Совестью
Вид материала | Книга |
СодержаниеДень девятый |
- Александр Твардовский – поэзия и личность, 79.29kb.
- Петр Петрович Вершигора. Люди с чистой совестью Изд.: М. "Современник", 1986 книга, 9734.25kb.
- Задачи отправлять В. Винокурову (Иваново) не позднее 09. 11 только по e-mail: vkv-53@yandex, 26.99kb.
- Отрощенко Валентина Михайловна ученица 11 «Б» класса Казаковцева Любовь Владимировна, 257.47kb.
- К. Лоренц Для чего нужна агрессия?, 315.8kb.
- Для чего нужна агрессия, 344.41kb.
- И с неспокойной совестью. Создавая лучший мир, невозможно не держать в голове, что, 29924.53kb.
- Все люди рождаются свободными и равными в своем достоинстве и правах. Они наделены, 348.85kb.
- Закон Украины, 2679.26kb.
- Вшестнадцать лет я, как и ты, учусь в школе, у меня есть хобби, я смотрю те же фильмы,, 34.7kb.
Охота пришла к Георгию Валентиновичу Соколову позже, чем рыбная ловля. Если самая светлая память детства всегда являлась к нему вместе с удочками, карасями, то первое ружье и первую охотничью тропу встретил он только в пору возмужания...
Сзади оставалось студенчество, легкое на подъем и быстрое на дело. Впереди была жизнь, как море без берегов. И эта безбрежность, без карт и проложенных для тебя маршрутов, безбрежность сразу после студенческой аудитории, где все для тебя было заранее расписано от первого до последнего курса, конечно, тревожила вчерашнего юношу и, наверное, и поэтому он больше всего запомнил от встречи со своим первым охотничьим ружьем именно строгий холод стальных ружейных стволов. Эта жесткая строгость охотничьего оружия, строгость во всем: от предельного внимания к пороху, капсюлям, к самому оружию до решения выстрелить, когда всего лишь коротким движением указательного пальца, лежащего на спусковом курке, ты мог послать смертельный заряд в сторону любой другой жизни, — будто передавалась и самому Георгию Валентиновичу, будто взводила и его, как курки двухстволки перед выстрелом, а потому всякий раз, беря в руки свою, самую вроде бы обычную и по тем временам тулку-ширпотреб, касаясь ладонями ее стальных вороненых стволов, он вновь и вновь испытывал настоящий трепет... Да, это было особое чувство оружия, известное издавна мужчинам, воинам, которое поднимало человека, делало его выше, но не только в силе а, главное, в ответственности за чужие судьбы и жизни. Это и было, наверное, то самое мужество, которого так не хватало тогда, в начале большой новой дороги, нынешнему прославленному писателю Георгию Валентиновичу Соколову и которое очень вовремя пришло к нему вместе с его первым охотничьим ружьем.
Бог знает, был бы он тогда в чем-то решительнее и смелее и так, без всякого оружия, смог бы без своих охот вынести, выдержать все то, что уготовано, положено пройти почти каждому будущему писателю, а пока только абитуриенту перед Храмом Литературы, абитуриенту без роду и имени... Оставим этот вопрос истории и разным дотошным библиографам, если таковые и дальше будут окружать собой имя Георгия Соколова, дотягивая его, больше ради своих собственных заслуг, до самых классических высот. Память наша сейчас не об этом, а о тех первых охотничьих тропах, на которых нынешний Георгий Валентинович, а тогда еще просто Жорка Соколов утверждал себя, как настоящий мужчина, и находил для этого те возможности и испытания, которые вряд ли нашел бы сразу в своей новой жизни молодой инженер, распределенный после окончания Московского энергетического института в службу главного энергетика небольшого завода, затерявшегося среди кирпичных кварталов московской Красной Пресни. С тех пор, с тех первых охот, с того его первого охотничьего ружья, пришло к Соколову и осталось с ним навсегда особое чувство уважения и даже преклонения перед охотничьим оружием. Вот и сейчас, загружаясь в лодку и беря в руки свою двухстволку-красавицу, старой бельгийской работы, он будто сразу подтягивается, собирается весь — и уже нет больше уставшего от трудов и славы, расплывшегося от кабинетной службы, городского доходяги почти предпенсионного возраста...
Морозов подает ему весла, отводит лодку от мостков, чуть выталкивает из травы, поднимает в знак удачи руку и, не оглядываясь уходит в дом. Весла в воде. Раз, раз, еще раз — и лодка выровнялась, пошла. И только озеро, лодка, походный рюкзачок, в котором пока его патронташ и охотничий нож, и ружье на сидение лодки, готовое в любой момент тут же лечь в плечо...
Честное слово, некую тайную силу оружия, тягу к охотничьему ружью, Соколов почувствовал еще раньше, еще до тех первых северных походов, еще до собственного ружья — где-то на втором или на третьем курсе института, когда они вместе с Сергеем Морозовым отправились под Рязань добывать волков...
От тех знаменитых волчьих охот дома у Соколова, среди рыболовного снаряжения, до сих пор хранятся крупные свинцовые картечины, которые они вместе с Сергеем сами сначала отливали, а затем катали тяжелой чугунной сковородой по бетонному полу Серегиной кухни. Для этих картечин они добывали у электриков свинец, караулили, ждали, когда те начинали тянуть куда-то свой кабель, одетый в свинцовую рубашку, а затем слезно выпрашивали обрезки этих рубашек – изоляции.
Конечно, магазинная картечь была бы получше: и потверже она, ибо плавилась не из одного свинца, и форма ее была поглаже, поправильней. Да и цена этой картечи была в то время всего ничего. Но вот беда – в магазине в то время не было ни картечи, ни дроби. Порох они с Серегой в магазине раздобыли — Сергей получил на свой охотничий билет сразу всю годовую норму пороха. А вот с картечью и дробью членский билет московского общества охотников помочь им не смог. Вот тут-то и принялись они, завтрашние инженеры, будущие командиры современнейших производств, изучать самые допотопные способы изготовления дроби...
Одни источники рекомендовали им потихоньку, понемногу лить расплавленный свинец в воду или в масло — мол, так и получается самая лучшая дробь. Другие — категорически настаивали на том, что самая лучшая дробь и картечь получится у мастера только в том случае, если не поленится он обзавестись специальным инструментом: калибровкой и резаком. И они обзавелись и калибровкой, и резаком, но сначала и при этом, строгом и точном, способе мастерства все равно полагалось заполученные куски свинца расплавить и отлить из него трубочки-заготовки.
