Р. Кравченко-Бережной мой

Вид материалаКнига
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   16

Год 1938-й


- Папа, скажи, родина - это где родился?

- Как тебе сказать... Как по-польски “родина”?

- Ojczyzna.

- Вот, отчизна, земля отцов. Необязательно земля, где родился. Земля, с которой связан поколениями, корнями, которую считаешь самой близкой... Вот поляки: в течение столетия лишены были государственности, даже само название “Польша” искоренялось. Но они остались поляками. Родиной считали Польшу, а не Привислинский край, Российскую, Германскую или Австро-Венгерскую империю. Такие притеснения, как свидетельствует история, только усиливают чувства патриотизма, любви к Родине.

- А наша Родина...

- Да, как там у тебя в школе? Дай-ка дневник, поглядим.

Приношу дневник.

- ... Я ведь уже в Польше родился. А они меня москалём обзывают, большевиком, колотят...

Папа со вздохом отодвигает дневник. Там-то всё в порядке. Иначе нельзя.

- Видишь ли, сложные всё это вещи, и рановато тебе в них копаться. Было время, лет триста с лишним назад, ходили поляки огнём и мечём по Руси, царя по своему усмотрению на престол Московский возводили. Про гетманов Ходкевича, Жолкевского учили ведь по истории?

- Учили.

- Вот, гордиться ими за это учат. А лет... без малого двести спустя Суворов штурмом Варшаву взял. С тех пор считали императоры российские своим этот край. Поляки же из поколения в поколение передавали ненависть к императорам российским. А кто поглупее - и ко всему русскому заодно. Дураков-то на свете всегда хватало. Вот нам теперь и достаётся.

- Но ведь большевики императора убили и...

- Да, брат, ... уроки приготовлены? Давай-ка укладывайся, спать пора.

... Вот так всякий раз. Папа всё ещё думает, что я маленький и со мной нельзя говорить о серьёзных вещах. А мне уже одиннадцать с половиной. И папа напрасно боится, что я болтану где-нибудь лишнее. Как несколько лет назад, когда к нам пришел отец Виктор и незаметно сделал на меня рога из остатков своих седин. Я - в рёв, а он испугался, суёт мне десять грошей - на мороженое, говорит. Тут я ему сквозь слезы: “А они не фальшивые?” Он как загрохочет на всю квартиру. Я уже больше от обиды реву, а он покатывается. “Однако, - говорит, - младенец у вас с меркантильными наклонностями!” Мама вокруг меня охает: “Как тебе не стыдно! Отец Виктор священник, а ты такие вещи...” А я еще лучше: “Ну да, а если священник, зачем рогами на меня как чёрт наставился?” Что было!

Отец Виктор до сих пор, как придет, незаметно от мамы мне подмигивает и к голове пальцами...

... У Тани был сегодня новый кружевной воротничок. И она посмотрела на меня. Она редко улыбается, а когда улыбнётся - очень хорошо. Но она редко улыбается. К ней в классе не пристают как ко мне. Наверно потому, что девочка. И красивая. И фамилия похожа на польскую - Македонская. А мою коверкают: Кравчэнько. У них ударение всегда на предпоследнем слоге... А у французов - на последнем...На лоб ложится папина прохладная ладонь. Он так каждый вечер проверяет температуру. Или просто - вместо “спокойной ночи”. Папа всё знает. А мама хочет, чтобы я “свободно говорил по-французски”, “язык светских людей, понятный во всём мире ...” В Кременце заставили всё лето к старушке Венгриновской бегать. Мама говорит, у мадам чистый парижский прононс... Лучше бы музыке учили. Но это - дорого. А желающих давать уроки французского - сколько угодно. Эмигранты. Они все старенькие и нуждающиеся. Полковник Венгриновский - тот совсем старенький. Он - мой крёстный отец... Завтра - опять в школу. Там будет Таня. А не то заболел бы, не пошёл.

*

Экзамен по польскому языку меня не пугал. На одном из последних уроков перед концом года панна Яворска, вернув тетради с сочинением, сказала:

- Лучше всех написал Кравчэнько. Мне просто неприятно констатировать, что лучшее сочинение в классе написал не поляк. Уверена, что Ромек без труда сдаст экзамены в гимназию. - Эти слова стоили мне нескольких оплеух в уборной, от Пухальского и его подручных: они держали, он бил.

Приёмные экзамены в государственную гимназию, действительно, прошли молниеносно.

- Следующий Крав... Кравчэнько Роман. Странная фамилия...

