, моргает. А в Варшаве у извозчичьих лошадей кожаные такие шторки возле глаз приделаны, чтобы по сторонам не глядели, автомобилей и трамваев не пугались. Здесь, в Кременце, это ни к чему. Автобус, который держит аптекарь пан Лещинский, ездит с таким шумом и звоном, что всегда успеешь выбежать на улицу посмотреть. А извозчику свернуть в сторону - времени сколько угодно, за километр слышно. Есть в городе ещё такси, длинный такой кабриолет, но тот больше стоит в ремонте, старый автомобиль, ещё с войны. Точно в таком папа сфотографирован, во время Брусиловского прорыва. В нашем домашнем музее даже клаксон от него хранится, три блестящих рожка с красной резиновой грушей, громко трубят, здорово! Папа шутил как-то: “Вот так по частям и целый автомобиль соберём, лет через сорок”.

Петро, видно, недавно красил свой фаэтон, пахнет лаком, и пальцы хорошо отпечатываются. По таким отпечаткам полиция мигом нашла бы вора. Только ведь, если фаэтон нашли, то и отпечатки уже ни к чему...

- Ну как, молодой человек, на месте кони?

- Дядя Петро, едем в Кушлин? Договорились?

- Договорились, чего ж не договориться? За два пятьдесят и поедем, по-Божески. Так что собирайся в путь-дорогу.

Папа с дядей Петром знакомы давно, уже лет двадцать. Они вместе воевали на австрийском фронте в Карпатах, в одном полку. А ещё был германский фронт... Когда мы приезжаем из Варшавы на лето в Кременец, дядя Петро всегда везёт нас со станции. Потом в Кушлин к бабушке мы тоже каждый год едем только с ним. Торгуются они всякий раз, наверно, так, для порядка. Дядя Петро о папе говорит: “Хороший был командир, справедливый. Солдаты любили.”

В субботу утром чинно катим по Широкой: папа с мамой на мягком заднем сиденье, мы с Юрой - на скамеечке напротив, за спиной дяди Петра. Юра старше меня на семь лет, гимназист, важничает, делает вид, что он тут так, между прочим... Когда мама не видит, даёт мне по шее. А потом обзывает ябедой. Дома не сидит, всё время где-то пропадает. Надо будет разведать...

Папа то и дело приподымает “панаму”, мама раскланивается. Всем известно, что мы едем в Кушлин. От булыжной мостовой и тротуаров, от стен домов пышет жаром, конец июля, лето в разгаре. Домишки теснятся вдоль улицы разнокалиберные, с деревянными мезонинчиками, с замысловатыми балконами и наружными лесенками. В домах лавки, лавочки, лавчонки... Мастерские - сапожные, портняжные, слесарные... Людской муравейник - местечковая еврейская беднота, многодетная, шумливая. Обычно чуть не из каждого дома доносится стук молотков: трудятся с утра до ночи сапожники. В городе две обувные фирмы, на их хозяев работают сотни мастеров-надомников. Сегодня стук молотков почти не слышен: суббота, евреям работать грешно.

Я люблю этот городок. Мы все родом отсюда, хотя давно уже тут не живем, только гостим в летние месяцы. Но когда идём по Широкой, встречные приподымают шляпу, останавливаются и говорят: “Здравствуйте, Александр Васильевич. Опять приехали к нам, не забываете. А этот молодой человек - ваш сынок? Уже такой большой, как это время летит...” В год, когда я появился на свет, папа стал строить здесь дом. Мне скоро десять, а дом всё строится...Папа говорит, нет средств. Да ещё вот два оболтуса растут, одежду покупать надо, за правоучение платить...

Наша Широкая - совсем не широкая, но зато она очень длинная, тянется на несколько километров. Вдоль неё дома, за ними сады, горы, лес. И пока мы едем и едем по городу, папа рассказывает, как в Кременце в годы гражданской войны восемнадцать раз менялась власть, на смену “батькам”, “зелёным”, “весёлым” приходили гайдамаки, петлюровцы... Все они первым делом устраивали в городе погром, несло по Широкой облака выпущенного из перин пуха. Отлавливали офицеров, вернувшихся с фронтов и не торопившихся примкнуть ни к белым, ни к красным... Каждое лето мы идём с папой к монастырской стене, где за оградкой - небольшой крест и надпись на камне: “Мы жили, потому что Ты хотел. Мы умерли, потому что Ты велел. Теперь спаси нас, потому что Ты можешь.” Здесь большевики расстреляли офицеров, папиных боевых товарищей, которые дисциплинированно явились на “регистрацию” . Здесь их и зарыли. Папа не явился. Окно квартирки, где они с мамой поселились после свадьбы, было чуть выше уровня земли и глядело в лес. Туда, спустившись с подоконника, убегал, прихрамывая, отец, как только в дверь начинали ломиться очередные охотники за ахвицерьём. Маму, уже беременную, не трогали: ещё сохранялись в те времена какие-то “правила игры”. Хотя, похоже, именно тогда появилось весёленькое словечко “шлёпнуть”. Кто его изобрёл, трудно сейчас сказать, однако, пожалуй, скорее всего кронштадские “братишки”. Те, которых впоследствии тем же способом порешили. Хотя нет, их - из пулемётов. За то, что осмелились своё мнение заиметь. “За Советскую власть без большевиков”? Ну-ну...Как сказал бы впоследствии О.Бендер, “может быть, вам ещё и ключ от квартиры, где деньги лежат?”... Впрочем, кости-то все одного цвета. Такова была цена человеческой жизни: что человека пристрелить, что крутому заду уличной девки мимоходом внимание оказать, как изящно и не совсем понятно для меня выразился однажды папа, оказалось на том этапе понятиями одного порядка... А пока мы приносим каждое лето к могиле у монастырской стены цветы. И несколько минут молча стоим...Но всё это было очень давно, прошло уже пятнадцать лет с тех пор, как здесь окончательно утвердилась власть Речи Посполитой, а русская граница прошла в сорока километрах к востоку, по Збручу. И даже не Россия это теперь, а Советы...