Трубочки-заготовки, помнится, они лили в бумажные цилиндрики. Бумагу крутили на карандаши, укрепляли бумагу поверху нитками, а затем, вынув карандаш, ставили такой бумажный цилиндрик в банку с песком. Цилиндрик быстро наполнялся расплавленным металлом, затем металл остывал, нитки и бумага с остывшего свинцового столбика снимались и этот столбик раз за разом протягивался через отверстия калибровки — протягивался до тех пор пока получившийся таким образом свинцовый прутик не достигал в диаметре как раз того размера, который нужен был для соответствующей дроби или картечи... А дальше прутик рубился на резаке — после этой операции получались ровненькие, похожие один на другой свинцовые цилиндрики. Эти-то цилиндрики под сковородой на бетонном полу кухни и превращались затем в картечь или дробь. Здесь все было уже совсем просто — от мастера требовалось теперь только терпение и терпение. Терпение требовалось и от хозяев кухни, ибо дробь приходилось катать очень долго, прежде чем она становилась настоящей круглой дробью.
Жорка с Сергеем проводили за этим занятием другой раз целые вечера, сменяя друг друга над чугунной сковородой, и теперь, с высот своего взрослого сознания, Соколов откровенно удивлялся, как это Серегины родители не разогнали их, занимавших всю кухню под свое грязное и шумное дело, и как это соседи снизу ни разу не заявили никакого протеста — согласитесь, что катание огромной скоророды по бетонному полу у тебя над головой из вечера в вечер могло и надоесть... Но ничего, мешавшего их работе-старанию, Соколов не помнил и теперь. И даже тогда, когда у них черной копотью вспыхнул битум, покрывавший рубашку свинцового кабеля, и эта черная копоть, как мрак, затянула всю кухню, их никто не прогнал прочь...
Битум вспыхнул у них вдруг, хотя операцию по переплавке свинцовых рубашек кабеля в свинцовую дробь проводили будущие инженеры, люди вполне грамотные, познавшие, сдавшие и в чем-то уже, наверное, и подзабывшие к тому времени, разные физики и химии... Соколов, вспомнив сейчас эту черную копоть, наполнившую разом всю кухню, открытое настежь окно в зимний вечер, чтобы копоть как-то убралась прочь — окно уже было заклеено на зиму и его пришлось срочно вскрыть, и испуганное лицо матери Сергея Морозова, заглянувшей на пожар в кухню, даже улыбнулся. Но тогда им было не до шуток — все их занятия-охоты могли разом прекратить, и тогда прощай все их мечты-путешествия...
Сначала они пытались смывать битум со свинца разными растворителями, но растворителей у них было всего ничего и таким путем очистить свинец им не удалось. Тут и родилась идея: плавить свинец вместе с битумом, но плавить под крышкой, чтобы битум не вспыхнул... Сказано — сделано, и свинец, а вместе с ним и битум были расплавлены: они так и распределились в банке, как полагалось по законам физики: свинец внизу, расплавленный битум сверху... Что дальше?.. Надо было как-то отделить эти два вещества одно от другого. И тут Сергей предпринял рискованный шаг — придерживая битум в банке какой-то щепочкой, он стал сливать из-под битума свинец... И все шло нормально. Но что-то вдруг дрогнуло в эксперименте: то ли качнулась банка, то ли приподнялась щепка — только вместе со свинцом из банки выплеснулся и тут же вспыхнул густой чернотой битум...
Да-да, и это все было ихней охотой: и самодельная дробь, и самодельная картечь на волков... Сейчас Соколов, нет-нет да и встречает в своих рыболовных ящиках и ящичках эти мягкие, удобные для рыболовных грузил давнишние картечины и мило, добро вспоминает и ту терпеливую кухню, позволявшую им заниматься ихним охотничьим мастерством, и тех терпеливых людей, которые прощали мальчишкам подобное мастерство, и конечно, те зимние вечера, когда, катая картечь на волков и самую разную дробь на прочую охотничью дичь, а затем снаряжая патроны, ждали они с нетерпением своих летних походов... Патроны снаряжал тогда, конечно, только сам Сергей, уже настоящий охотник, уже при оружии — допотопной одностволочке, доставшейся ему от кого-то из родных, а Жорка в это время листал томик Паустовского с золотой сосной на обложке и вслух читал оттуда свидетельства любимого писателя о том, что охота в тех рязанских краях, куда вслед за Паустовским собрались и наши друзья, такая, какой нет нигде на свете, и что волков там просто тьма-тьмущая...
Сначала они мечтали добраться до кордона 273 — у Паустовского так и рассказ назывался "Кордон 273" — это там, возле этого кордона, впервые у Паустовского Жорка Соколов обнаружил свежие следы волков. Сергей эту находку подхватил и принялся тут же читать всю доступную ему специальную литературу об охоте за волками...
Конечно, волки были тогда для них не только охотничьей страстью. За волков платили премию, и с этой премией за волков у Сергея и Жорки, живших на очень тощие студенческие стипендии, с которых к тому же вычитали еще и всякие налоги и взносы на государственный заем, были связаны планы Великого Возрождения... Они, катая по полу кухни свою картечь, а затем снаряжая этой картечью патроны на волков, подсчитывали уже возможную добычу, суммировали премии, положенные за каждого добытого волка, и уже видели себя счастливыми обладателями фотографических аппаратов и двуручных спинингов из клееного бамбука с пробковой ручкой... Сергей мечтал тогда еще и об охотничьей собаке...
Из всех возможных летних видов охоты на волков Сергей утвердил охоту на подвыв, то есть, им, охотникам, полагалось теперь научиться выть по-волчьи, а там, пройдя такую науку, применить ее на практике, в лесу, где обитают настоящие волки.
К счастью, в магазине в то время продавали пластинку с записью волчьего воя... Волчьи голоса иммитировал на этой пластинке егерь. Он же и очень хорошо рассказывал, как правильно подвывать, вабить волков... Эта пластинка и сейчас хранится у Георгия Валентиновича дома, в книжном шкафу, рядом с самыми дорогими книгами его юности. И когда-то, когда память детства и юности была у него еще не очень далеко и суета жизни еще не закрутила его до конца в его сегодняшних заботах, он нет-нет да и слушал эту пластинку и видел — видел, как на яву — все, что было тогда с ним, лет тридцать тому назад...
Сергей все-таки выучился выть по-волчьи — выучился выть и голосом волчицы и голосом волка-самца. И Соколов мог свидетельствовать что там, в мещерских лесах, куда они в конце концов прибыли в надежде получить премии за добычу волков, он, честное слово, услышав впервые настоящий волчий вой, не мог отличить его от подвывания Морозова.
И волки не раз подолгу кружили вокруг них, кружили в настороженной тишине, отвечая Морозову и голосом волчицы, и голосом взрослого волка-самца, и еще не поставленными голосами прибылых волчат. От этого волчьего воя Соколову, ей богу, становилось всегда не по себе, и он не раз деликатно предлагал своему упорному другу отказаться все-таки от этих ночных волчьих охот и податься куда-нибудь на берег реки, где можно преспокойно полавливать лещей и варить затем на неторопливом костерке сладкую от янтарного жира лещевую уху... И бог с ней, с премией — переживем как-нибудь и без нее...