- Моя фамилия произносится КрАв-чен-ко , пан профессор.

- Что? Ты будешь учить меня правильному произношению? А скажи мне, Кравчэнько...

Пять минут спустя поперёк экзаменационного листа появляется размашистое заключение: Nie zdolny do pojmowania nauk - не способен к пониманию наук. С таким диагнозом я и побреду домой.

Перипетии эти приведут меня вместо государственной польской гимназии - с умеренной платой за правоучение - в частную русскую, где впервые почувствую себя равноправным. Равноправным среди ущемлённых. Гимназия не выдаёт аттестат зрелости: выпускные экзамены нужно сдавать в государственной польской, под чужой крышей. Юра справился с этой задачей и сейчас уже на втором курсе физмата. Важный такой.

Входя в класс, я столкнусь в дверях с Таней. И она впервые скажет “Здравствуй, Рома!” И улыбнётся так, будто всё это было задумано и осуществлено именно ею. В качестве милого сюрприза. А я в растерянности даже ничего и не отвечу. Просто буду хлопать глазами, шевелить ртом и краснеть. И мне покажется, что она осталась довольна таким моим поведением.

Теперь и мы, всей гимназией, шагали по воскресеньям строем на богослужение в православную церковь на Праге, держа ногу, под звуки нашего оркестра, который играл “Прощание славянки” - грустный русский марш времён Мировой войны. Маршировали гордо, под знаменем гимназии - трёхцветным, с двуглавым орлом. Прохожие останавливались, лица некоторых выражали недоумение. Все школы города по воскресеньям шли строем молиться Богу. Но наша колонна была необычна, и мы в эти минуты не чувствовали себя ущемлёнными. В храме стояли стройными рядами, мальчики - слева, девочки - справа. В нужном месте крестились, в нужном - опускались на колени. Переглядывались. Перешёептывались. Передавали записочки. А если кто не являлся, родители на следующий день обязаны были послать классному руководителю записку с объяснением. Так было и в той польской школе, которую только что закончил, и там пришлось бороться за право ходить в православную церковь, а не - вместе со всеми, строем - в католический костёл. Разрешили, под ответственность родителей.

Потом, во время комсомольских мероприятий, станут складываться в уме идеологические параллели.

А пока мы - тринадцати лет от роду. И уже надвигается сентябрь тридцать девятого - начало Второй мировой. Для одних землян - канун. Для других - начало. Для третьих - конец. Таня погибнет в Варшаве под немецкими бомбами уже в первые дни сентября.


Год1939-й


В канцелярии никого нет, и я без стука врываюсь к отцу.

- Папа, знаешь, у нас сегодня не было двух уроков, и...

Отец стоит у письменного стола, не мигая смотрит на меня, лицо его быстро белеет. С войны он пришёл с шестью ранениями и контузиями, и это у него - одно из последствий. Из него по сей день лезут осколки... Я чувствую на затылке чей-то взгляд, вспыхивает леденящая догадка, появляется нудная боль в животе. Медленно поворачиваюсь, В углу сидит в кресле пан Загуровский. Его лицо наливается краской, белая бородка вздрагивает, губы неожиданно начинают расползаться в улыбку.

- Dzien dobry, panie dyrektorze. Przepraszam... Извините...

На плечо ложится папина рука, слегка подталкивает.

- Иди домой, сынок. Я скоро приду.

Папа говорит по-русски, тихо, очень спокойно. По-русски - в служебном помещении, при директоре Загуровском...

- Иди домой, сынок, иди. Отец скоро придёт. У него будет много свободного времени. Всё ему расскажешь.

Выходит, пан директор говорит по-русски...

Плетусь домой. Открывает мама. Секунду молча смотрит и спрашивает шёпотом:

- Что случилось?

- Я сейчас у папы на работе заговорил по-русски. А там сидел пан Загуровский. Я не видел... Он сказал, что у папы теперь будет много свободного времени.

Мама пятится, опускается на табурет. Говорить тут не о чем. Ещё в прошлом году пан директор вызывал папу к себе в департамент и выразил неудовольствие по поводу моего поступления, вслед за братом, в русскую гимназию. “Для того, чтобы разговаривать дома, он знает, вероятно, язык достаточно . А больше русский ему не понадобится. Нигде и никогда!” Папин рассказ о том, как меня “срезали” при поступлении в государственную гимназию, вызвал лишь улыбку: “Достаточно было сообщить мне, и всё было бы улажено”. Пан Загуровский - директор департамента в Министерстве вероисповеданий и просвещения...