Папа редко делится воспоминаниями в Варшаве, там его не упросишь рассказать что-нибудь. Когда мы приезжаем сюда, он веселеет и добреет. Я ещё и поэтому люблю Кременец.

Этой осенью меня отдадут в школу. “Больше тянуть нельзя”, - сказал папа. Без свидетельства об окончании шести классов нельзя сдавать в гимназию. Я в школу не хочу. Сейчас и думать об этом противно. Впереди два дня у бабушки. И ещё больше месяца до сентября, до школы. А здесь так хорошо и спокойно...

Миновав последние дома, фаэтон долго ползёт в гору и наконец останавливается. Петро насвистывает что-то лошадям, и из-под колёс выползают пенистые лужи. Мы деликатно стоим в сторонке. Смотрим вниз, на наш Кременец. Старый - старый городок. По этой дороге спустились орды Батыя. Осадили замок на горе. Так и не взяли, поночевали в ближних сёлах и покатились дальше, к Карпатам, на венгерские равнины. В тех сёлах и по сей день жители слегка раскосы. У древних замковых стен прогуливаются теперь парочки, город оттуда как игрушечный, хочется часами сидеть и наблюдать сверху его неторопливую жизнь. У города свой запах. Он пахнет мокнущей в бочках кожей и торфяным дымом. Эти запахи - первое, что встречает ещё на станции, в вагоне. Потом уже - толпа извозчиков, которые набрасываются на пассажиров, как те татары...

*

Было ещё событие в тридцать пятом, оставившее отпечаток в памяти. Я впервые видел мертвеца. Пройдёт всего несколько лет, и их будет много, ох как много, везде и всюду. Но к этому была очередь. Ещё затемно мы пристроились к ней, бесконечной, в несколько рядов. Она тянулась к Королевскому замку, где стоял саркофаг. Майская ночь была холодна. Мы грелись у расставленных вдоль улиц жаровен с углём. Затем медленно прошли мимо возвышения, и я рассмотрел знакомое по портретам белоусое лицо Маршала. Щёки уже успели покрыться щетиной. Юзеф Пилсудский. Вождь. “Дедушка”.

... Меня определили в четвёртый класс. Над доской, по обе стороны Распятия, висели уже два портрета - старого и нового вождя, на этот раз безусого и бритоголового, и мы разучивали песенку: “Наш маршал Смиглы-Рыдз, любимый храбрый вождь...” В то время в моде были в Европе вожди. А песенки были у нас в классе воинственные и жизнерадостные. Мы пели о том улане, что так красиво падает с коня. Мы распевали звонко: “Пулк уланув стои в лесе, рым-цым-цым!...”

“Рым-цым-цым” - это был звон начищенных до золотого сияния тарелок духового оркестра. Праздничные, бодрящие звуки. Каждое воскресенье маршировал по Зигмунтовской к костёлу святого Флориана пехотный полк. На богослужение. Солдаты были в касках, шли красиво, гремели по брусчатке начищенными подкованными ботинками. А чуть позади командира, тоже верхом, ехал подполковник Пухальски, папа нашего Юзека. Кони шагали мелко, в ногу с оркестром: рым-цым-цым.

От Юзека я впервые узнал о Праве сильного.

Он сидел в классе за моей спиной. Во время урока шептал чуть слышно, не шевеля губами:

- Спокойно... Не нервничай...- и при этом под партой колол меня пером своей ручки ниже спины. Я сидел стиснув зубы, изо всех сил стараясь не заплакать и ничем не обнаружить, что больно. Такая экзекуция происходила чуть не ежедневно с тех пор, как я появился в классе и стало известно, что я русский. Класс наблюдал за нами молча. Юзека боялись. Его папа был легионер. Имя Юзеку дали в честь “дедушки” Пилсудского, и Юзек очень гордился этим. По поводу Абиссинии он высказывался просто: “Италия сильная. Ей можно.” Видимо, в их доме читали другие газеты.