Волков в то время в округе было очень много. Еще совсем недавно шла война, в деревнях перевелись охотники, и волки вышли, как говорится, на дороги, не занятые теперь людьми... Волки постоянно кружили возле деревни, за ночь не раз подбирались к деревенскому стаду, пасущемуся в заливных лугах, и пастухам всю ночь приходилось жечь костры и стучать в пустые бидоны. Все это походило на осаду, осаду, безнадежную для людей. А тут еще каждую ночь они с Серегой забирались чуть ли не в самое волчье логово, где встреча с серыми разбойниками могла произойти в любой момент нос к носу...
Добыть хотя бы одного волка и получить хотя бы одну единственную премию за добычу хищника им так и не удалось. Все вроде бы было так, как нужно ,но вот все-таки чего-то не хватало, не получалось. Сергей тонко разбирался в волчьих голосах, видимо, не допускал фальши и в подвыве, но все равно что-то сдерживало волков — они кружили вокруг наших охотников, как вокруг деревенского стада, но не решались подойти поближе, не решались показаться.
На волчьих охотах с тех пор Соколов не был ни разу — да и сами эти охоты требовали особых сил, особых знаний, и были никак не для городского кабинетного работника, который способен был откровенно тешить себя весенней тягой да осенним дупельком из-под легавой собаки. Но память о той волчьей охоте в Мещере, под Рязанью, у Соколова осталась — осталась память тревоги, которая явилась к нему тут же, как только раздался первый волчий вой в ночной тишине. И много позже, услышав вдруг даже далекий голос волка в осеннем вечернем тумане, Георгий Валентинович обязательно вздрагивал хотя бы про себя... Возможно, эта тревога, пришедшая к нему после их первой совместной с Морозовым охоты, тоже на время отложила новую встречу с охотой и собственным оружием... Да и откуда могли быть у тогдашнего студента-разночинца лишние четыреста рублей на ружье, когда даже к концу учебы его стипендия не добиралась до таких высот?
Первое свое ружье он купил уже с инженерной зарплаты, и не с первой, нет, и даже не с самой зарплаты, а с квартальной премии...
Ружье они выбирали вместе с Сергеем. Выбирали по всем правилам. Прикидывали, подходит ли ружейное ложе по длине к жоркиной правой руке, которой и положено будет больше всего отвечать за точный выстрел. Раз за разом вскидывали ружье к плечу, ловя планкой стволов какую-нибудь запримеченную вдруг цель-точку. Затем, не доверяя друг другу, по очереди высматривали в каналах стволов на свет так называемые теневые кольца и, только убедившись, что кольца идут одно за другим, словно насаженные на единую ось, что у этих теневых колец нет нигде разрывов и искажений, делали согласное заключение: мол, стволы ничего...
Так же внимательно исследовали они и срезы стволов у дульной части, там, где и вырывался из ружья боевой заряд – срезы должны быть ровными, без каких-либо заусенцев и уж никак не скошены. Это самое первое правило, которое знал всегда уважающий себя охотник, иначе заряд раскидает, уйдет он в сторону за скосом ствольного среза...
Нет, как ни говори, а даже самые вроде бы заштатные вещи умели у нас еще совсем недавно делать вполне прилично!.. Хорошо было уже самое первое, взятое ими в руки ружье. И по стволам хорошо и по прочим механизмам. И выбирать дальше приходилось себе оружие больше по тому, как ложится оно тебе в руки, как подходит к плечу. Но это уже никак не вина мастера, а твоя собственная — у каждого человека свой строй, фигура. К этому-то строю-фигуре и подбирал ты свое будущее оружие, как новый костюм по размеру и росту.
Умели, умели работать с металлом наши отцы-мастера! Честное слово, умели!
И ведь не за большие деньги все это мастерилось, строилось тогда. И уж никак не за страх, как решают теперь за работающий народ иные новомодные историки, пугливо озиравшиеся всю жизнь на народ, как бы не взял этот народ хороший дрын да и не погнал бы прочь таких историков-нахлебников. Работал в нашей стране тогда рабочий человек больше за совесть. И работалось ему за совесть даже при той скромной жизни только потому, что работа его ценилась, уважалась и не столько рублем, а больше ценился, уважался у нас сам рабочий, трудовой человек.
Из всего того, что было дальше на том же производстве, Соколов кое-что успел посмотреть сам, во времена своей инженерной жизни, а остальное, что не пришлось наблюдать лично самому, достраивал, додумывал по прежней заводской памяти и додумывал, видимо, весьма точно... Что же произошло? Почему теперь тоже отечественное ружье и даже очень высокой цены выбираешь и выбираешь, пока не отыщешь сработанное более-менее прилично во всем?.. Да и тут, говорят, таится даже в таком, внешне приличном оружии теперь какая-то беда — мол, не тот, говорят, теперь идет металл на стволы, а оттого и не всегда нынешнее ружьецо будет тебе верным другом-помощником — не отличаются, мол, теперь некоторые наши ружья так называемым постоянством боя...
Как-то заинтересовался он немецкими ружьями знаменитых старинных марок — запало ему в душу такое вот верное, точное немецкое ружьецо, мечталось заиметь похожее, убрать в шкаф, а там по вечерам иногда доставать его из чехла, брать в руки и чувствовать в руках отличное, верное оружие... Но добыть приличное немецкое ружье у него тогда не получилось, но зато, помня кое-что из инженерных наук, доставшихся ему еще в институте, Георгий Валентинович Соколов в поисках желанного оружия совершил весьма увлекательный экскурс в суть самого оружейного производства и помимо всего прочего выяснил для себя, что будто бы теперь для самых что ни на есть лучших немецких ружей получают наши друзья-немцы металл с нашего ижевского завода! Но вот тут-то и начиналась вроде бы, если верить слышанным рассказам -легендам, главная тайна немецких оружейников: легенды утверждали, что для своих ружейных целей хитрые немцы не просто получали любой металл, помеченный бумажкой-ярлыком, что, мол, в этом металле соблюдены все и всякие обязательные для такого дела рецепты — немецкие мастера будто бы, прежде чем получить такой металл с нашего завода, внимательно следят за всем процессом его изготовления: мол, рецепты рецептами, но знаем мы вас, нынешних русских — за вами глаз да глаз теперь нужен, того и гляди, схалтурите, того и гляди чего-то не доложите, где-то что-то не докипятите...
Слушал тогда Соколов такой рассказ-легенду и горько мучал сам себя таким вопросом: "Кого обманываем?.." Ну, немцев там или еще кого из иностранцев-конкурентов где-то обмануть, может, и не очень большой грех. Но своих-то, себя-то самих зачем? Лжем сами себе по какой нужде? Почему теперь вечно что-то не доделываем, не докладываем, не довариваем, не довешиваем? Почему? Что случилось, люди милые? И где те наши отцы-мастера, которым совестно было показывать людям не очень хорошо сделанную ими работу?..