Папа, действительно, приходит чуть ли не вслед за мной. Он неожиданно весел.

- Ты здорово облегчил пану директору задачу, а то он битый час ходил вокруг да около. В августе надо освободить квартиру. Ну, носы не вешать! Чему быть - того не миновать. Хорошо, дом в Кременце почти достроили, работу и там найдём. Юра переведётся во Львов. В лицей тебя не возьмут, думать нечего, но есть частная гимназия... - “Везёт нам с частными гимназиями ...“

Кременецкий лицей славился в межвоенной Польше, как привилегированное заведение, центр культуры на Kresach wschodnich - Восточных окраинах.

Но до конца того света оставались считанные дни.

Так мы вернёмся в Кременец. В августе тридцать девятого. Вскоре передачи варшавского радио станут прерываться . И диктор будет повторять размеренно и грозно: “Внимание , внимание! Приближается!.. Внимание, внимание! Сорок шесть - тридцать восемь. Прошёл!” Немецкие бомбардировщики лягут курсом на Варшаву.

Я собирался рассказать о встречах с президентами. Хотя бы одну, особенно рельефно отпечатавшуюся в памяти, следует, пожалуй, описать.

Она случилась, как я предполагаю, в какой-то день - ближе к середине - того же сентября, при обстоятельствах драматичных.

На меня пикировал самолёт. То есть, он пикировал , конечно, не на меня лично. Он пикировал на кортеж потерявших лоск чёрных лимузинов. Длинномордые бьюики, паккарды, плимуты, шевроле следовали вереницей в юго-восточном направлении по нашей Широкой, булыжная мостовая которой кого только не перевидала на своём долгом веку... И кто-то сумел-таки разглядеть за стеклом одной из машин хорошо знакомую по портретам седую голову президента Речи Посполитой Игнатия Мосьцицкого. А может, показалось.

О том, что правительство покинуло Варшаву и пробирается по запруженным беженцами дорогам к границе с Румынией, конечно, по радио не сообщали. Однако именно в эти дни служба информации, все новости которой начинались словами “говорят, что...”, оповестила Кременец о бегстве правительства. Поскольку ещё в августе из того же источника поступила рекомендация закупать в срочном порядке керосин, спички, мыло, - сомневаться в осведомленности этой, впрочем отнюдь не новой, службы не приходилось.

Германское командование, по всей видимости, располагало сведениями не только о самом факте бегства, но также о маршруте и графике следования правительственного кортежа. В результате пересечения этих информационных потоков мы и встретились: Президент, я и пилот пикирующего бомбардировщика Юнкерс-87. (Конечно, марку самолёта я узнаю позже, ближе к тому времени, когда уже сам стану объектом их интереса.)

Я торчал на улице, наблюдая за совершенно необычным для нашего городка автомобильным движением и демонстрируя приятелям-провинциалам эрудицию по части марок легковых машин. Кортеж следовал своим путём. Самолет прибыл в точку бомбометания.

Уличный шум стал вдруг перекрываться нарастающим воем сверху. На меня падал самолёт. Он падал точно на меня. Я видел как бы его проекцию по продольной оси: круг пропеллера, крылья со странным изломом и под ними - лапы хищной птицы. Самолёт валился, вырастая, многоголосый вой переходил в непереносимый визг, который, казалось, сидит уже во мне, внутри. Я в первый и, пожалуй, даже единственный раз в жизни испытал в эти бесконечные секунды чувство леденящего, парализующего ужаса. Ужаса и беспомощности. И дикой жалости к самому себе: за что?!!

Тут самолёт тяжело отвалил, перейдя с визга на бас, и сразу ударили по голове, по ушам, по телу два взрыва. Я ринулся за пригорок, к дому, навстречу маме , которая уже бежала, бежала спасать.