Панна Яворска, наш классный руководитель, относилась ко мне хорошо, но действия Юзека как будто не замечала, а жаловаться - значило опозориться в глазах всего класса. Я стал отлынивать от школы и однажды, чтобы остаться дома, сунул в кипящий чайник термометр: мне хотелось, чтобы он показал повышенную температуру. Термометр лопнул, и пришлось рассказать всё. Папа побелел, молча похлопал меня по спине и ушёл. Тут же вернулся и велел в школу не идти.

В классе я появился через неделю. Всё было по-прежнему. Панна Яворска в тот день на всех уроках вызывала Тадека Врону, хронического второгодника. Обычно он мирно дремал “на галёрке”, и его редко тревожили. Сегодня же, когда он на последнем уроке получал очередную двойку, учительница вдруг сообщила:

- Если так будет продолжаться, Врона никогда не закончит школу. Врона немедленно пересядет с задней парты. Врона будет сидеть...ну, скажем, с Кравчэнькой, Ромек хорошо учится. Может быть, нам удастся общими усилиями подтянуть Врону?

Класс насторожённо молчал. Врона с грохотом и сопением выбирался из-за парты, затем втискивался рядом со мной. Запахло типографской краской. Он один из немногих одноклассников, бывающих у нас дома. Он приносит газету. И мама старается угостить его кусочком чего-нибудь вкусненького. Эти частные контакты никак не влияли на наши отношения в классе, здесь он меня просто не замечал. Однако на следующий день после водворения Вроны (его почему-то не звали Тадеком; возможно, потому, что фамилия успешно заменяла прозвище - Ворона: он был большой и весь какой-то чёрный) за мою парту, не успел я дёрнуться от очередного укола, как раздалась затрещина. Панна Яворска не спеша оторвалась от доски и обернулась к классу: “Что случилось, дети?” В классе было тихо и чинно. Юзек прикрывал рукой нос, по рукаву тянулись розовые сопли.

Меня оставили в покое . Но следы той наколки сохраняются по сей день на соответствующем месте, как свидетельство мучений, принятых от руки пилсудчика.

*

Папа всё знает: языки, историю, ботанику, Священное писание... У нас всегда людно. Квартирка в две комнаты, а народу приходит всякого : студенты - Юрины приятели, знакомые священники (рядом - православная церковь, митрополичьи покои), бабушка-еврейка приносит старые книги в надежде продать, вечная студентка Лида рассказывает, как питается квашеной капустой с рыбьим жиром, очень дёшево. Гадость! Вечерами в углу старого дивана с высокой спинкой устраивается отец Игнатий, бывший лейб-гвардейский ротмистр. После Гражданской войны принял монашеский сан. Сидит, без конца курит. Худой как скелет, в чёрной рясе похож сквозь табачный дым и на Дон Кихота, и на сатану. Много мог бы рассказать, наверное, как воевал в России. С большевиками. Но не любит делиться этим. Больше молчит, думает о своём. Мама говорит, у него чахоточный кашель. Подзовёт к себе, поерошит волосы, достанет из глубокого кармана “коровку”. Под рясой - обычные брюки в полоску. Как у всех.

- Учишься?

- Учусь.

- Учись, брат. Учение - свет... В школе обижают?

- Большевиком дразнят. Проклятым большевиком.

Отец Игнатий странно усмехается, чему-то своему.

- Терпи, брат... Им от нас тоже доставалось. Вот, к примеру, Суворов Александр Васильевич, кумир и тёзка родителя твоего. Здесь в чине бригадира с конфедератами сражался. К разделу Польши руку приложил...

- Так что же, око за око, зуб за зуб? - горячится отец. - Мы - их, теперь - они нас? И украинцев, и белорусов, и евреев? И так - во веки веков?

- Зачем же - во веки? - прикрываясь клубами дыма говорит отец Игнатий. - Попытки преодолеть национальную рознь предпринимаются. Те же большевики, говорят... Сколь успешно, не берусь судить. Здесь же: третью часть населения Речи Посполитой составляют национальные меньшинства. Одних евреев - шесть миллионов. Ущемление меньшинств не способствует укреплению государства сего. “Возлюбим друг друга”, - учит Спаситель, отнюдь не подразумевая деления на чистых и нечистых... Кстати, - неожиданно меняет он тему, - во главе каких войск выступал Суворов в тысяча семьсот шестьдесят восьмом для участия в Польской кампании?

- Во главе своего Суздальского полка, как известно, - отвечает отец. - В дальнейшем, впрочем, командовал бригадой.

- А впоследствии, как именовался сей прославленный полк?

- ??

- Семьдесят седьмым пехотным Тенгинским, ваше высокоблагородие! Принявшим впоследствии в свои ряды Михаила Лермонтова, великого нашего поэта. - И отец Игнатий удовлетворённо хохочет, выдыхая дым и захлёбываясь кашлем. Не разобрать уже за той завесой, то ли монах сидит в углу дивана, то ли бравый гвардеец. Бывший деникинец...

Пройдёт несколько лет, и генерал Деникин выступит с обращением к российской эмиграции - не поддерживать фашистскую Германию в войне против СССР...

Разговоры в нашей квартирке - на русском. Здесь - кусочек России. На улице - не следует, могут обругать. В школе - запрещено. Да и не с кем. Почти. Есть в классе одна девочка...