Как-то все в той же Финляндии познакомился Соколов с пожилым рабочим-строителем. Познакомился он с финном-рабочим в обществе дружбы "Финляндия-СССР " в Хельсинки. Оказалось, что его случайный знакомый живет тут же, в этом же доме, только этажом выше. Соколов не отказался от приглашения и с радостью посетил квартиру финского рабочего. Принимали Георгия Валентиновича в этом доме очень хлебосольно, совсем по-русски. За столом под рюмку французского коньяка хозяин дома объяснил гостю, что "мама его была русская девушка" и что русских он очень любит и часто бывает в Москве и Сочи. Затем, после незапланированного приема Соколов и его новый знакомый, перемешивая русские, немецкие и финские слова и, видимо, прекрасно понимая друг друга, прогулялись по городу и тут финн-строитель расстрогал Георгия Валентиновича чуть ли не до слез. Показав на новый дом-красавец, удивительно вписанный в гранитный орнамент живого пейзажа, собеседник советского писателя объявил: "Мой дом — моя работа, я строил!"
Господи боже мой! Да что же это?! Дом принадлежит частному лицу, капиталисту. По всем революционным теориям, которым верен, конечно, и этот финн-коммунист, за этот дом рабочий-строитель получил деньги, а капиталист-хозяин, разумеется, согласно тем же революционным теориям, не доплатил что-то рабочему, присвоил часть его труда, а теперь вот этот грамотный рабочий-интернационалист утверждает, что это его дом... Господи боже мой! В капиталистической стране человек гордится совершенным трудом, гордится качественно выполненной работой. Да и саму-то работу этого финна-строителя тут не видно совсем — и не строитель этот финн, а всего-навсего сантехник, водопроводчик, по-нашему, отданный на откуп всяким шакалам-смехачам... А тут гордость — гордость от сделанного вот этими руками!
Да как же мы-то?! Где же наша гордость от совершенной работы?! Куда подевалась она? Кем растоптана, выброшена за борт нашего корабля, стремительно несущегося к всеобщему счастью?
Увы, в отличие от той же Финляндии, мы разучились уважать работающего человека, разучились принародно благодарить его за труд, научились помыкать им, а там, выплатив ему рубли-зарплату разучились и думать о его жизни за проходной завода.
В тех же финских домах-семьях, в которых бывал Соколов и в которых были дети, ему прежде всего с гордостью показали детские, школьные поделки ребятишек, выполненные ими на уроках труда. И смотреть-то другой раз было не на что, а гордились, хвалили, отмечали будущего мастера! Порой и выставкой-смотром такие поделки были устроены в детской комнате: поделка за поделкой — одна другой все лучше, от самого младшего класса к классам постарше...
История! История труда будущего человека! Вот, братцы, откуда гордость за свою работу, вот откуда "мой дом — моя работа, я строил" того пожилого финна-водопроводчика. Вот почему и позор для того же финна, когда его работа с недоделкой, с ошибкой. И не за деньги, нет, братцы, а за совесть — прежде всего за совесть. И уж, конечно, не от страха какого-то!.. А мы совесть у нашего рабочего человека отняли, лишили его совести. По совести живешь — дурак, умеешь врать — выкрутишься... Это же рабство! Рабство души, люди милые!.. И начало этого нынешнего рабства души Соколов видел еще сам — на рабочего еще тогда можно было уже кричать, можно было наказать деньгами, просто наказать, хотя бы за строптивость, за характер, за совесть — что-то взять и не выписать ему в зарплату, и поди спроси потом, за что эти недочеты?.. И ведь не пойдешь никуда особо и не пожалуешься... Да и как жаловаться рабочему человеку, на кого, когда кругом по всем лозунгам одна его собственная рабочая власть? Ложь какая-то! Ложь, братцы!
Вот и лжет он, рабочий человек — и нам лжет, нам всем, и самому себе тоже лжет. Отсюда и следить за ним надо тем же немцам-оружейникам, чтобы все с тем металлом на ружейные стволы было точно так, как требуется по технологии... Плохо работают люди? Конечно, плохо, ибо работают они теперь не ради работы, не ради своего дома, который можно будет потом показывать сыновьям, внукам, а ради бумажного рубля — им гордятся, им живут, а не построенным собственными руками домом. Не дело они теперь делают, а рубли зарабатывают. И больше тут плати, лучше работать не станут. Нет! Ловчить больше будут — это точно, ибо труд их все равно даже при самых тысячных зарплатах никто поднимать на пьедестал не собирается, как раньше... Ой, как прав тут Сергей Морозов, как прав, что людям надо вернуться к совести...
Уж кто знает, куда дальше занесла бы Соколова эта его социальная путь-дорожка, на которую он после разговоров с Морозовым все чаще и чаще теперь попадал, но только лодка его вошла в прибрежную траву и ему пришлось браться за кормовое весло и так подгонять свое суденышко к причалу-присталищу...
Лодку он подтянул на берег, закинул веревку якоря за ствол ольхи, затем достал из рюкзака патронташ с двумя подсумками и охотничьим ножом и, перетянувшись ремнем патронташа, почувствовал себя совсем готовым к охотничьей дороге.
Прямо от присталища-причала в неглубокие кусты малинника уходила узенькая тропка-стежка. Над кустами малины висел сырой дымок утреннего тумана, и эта утренняя свежесть зябко дохнула на него, еще разгоряченного после лодки и весел. Георгий Валентинович даже поежился, но затем пошел побыстрей, и сырой холод раннего, уже осеннего утра остался позади.
Тропка вывела его к узкой низинке. Низинка, заросшая ольшанником и черемушником, тянулась по левую руку, а по правую — высоко вверх, почти подпирая собой небо, встал по крутому склону-горе редкий, но мощный боровой сосняк. На тропинку, под самые ноги, то и дело выбегали навстречу Соколову розовые и зеленые сыроежки и еще какие-то, определенно не съедобные, а то и ядовитые, грибы, рыхлые, бледные от близкой сырости лесного болотца и от густой лесной тени. Выше грибов, вокруг сосновых стволов, зелеными клубами собирались черничные кустики. Кое-где на этих кустиках Соколов отмечал еще крепкие, крупные черничные ягоды. Время от времени Георгий Валентинович делал шаг — другой вверх по склону, к таким черничным кустикам-клумбам, и осторожно собирал с них дань — позднюю летнюю ягоду... Тут, за таким занятием, и застали его рябчики...
Фрррр...фрррр...фрррр... — одна за другой четыре или пять птиц-невидимок (рябчики застали его врасплох и он не мог точно по звуку полета подсчитать число вспорхнувших птиц) веером разлетелись от него в разные стороны. Одни птицы устремились куда-то через болотистую низинку и скрылись там за ольшанником и черемушником, а другие, две или три, вскинулись в гору и стихли в сосновых ветвях...
Все что было до этого: и память детства, и финн-строитель со своим отличным домом, и наши честные работяги-мастера, вынужденные теперь врать всем и друг другу, и даже вот эта тропа с грибами и поздней сладкой боровой черникой, — все сразу отступило от него, исчезло, и только тишина леса и где-то там скрывшиеся в сосновых ветвях рябенькие лесные петушки и курочки.