И больше не было в том году звуков войны. Она началась и кончилась для меня, для нашего городка этим одним-единственным юнкерсом с его двумя бомбами, разорвавшимися в ближних огородах. Если не считать тысяч беженцев и моря слухов, захлестнувших город. И покрасневших маминых глаз. И тошнотворного чувства тревоги, поселившегося внутри, где-то в желудке, с того самого дня, как ушёл отец. Он ушёл в первый же день войны, первого сентября, когда на стенах появились большие, чуть не в метр, плакаты с силуэтом белого орла и чёрным словом MOBILIZACJA. Город забелел этими простынями. По Широкой процокали эскадроны уланского полка, кони пританцовывали под звуки задорной песни: “Jak to na wojence ladnie, kiedy ulan z konia spadnie! - Как красиво на войне-военке, когда улан падает с коня...” Всё было здорово продумано на случай войны, каждый знал своё место, ещё с весны стены пестрели плакатами: Silni, zwarci, gotowi! - Сильны, сплочены, готовы! Ещё весной, в Варшаве, мы с увлечением рыли в школьном дворе укрытия на случай вражеских налётов, а ночью, дома, я с жутковатым чувством прислушивался к гулу самолётов в чёрном небе над затемнённым городом: имитировались ночные бомбёжки, и падали даже со свистом деревянные болванки. Не совсем лишь ясно было, с какой стороны этот враг: на востоке? на западе ? А если сразу - и оттуда, и отсюда? Но Сталин и Гитлер - враги?

О том, что они вдруг подружились, мы в нашем захолустье накануне первого сентября, пожалуй, не успели и узнать. А там - началось: с запада и с севера - из Восточной Пруссии, и с юга - из поверженной и растоптанной Чехословакии. От неё и Польша урвала тогда, год назад, кусочек, Заользье. Оно оказалось вдруг исконно польским. А теперь отовсюду ринулись немцы. Лишь на востоке было тихо. Уланы успели пересечь чуть не всю страну и в дни, когда уже хлынул через наш городок поток правительственных лимузинов к румынской границе, пошли где-то там на западе в конном строю в атаку. И танки давили их вместе с конями. Но об этом станет известно много позднее, скорее как об историческом эпизоде. А тем временем прошагал на запад и батальон КОПа - Корпуса охраны пограничья. Мальчишки кричали под чьи-то дирижёрские взмахи “нех жие!” , мужчины хмуро молчали, плакали женщины. Непонятно было: а как же теперь граница с Советами, ведь там никого не осталось?... Из Варшавы гремели марши, какой-то полковник заканчивал своё ежедневное выступление чётким призывом: “Солдаты! Стреляйте метко! Не тратьте пуль!” Ни эти выступления, ни военные сводки не давали почему-то представления о положении на фронте. Марши прерывались, знакомый голос диктора произносил медленно и внятно: “Uwaga, uwaga! Nadchdzi!..” Внимание, внимание ! Приближается... И называл какие-то числа. Чувство тревоги лишь возрастало. Арестовали учителя гимназии Мюллера, у него нашли передатчик, он наводил на цели немецкие самолёты... Ползли слухи... Правительство бежало. Командование бежало. Варшава - в кольце осады. Немцы беспрепятственно продвигаются на восток. Они не остановятся на Збруче, сразу пойдут дальше, против Советов...

И вдруг - как гром: Красная Армия перешла границу. Немцы сюда не придут!...

Напряжённое затишье в городе. Широкую - как вымело. К полудню с востока - группа броневиков, за ними - неторопливая колонна незнакомых открытых грузовых машин. В них сидят рядами солдаты в серых шинелях, глубокие каски, винтовки с тонким воронёным штыком. У кромки тротуара останавливается легковой автомобиль, марку не знаю... Меня подзывают рукой. В машине четверо. В портупеях, но без погонов. В петлицах - красные прямоугольники, квадраты. Явно, офицеры. Один обращается ко мне на незнакомом языке. Недоуменная заминка. Настойчиво повторяет вроде бы русское слово: военкомат. А-а! Догадываюсь, он у них - переводчик. Пытается говорить по-польски. Военкомат? Это же... PKW - Powiatowa komenda wojskowa, вот, рядом! Отвечаю по-русски. У того что впереди, с прямоугольниками в петлицах, на коленях карта. Узнаю очертания Кременца, с картой научил обращаться папа. И в скаутах - тоже. Порываюсь показать на карте. Рука накрывает лист. Лица без улыбки. Слышу произнесённое кем-то вполголоса: “из беляков”. Автомобиль отъезжает.

“Из беляков...” Вспоминается братская могила у монастырской стены...

Отца не было целых три недели - пока шла эта война и еще немножко. Вернулся на велосипеде, небритый, посеревший. И почему-то в гражданском. Хотя предполагалось, что по прибытии в Модлин - крепость под Варшавой, куда он, как офицер запаса, был приписан, ему выдадут обмундирование, снаряжение, оружие. Он не успел добраться до места приписки. Не успел ещё раз повоевать. Всё кончилось без него. А успей он обмундироваться и получить взамен гражданского паспорта офицерское удостоверение, сидеть бы ему до весны сорок пятого в немецком OfLag-е или лежать в Катынском рву вместе с тысячами других польских офицеров, в основном - резервистов, пленённых в дни “польской кампании” Красной Армией.