Георгий Валентинович замер, вслушиваясь в лес. Утренний осенний лес, без ветерка и летнего птичьего движения, молчал, будто ждал, что сделает сейчас он, охотник, вступивший во владения самого лесного царя... Соколов, не спускал глаз с того места, где скрылась одна из рябеньких птиц, поднес к губам металличаский манок и тихо поманил: "Пи-пи-пииу..."
Так ли? Не забыл ли?.. Ведь давно не приходилось ходить по таежным тропам за рябчиками.
"Пи-пи-пииу..." — снова пропищал рябчиком-курочкой охотник. И тут откуда-то сверху, чуть ли не с самой сосновой вершины раздалось в ответ: "Пи-пи-пии..."
Господи боже мой! Милый ты мой! Вот ты где! Вот дурачок-то! Молодой, наверное, еще не стрелянный.
"Пи-пи-пииу..." — снова поманил Георгий Валентинович, поманил, наверное, еще добрей, откровенней и снова услышал доверчивый ответ неискушенного лесного жителя: "Пи-пи-пии..."
Ну, а что дальше?.. Первое напряжение охоты, пришедшее к Соколову сразу после того, как впереди него веером разлетелись с тропы рябчики, прошло. Курки внутри его не взвелись до конца, он не приготовился тут к выстрелу и теперь просто был один на один с лесом, был открыто, честно.
"Пи-пи-пииу..." — снова тонко пропищал манок. "Пи-пи-пии.." — снова тут же ответил лес. И снова тишина.
Стареем, Георгий Валентинович, стареем: терям прежние страсти, забывать мы стали с тобой о ружье, о выстреле. А?.. А ведь было! Все было, уважаемый охотник! Вспомни хотя бы тягу в псковской области... А год помнишь? Конечно, помнишь — 1964 год. И имя станции, куда добирались из Москвы поездом, тоже помнишь?.. Конечно, Пустошка! А там в сторону, налево по ходу поезда... Весенние озера, нерест щук, гром ружей на разливах — стреляли тогда щук из ружья, и ты, вспомни, ведь тоже поддался на такую охоту вместе с местными добытчиками. И сердце стучало и страсть кипела в тебе, когда ты ждал, ждал, чтобы щука-икрянка вместе с ухажорами-самцами поближе подошла к берегу, на верный выстрел... А затем короткое движение указательного пальца, спущен курок и сразу же в воду, к рыбе, чтобы та не успела опомниться и уйти...
А тяга?.. Да-да, та самая тяга?.. Какой-то странный бугорок-пупок посреди чистого луга, лысый на самой вершине, а понизу заросший густо всяким кустьем. Здесь, на самом бугорке-лысинке ты и ждал вечернюю зарю — ждал вальдшнепа... День был чудесным, ясным и парким — таким же мягким и тихим обещал быть и вечер — настоящее время тяги вальдшнепа... А потом все вокруг стало понемногу стихать и только дрозды своей суетливой трескотней мешали слышать-ждать приближение долгоносой птицы.
И первый вальдшнеп будто встал перед тобой — явился и застыл над самым бугорком. Выстрел и птица кубарем свалилась куда-то в заросли. Ты не думал тогда, что в такой чащобе, что окружала лысую вершину бугорка-пупка, разыскивать сбитых птиц будет трудно... Вальдшнеп еще падал на землю, цепляясь перебитым крылом за ветки кустов, а над плешивой горкой встал перед тобой уже следующий. И снова выстрел, и снова птица, оборвав полет, косо-косо пошла вниз, к земле, и исчезла в кустах...
И ты не оборвал охоту и не отправился на поиски добычи. Ты стоял на месте и видел еще и еще птиц, идущих на тебя, на твой лысый бугорок, идущих со всех сторон... Ты опомнился только тогда, когда расстрелял все двадцать четыре патрона, что были в патронташе. Патронташ был уже пуст, а тяга все шла и шла у тебя над головой, не ведая ни о какой смерти, которая только что встречала ее тут, эту чудесную весеннюю тягу — тяга шла, шла птица, утверждая собой жизнь. Это было какое-то безумие — жизнь, не сбавляя скорости, потоком шла через все преграды... А ты стоял внизу, на земле, под живым небом, стоял с ружьем в руках, стоял, почему-то ничему не радуясь — будто только что вернулся оттуда, где вокруг тебя было нечто такое, о чем никак не хотелось вспоминать. Кем был ты там, только что? Охотником, отвечающим за чужие судьбы и чужие жизни? Нет, ты не унял свою страсть-похоть высокой обязанностью человека думать обо всем живом на свете — ты только что служил смерти-погибели...
А помнишь, как ты искал уже в сумерках птиц, полет которых остановило твое ружье? Сколько их было тогда ранено, убито?.. Ты нашел всего двух или трех. Остальных либо просто не нашел, либо они, раненные, не способные больше к полету, где-то спрятались: затаились от тебя, убийцы... И все это весной, все это тогда, когда жизнь, дождавшись через смерть зимы права спеть свою весеннюю песню жизни, начинает петь эту песню, не прячась, не таясь ни от кого... Как те щуки, которые идут оставить икру у самого берега, идут сами, открыто в руки к хищнику...
С тех пор Соколов почти не бывал на весенних охотах... Правда, совсем от весенней охоты он отказался позже... И тут он вспомнил дату — год 1979. Калининская область. Бежецкий район. И название села, где их машины остановила грандиозная лужа, он тоже помнил — Потесы или Подтесы...
Та лужа у него до сих пор в памяти. Она разлилась тогда с одной стороны села на другую по всей дороге через село и в этой луже запросто тонули даже трактора-колесники. Перебраться с одной стороны этого моря-месива на другую можно было только на гусеничных тракторах. Такой трактор и ждали тогда жители бежецкого села, чтобы он привез им в магазин хлеб из пекарни, что оказалась на другом берегу лужи... Соколов помнил, что в Потесах выращивали какой-то, особенно лежкий и не идущий никогда в стрелку, знаменитый лук, что выращивали его, правда, не на совхозных полях, а на приусадебных участках и что приусадебные участки у каждого тамошнего жителя были чуть ли не в полгектара и что будто бы это право попутно с коллективным хозяйством вести еще и личное луковое поддержал для жителей удивительного села чуть ли не сам их земляк, всероссийский староста М.И.Калинин. Обо всем этом они узнали в сельской столовой, в которой было очень неплохое и совсем свежее пиво... Грязь, непроезжие дороги, хлеб к магазину никак не доставить, врач к больному через село не проедет, а вот пиво каким-то образом местные мастера по луку пили всегда свежее и, говорили, что никакая грязь-распутица, никакие лужи-моря и прочие непогоды никогда не мешали этому свежему пиву во-время пробиться в местную столовую из каких-то неблизких земель.
Они выпили по кружке пива, а затем, оставив в селе машины, двинули пешком к егерю. Тогдашняя ихняя пешая команда выглядела не так шикарно, как на шоссе Москва-Калинин. Теперь им пришлось кое-что нести за спиной, а это значительно сдерживало скорость пешего строя, состоявшего на добрую половину из высоких кабинетных работников.
Помнилось Соколову, что среди набранных по особому принципу высоких охот был и заместитель министра не то лесного хозяйства не то лесной промышленности, был и какой-то особо главный охотничий начальник-инспектор, женщина, как помнится, называвшаяся Валентиной. Эта Валентина шла впереди коренником, ушла дальше их и навстречу москвичам-доходягам выслала всю семью егеря, уже ждавшего ихнего приезда.
К вечеру вся поклажа была на месте. В доме было тепло, чисто, егерь оказался человеком весьма приличным и потом, когда вся ихняя компания, за исключением замминистра по лесной части и Георгия Валентиновича Соколова, шибко захмелев,отошла ко сну, этот самый егерь-умница, лесной старатель и человек внимательный ко всему, горько поведал о подобных охотах высоких москвичей всего несколькими словами: "И пошло завсегда вот так — весна какая, а тут..." А дальше посоветовал и заместителю министра и Соколову: "А вы бы походили пока по лугам — песни там всякой теперь много". И они по совету умного человека разошлись с заместителем министра, каждый в свою сторону.
Георгий Валентинович шел вдоль ручья, быстрого, живого, сильного от нахлынувшего тепла и глубоких зимних снегов и слушал-слушал бекасов, которые без умолку бормотали барашками у него над головой... Бекасам вторили, перебивали их жаворонки, а к вечеру по кустам серебряными колокольчиками заговорили зарянки-малиновки. А над малиновками, жаворонками и бекасами потоками шли и шли самые разные птичьи стаи. Весна долго копила свои силы, долго спорила с зимой, и вот теперь прорвало ледяную плотину, и поток жизни, движения, песен устремился к родной земле.
Соколов захмелел от весны и песен, от земли, дымящейся теплом, ожившей испариной, и долго сидел посреди весеннего птичьего половодья на каком-то бревнышке, забыв про ружье и про всякие охоты... Он тогда сам оживал вместе с землей, с водой, с лесом, с небом и уже не хотел никаких тетеревиных токов, никаких гусиных стай, за которыми, вооруженные особыми разрешениями, они и явились сюда, на бежецкие просторы, где, как рассказывал позже тот же егерь, постреливал гусей сам герой Северного полюса — Папанин. Рассказывал егерь, что для такой охоты Папанину сделали будто бы особую бочку очень больших размеров, закопали ее в землю прямо на путях пролета гусиных стай, и из этой бочки будто бы окруженный всякими закусками и сопутствующими развлечениями и постреливал гусей неугомонный стрелок... Егерь рассказывал, что гусей, добытых покорителем Северного полюса, насчитывали тогда чуть ли не сотнями...
Да бог с ними, с гусями. Хорошо-то как, мирно-то как все вокруг... И откуда она является вдруг даже в такое вот мирное время, в такой вот откровенный праздник, наша охотничья страсть?! И это при всех тех запасах, которые они навезли с собой из своих столиц?! Навезли, наехали, чтобы отдохнуть, развлечься — отдохнуть и развлечься, разряжая попутно свое оружие в поющую жизнь, дождавшуюся весеннего счастья. Откуда это все в нас, люди?! От того далекого предка, который жил только охотой? Или еще откуда-то? А если это уже наше человеческое извращение: все есть, сыты, обуты, одеты, а как быть, если не стрельнуть, если не утвердиться для самого себя, что ты еще и самый сильный, что ты все можешь — любую жизнь можешь оборвать, как высший судья? Откуда все это? А может, от нашего нынешнего бессилия: гнием по кабинетам, а мужиками все равно быть хочется, вот и вспоминаем о ружье — трах-тарарах?.. А может, прав тут Сергей Морозов, который отказался вроде бы от спортивной охоты, но держит ружье, помнит все охотничьи науки, чтобы этими науками служить тому же лесу?.. А для себя?.. А для себя Морозов добудет только тогда, когда это добытое необходимо для пищи и никак ненакладно для леса... А как же тогда он, Соколов, со своей, все еще живой в нем охотничьей страстью? Ведь помогает она ему, поддерживает, подтягивает, дает силы, лечит от разных кабинетных болезней. Лекарство это для него, лекарство — честное слово! Побродишь по лесу да еще и поохотишься за кем, и являешься домой совсем иным, годным снова для дальнейшей городской службы. Что делать, если воспитывался он так, воспитывался в то время, когда и дичи всякой было побольше, да и хвалили вовсю в то время ружья, охоту. Может быть, детишек надо учить как-то по-другому, а уж что с него взять, какой с него спрос?
Эти вопросы окружали тогда Георгия Валентиновича, сидевшего на каком-то бревнышке среди чудесной тверской весны, среди птиц и проснувшейся земли. И тогда он не находил на все эти вопросы нужных ответов... Когда вопросы, мучавшие его, понемногу улеглись, а день, так добро принявший его, стал незаметно затихать, Соколов поднялся со своего счастливого седелышка и побрел к дому егеря.
Возле дома все было тихо. Он открыл дверь на крыльцо и тут на крыльце, над рюкзаком и ружьем заместителя министра по какой-то лесной части увидел подвешенных на сучке-веточке щуренка-недомерка и окровавленного бекаса... Щуренка определенно глушанули из ружья, когда он, бедолага, забрел навстречу весенней воде в ручей, а бекаса сбили, поди, влет во время его брачного полета-бормотания барашком...
Неживой щуренок, мальчишечка-несмышленыш, и оборванное бормотание барашком, жалкий комочек перьев с торчащим из него остреньким клювом недавно токовавшего бекаса, над дорогим, дальнобойным ружьем, приготовленным для гусиных охот, остановили Соколова, будто кто ударил его по голове за какую-то великую провинность... И он вместе с ними, вот с этим ружьем на гусей и с этой пьяной командой, свалившейся прямо из-за стола в услужливо приготвовленные постели... Ужас какой! Позор! Совестно-то как! К весне прибыли. В гости. С поклоном...
Тут дверь в избу разом распахнулась и на пороге, качнувшись, явилась пьяная женская фигура с пьяным распухшим лицом — их спутница, какой-то очень главный охотничий надзиратель над всем, грузная дама Валентина стояла в проеме двери и, не в силах переступить через порог на крыльцо, протягивала Георгию Валентиновичу стакан, наполненный какой-то желтоватой жидкостью... Ага, лимонная водка, — догадался Соколов, — он видел в одной из машин целый ящик такого продукта...
— Писатель... выпей с людьми... с народом..., — выдавило из себя пьяное бесформенное существо, напоминавшее что-то от недавней женщины, — ... на... выпей...