Отец навоевался в Первую мировую. К двадцати двум из вольноопределяющихся дослужился до штабс-капитана и комбата, весь был в орденах и при золотом оружии “За храбрость”. Не без гордости хранил тарелку с императорским вензелем: короной, буквой Н и римской двойкой. Эту тарелку он в качестве сувенира унёс из Зимнего, где царская фамилия давала приём в честь фронтовиков-георгиевских кавалеров, находившихся на лечении в петроградских госпиталях. Поляки, зачислив отца в запас, понизили в чине, чем очень обидели. Хотя обида эта была далеко не единственная в жизни, воспринимал он её особенно болезненно, так как гордился своей боевой молодостью. Я часто испытывал чувство щемящей жалости при мыслях об отце. Всю мою жизнь. Жаль, что сегодня его нет: ему было бы сто с небольшим. Он мог бы ещё увидеть спутники, высадку на Луну. Компьютеры. Но и многое такое, чего я и сам не хотел бы видеть. Увидеть, каким маленьким и уязвимым стал к концу столетия этот мир.


Передышка


Передышка - это очень краткий отрезок времени. В те без малого два года - с осени тридцать девятого по июнь сорок первого - я ощутил Родину. В Кременце открылись школы: украинские, еврейские, польская, русская. Меня зачислили в шестой, хотя могли бы и в седьмой,...ну да ладно. В классе теперь был даже грузин Гоги, сын командира из военного городка. Там теперь, на месте уланов, стояли танкисты. Хотя об этом было нельзя говорить: военная тайна. Почему? Ведь все знают...А в классе никто никого не упрекал в том, что он не той национальности, и это было хорошо! Из военного городка “восточных” ребят возили к нам на газике. У него заводская марка на радиаторе очень похожа на фордовскую: такой овал и в нём ГАЗ, а там был таким же шрифтом FORD. Объяснили: потому что оборудование для Горьковского автозавода покупали у Форда. Но всё равно, машина-то советская. В классе училась дочь командира полка Люся. И ещё трое ребят, в том числе Гоги. Его посадили за одну парту со мной. И он сразу привязался ко мне из-за велосипеда: “Как так, в доме у вас два велосипеда?! Капиталисты вы, буржуи, раскулачить вас надо!” Согласились на том, что мой велосипед будет как бы наш общий, коллективный: Гоги будет кататься, сколько ему захочется, на переменах и после уроков . И в выходные. А я буду ездить в школу. Потому что далеко. Так и решили.

Велосипед мне достался от Юры. Он теперь работал в селе, преподавал арифметику. В приёме в университет для продолжения занятий ему во Львове отказали. Какая-то комиссия, изучив анкетные данные, решила: классово чуждый элемент. Рекомендовали трудиться в селе, там низкий уровень. Юра ещё в гимназии увлёкся радиолюбительством, сидел над схемами, паял. Продолжалось это и теперь, и отвлекало, вероятно, от невесёлых мыслей. Он-то был уже взрослый и всё понимал... Его увлечение сыграет значительную роль в жизни семьи. Но об этом - в своё время.

Папа устроился бухгалтером в школе планеристов. Курсанты в ней были в форме, папа приносил паёк. Но так продолжалось всего месяца два. Его куда-то вызвали, поговорили. И велели искать другую работу... Мы никогда не скрывали свои анкетные данные. Может, напрасно?..

И ещё, к нам пришёл Ростислав. Я должен сделать небольшое отступление, рассказать о нём здесь. Мы будем встречать это имя в дальнейшем. Имя пятого члена семьи, обитавшей в доме за пригорком.