Стакан с водкой был почти у его носа... Отказаться и снова и снова выслушать весь этот набор пьяных уговоров: выпей с людьми, с народом, не уважаешь, мы без медалей — мы народ? Или же?.. Соколов, добитый этим пьяным явлением после щуренка и бекаса, уничтоженных ружьем, настроенным на гусиные стаи, протянул руку к стакану, принял посуду с водкой и вылил водку в себя...
— Вот по-нашему... за охоту... сейчас... сейчас... закусить писателю, — с этими словами пьяное явление, качнувшись обратно из проема двери в сумрак коридора, куда-то убралось... А дальше раздался грохот не то упавшего тела, не то свалившейся какой-то громоздкой домашней утвари... Грохот повторился. Затем раздались голоса. И снова ангелом-спасителем явился егерь и, увидев Соколова с пустым стаканом, покачал головой:
— Голодные, поди, с обеда — сейчас приветим вас...
Егерь ушел, но тут же явилась его милая супруга, принесла Соколову на крыльцо, на столик, тут же оказавшийся под чистой скатеркой, тарелку с какой-то едой. Соколов поблагодарил. А женщина мило улыбнулась и добавила:
— Господи. Да что же они так-то себя не жалеют... Мы вас в другой дом ночевать отведем сейчас — здесь все равно на всех места нет. А там тише — там народ тверезовый...
"Пи-пи-пииу..." — будто сам по себе пропищал голосом рябчика-курочки его манок.
"Пи-пи-пии..." — так же согласно ответил Георгию Валентиновичу лес...
Вот она, братцы, охота... Хорошо-то как... Тишина... Мир-то какой...А?
А пугливы вы, птички... И тут пугливы, ей богу — вон куда разлетелись, и не сыскать никак остальных. Да и птиц в выводке что-то маловато. А ведь охота всего как с десяток дней открыта?! Да и вряд ли охотники тут виноваты. Наверное, общее какое-то нездоровье: лес рубят вокруг, ягоды начисто выбирают для магазина. Еще и химия какая-нибудь, хоть с небес, да попала сюда...
"Пи-пи-пииу" — "Пи-пи-пии..."
Нет, не взводился курок охотничьей страсти у Георгия Валентиновича Соколова здесь, на тропе, где можно было вот так вот о чем-то лесном, сокровенном открыто переговариваться с несмышленным рябцом...
Живи, братец, расти мудрым, знай и помни, что человек — очень опасное существо. У многих людей нынче большая потеря обнаружилась — не все совесть в себе сохранили. Оттого и разор такой по земле. Честное слово.
Рябчики остались сзади. И снова узенькая лесная тропка-стежка с сыроежками и самыми разными, неизвестными Соколову грибами побежала – побежала впереди него, наконец оставила позади и гору, по которой почти до самого неба выстроились бронзовые стволы борового сосняка, и сырую лесную болотинку, заросшую всяким кустьем, и выбралась на сухое, чистое место-бугорок, выстеленный брусничным листом.
Ягод на брусничных кустиках было совсем немного. Наверное, сначала они и были, но какая-нибудь птица успела поклевать, побить эту ягоду, и теперь красных огоньков-капелек рядом с брусничным листом почти не осталось... Георгий Валентинович присел на корточки и стал собирать себе в ладонь брусничинку за брусничинкой. Брусника была зрелая, мягкая и очень сладкая...
Вот так бы всю жизнь и прожить на земле: бродить по таким вот лесным тропам, собирать ягоду, грибы, иногда и добывать что из лесной дичи себе на пропитание. И не надо ведь больше ничего... Счастье-то какое! Тишина леса и ты будто растворен в этой тишине, слился с ней и даже оболочку свою, поношенную, потертую по столицам и заграницам, на себе не чувствуешь... Хорошо бы всю жизнь так... Но ведь не проживешь ты, Георгий Валентинович, в лесу, не проживешь — в столицы и заграницы все равно, брат, потянет. Потянет, брат, нутро твое столично-заграничное против леса восстанет, пищи столичной-заграничной потребует... Сначала с самим нутром надо разобраться, деть его куда-то, оставить сзади, а только потом лес — без этого грех один и лесу, и тебе. Иначе тебе и тут муки одни достанутся: не жить, а терзаться без конца будешь... А сможешь ли вот так вот оставить сзади свое нутро?... Вот Сергей, тот вроде бы оставил это городское нутро, живет здесь, не тужит, да еще силы и мысли здесь копит, а в города лишь для битв, как на ратное поле, поди, является. И лесу от него вроде бы никакой беды, коли все свои городские страсти-похоти с собой в лес не потащил — наоборот, защитой-надежей для леса стал... Но Сергей другое дело — это человек-кремень! Натура! Сказал-сделал! А как же другим то? А?
Как-то, еще давно, сейчас и не вспомнишь, у какого именно древнего автора-философа, вычитал Георгий Валентинович такие мысли: мол, высшей жизни, жизни духа, можно достичь, якобы, двумя путями: либо отказаться от всех желаний, всех похотей, от всех страстей на потребу грешному животу — и ты тогда чист, живешь одним святым духом... либо, не отказываясь напрочь от страстей-похотей, коли нет у тебя сил справиться с ними, коли ты не Сергей Морозов, человек-кремень, просто не обращать на эти похоти-страсти никакого внимания — пусть, мол, живут они в тебе сами по себе, а ты мол, не думая о них, сосредоточь всего себя на высокой цели...
Здесь, как казалось Соколову, у того древнего мудреца явно получалась какая-то натяжка, и Соколов никак не мог понять, о какой же высокой жизни идет разговор, когда сзади за тобой твоим похотным следом одни грехи?!.. Какая же это высокая жизнь, когда следом за тобой оскорбленная в твоей похотной страсти чужая жизнь?!
Это философское положение Георгия Валентиновича еще и пугало, ибо видел он тут самого себя... Грешил ведь, грешил, думая одновременно о литературе, о высоком слове, о чистом чувстве. Грешил. Но молчал, уж никак не приводя эти свои грехи при высокой мысли к какой-то системе-оправданию. А тут, оказалось, все давно уже приведено для него в систему — и пожалуйста, любуйтесь сами собой...
От этого, от своего грешного нутра, вывернутого вдруг наизнанку, Георгию Валентиновичу сделалось тогда не по себе. И помнится, он закончил тогда свои философские изыскания примерно таким выводом-приговором:
— Нет, как-то все это не по-русски. По-русски греха всегда стыдятся, а оттого, поди, и грешат, пожалуй, поменьше. По крайней мере уж никак высокого оправдания этому греху никогда не ищут, а только каются. Нет, это не для него.
Кто знает, может быть, еще тогда, после той самой встречи-открытия философской системы-схемы, уготованной вроде бы и для него самого, Георгий Валентинович Соколов впервые и задумался: так ли он живет, так ли идет по жизни?.. Кто знает — давно это было. Столько времени прошло... Но сейчас этот вопрос: так ли живет, так ли идет по своей дороге-жизни? — был для него главным. Этот вопрос мучал, не оставлял его одного и даже здесь, в тайге, среди утренней осенней тишины, среди вот этого чудесного брусничного ковра.