Давний друг родителей, студент Варшавского университета, постоянный участник посиделок в нашей квартирке... Позднее - магистр экономических наук и богословия, блестящий чиновник. Когда я, случалось, болел, он приносил мне апельсин. И с тех далеких детских лет праздничный запах апельсина ассоциируется с чем-то неопределённо-приятным. В частности, с возможностью, заболев, не идти в школу. Где бьют и по-всякому обзывают. Элегантный мужчина, несгибаемый холостяк, Ростислав был всегда в моём представлении неотделим от нашей семьи. Думаю, когда-то, в свои студенческие годы, он влюбился в нашу маму и оказался однолюбом. По крайней мере, на десятилетия... Но это так, гипотеза. Все они давно вместе, на кладбище за монастырской стеной. В августе этого оказавшегося столь долгим тридцать девятого мы уехали из Варшавы, а он остался, пообещав взять осенью отпуск. Но в сентябре между нами пролегла по реке Буг линия новой границы. И всё же, в начале зимы Ростислав постучался в дверь нашего дома, худой, небритый, в потёртом пальто, с тощим рюкзаком за спиной. Его ждали, и он, переправившись по льду через Буг, пришёл. Вернулся домой, как и мы. Хотя здесь, дома, уже утвердились “Советы”. В Варшаве он не без юмора рассказывал, как его, шестнадцатилетнего гимназиста, красные ставили к стенке и расстреливали: папа был директор гимназии, его превосходительство. Расстреливали шутя, слегка мимо, мальчишка ведь. Только осколки от стенки больно кусались... Тем не менее теперь, от Гитлера и фашистов, он пришёл сюда. Он был далеко не единственный, кто бежал оттуда, из генерал-губернаторства, и система здесь уже была отлажена: вместо паспорта ему выдали вид на жительство с обязательной ежемесячной явкой куда следует. И трудоустроили бухгалтером в шахтоуправлении. Вот такая сложилась у нас тогда семейка. По анкетным данным - не своя, классово чуждая.

А у меня была школа, где мы все говорили по-русски...

Люся и Тома сидели за первой партой. Когда меня вызывали к доске, они нарочно смотрели на меня. Я начинал путаться и краснеть, и они были довольны. У Люси было белое чистое лицо и коса - совсем светлая и толстая-претолстая. Люся все время заплетала кончик белыми тонкими пальцами. А Томка была стриженая, патлы торчали во все стороны. Томка смотрела разбойными глазами. А Люся - спокойно и ласково. У обеих красные галстуки. У Гоги и Славки тоже. Больше у нас пионеров не было. Мы - все остальные - были местные. И много было беженцев с запада, из Польши. Бывшей Польши. От немцев. Газеты немцев не ругали. Ругали тех, с кем они воевали: западных капиталистов и плутократов. Знали мы о совместных парадах частей Красной армии и вермахта в Бресте, Львове, тогда, по завершении кампании... На уроке рисования я изобразил большую красную звезду, а на её фоне - чёрного немецкого орла. Получил пятерку.

В небе над городом кувыркались, сверкали в лучах солнца юркие истребители, тупоносые и короткокрылые. Шли кинофильмы о Максиме, трактористах, Чапаеве... Звучали новые песни - грустные и жизнерадостные, суровые и смешные. Ходили по Широкой (нет, теперь уже улице Сталина), скрипя портупеями, командиры-танкисты в красивых горчичных френчах. Мы быстро освоились с их знаками различия, с новыми марками автомашин. В школе появился военный кабинет, и под руководством отслужившего действительную старшины с “пилой” в петлицах и значками во всю грудь мы изучали трёхлинейную винтовку образца тысяча восемьсот девяносто первого дробь тридцатого года. В дни революционных праздников, с деревянными копиями этой винтовки - очень похожими на настоящую - наперевес, лихо отбивали шаг мимо трибуны с руководителями района, отвечали дружным “ура!” на звучавшие оттуда призывы. В нашего военрука были влюблены, и винтовку изучили на зубок. Но когда в ответ на его приказ - произвести сборку-разборку затвора - я брякнул однажды радостно: “Есть, ваше превосходительство!”, - он посуровел и отчеканил: “Ты, Кравченко, эти дореволюционные замашки брось! Нет теперь ни офицеров, ни превосходительств!” Потом, на школьном собрании, директор забаллотировал наповал мою кандидатуру в комитет Осоавиахима, задав лишь один, но убийственный, вопрос: “Кем был твой отец до семнадцатого года?”

Братская могила у монастырской стены вдруг исчезла, на её месте оказалась ровная площадка, только травка ещё не проросла, как вокруг. Потом появится и травка, та самая - трава забвения. Когда не так давно, исполняя свой долг памяти, я вновь побывал в Кременце, привечавшие меня работники местного краеведческого музея (для них я уже и сам - нечто вроде реликтового экспоната) удивились, узнав, что вот здесь, рядом с их зданием, братская могила... Впрочем, мало ли в этом двадцатом веке зарыто соотечественников на наших и ненаших просторах? Где ни копни...

И всё же эти без малого два года, с сентября тридцать девятого по июнь сорок первого, остались яркой картинкой в альбоме памяти. В открытой всему доброму мальчишеской душе поселилась вера в светлое будущее для себя и для всех, в мир равенства и справедливости.