Соколов протянул было руку к новому огоньку-ягодке, но замер, услышав чей-то недалекий разговор-спор...
Спор негромко вели две женщины — он явно слышал их близкие голоса, но о чем именно этот разговор-спор, разобраться не мог... Кто это здесь сейчас в лесу в утреннюю рань? Зачем? За каким делом?.. Присутствие кого-то другого в лесу, возле его тропы насторожило, отвлекло от только что живших в нем мыслей... Кто это и откуда? Зачем, когда он уже был один на один со своим спасителем-лесом?..
Негромкие голоса не умолкали, и Георгий Валентинович стал понемногу догадываться, что эти живые голоса, возможно, принадлежат вовсе и не людям. Он приподнялся от своего брусничника, огляделся и заметил впереди небольшой ручеек... Тонкой струйкой неспешная лесная вода стекала с камня-плиты, снова становилась после камня-плиты водой-гладью и что-то выговаривала при этом.
Господи, а как похоже на человеческий голос!.. О чем ты, лесная вода, о каком счастье-переживании ведешь сейчас свой разговор? А? И с кем беседуешь ты?... Так и есть — вот еще одна струйка, то же сбегающая вниз с камня — вот и еще один голосок. Вот и два голоса для тихой лесной беседы.
Соколов присел у ручья и снова внимательно прислушался к голосу воды... Нет, вода не журчала, лаская твой слух своим вечным миром — что-то беспокойное билось и в этом лесном ручейке, что-то спорило друг с другом...
Господи, и здесь, в этом храме тишины и покоя, тревоги, возможно, и беды. Где же мир?
От ручья тропка поднялась в молоденький ельник, и тут, среди елового частокола, под опущенной почти к самой земле еловой лапкой, Георгий Валентинович разглядел белое полукружье шляпки какого-то странного гриба... Остальная половина шляпки была скрыта под землей, и определить так, с ходу, что это за гриб, Соколов не смог. Нет, этот гриб никак не походил на сыроежку — прежде всего он был лебяжье бел и, видимо, очень крепок своей литой статью.
Соколов подполз под елочки и осторожно вызволил странный гриб из объятий земли...
..Братцы, да это же груздь! Ей богу, груздь, настоящий, белый!
При этом открытии, при имени только что найденного гриба у Соколова засосало под ложечкой — он вспомнил Новосибирск и белые грузди, отваренные, чуть с горчинкой и под сметаной... С какой жадностью поедал он тогда, в гостях у своего друга-поэта, это удивительное кушанье. А отварные грузди, с горчинкой, под сметаной, все подносили и подносили. Его друг-поэт посматривал на проголодавшегося столичного классика и только робко предупреждал:
— Не переешь, Георгий Валентинович. Грибов-то не жалко, а вот с брюхом-то у тебя как? Крепко ли до сих пор?
— Крепко-крепко покудова!
Нет, больше таких груздей он не едал ни разу... А тут — на тебе, подарком-счастьем точно такой же белый груздь, как тогда в Сибири. Только пока не отваренный и пока без сметаны... А есть ли у Сергея сметана?.. Нет — нет у Сергея сметаны... Как же тогда?.. А придумаем что-нибудь. Главное, есть — есть груздок!.. Братцы мои, красив-то как! Молод, с бахромой-кружевами по краю шляпки. Отварим тебя, дружок, отварим, уж извини — доля твоя такая...
Георгий Валентинович оглянулся вокруг и под елочками еще и еще увидел выглядывающие из-под земли и хвои такие же белые грузди...
Скоро груздями был наполнен до краев объемистый пластиковый пакет. Пакет оказался в кармане рюкзочка и теперь очень пригодился.
Соколов, как после долгой и трудной работы, но завершенной все-таки удачно, отдышался, присел на старый пенек и стал раздумывать, куда бы деть грибы — ведь не тащиться же с ними по тропе. А тропе, по рассказам Морозова, еще предстояло петлять и петлять, пока доберется она, наконец, до мохового болота, где по весне вовсю токуют глухари, а к осени подрастают новые глухариные выводки.
В конце концов сумку с груздями Соколов подвесил на дерево — устроил на сучке, рассудив, что здесь никто эти грибы не возьмет.
После грибов, после этой его удачной охоты, бодрости охотнику прибавилось, поубавилось в нем сентиментов и всяких переживаний, и он в ожидании либо рябчиков, либо глухарей опустил в правый ствол ружья патрон, снаряженный дробью на рябчика, а в левый — с дробью на глухаря.
Тропа снова насторожилась, но уже не для того, чтобы объять Георгия Валентиновича тишиной и растворить его в этой лесной тишине — сейчас Георгий Валентинович готов был тут же вскинуть к плечу свою любимую двустволочку-бельгийку и послать вслед рябчику или глухарю точный дробовой заряд... Стрелять он еще умел, умел и пока не разучился.
Но чуткой настороженности охотника, его готовности в любой момент отозваться тайге, суждено было прежде, до встречи с желанной дичью, встретиться со следами медведя...
Медведь был на тропе не так уж и давно — вчера или позавчера. В эти тонкости Георгий Валентинович особо не вдавался — да и не был он никогда особенным следопытом. Стрелять умел, знал толк в охоте по перу, а больше по перу с собакой, а вот следопытом, как его друг Сергей Михайлович Морозов, не был и даже на охотах за кабаном, за лосем выполнял обычно одну единственную обязанность: чутко стоять на номере и не промахнуться, если зверь выйдет на тебя.
Лосей и кабанов он стрелял, бил точно по месту, когда для этого были соответствующие условия, а вот в то, что его ружье способно остановить медведя, вдруг пошедшего на человека, до сих пор так и не верил. Не верил — и все тут.
Боялся ли он этого косматого зверя? Конечно, боялся. Но не страх рождался в Георгии Валентиновиче при встрече со свежими следами хозяина тайги, нет — появлялась в нем та самая неуверенность, которой боялся он больше страха. И он не верил, что тридцать граммов свинца, вырвавшиеся в выстреле из ствола его охотничьего ружья, сильней, чем этот самый бурый медведь...
Откуда это чувство, он не знал. Не знал и тогда, раньше, когда они с Сергеем впервые попали на охоту на север и местные жители предложили им пойти на медведя, который каждую ночь ворочал и ворочал овес, уже скошенный, связанный в снопы, но оставленный пока дозревать на поле, не знал и теперь, когда прошел многие свои охоты... Тогда, во время своего самого первого охотничьего похода, он всячески отнекивался от медвежьей охоты, но все-таки вынужден был пойти, чтобы не позориться ни перед местными жителями, ни перед Сергеем — к счастью, медведь тогда так и не вышел, не показался, а только бродил по краю поля и "чикал" сухими сучками, а там ушел, оставив столичных стрелков, ждавших зверя прямо на поле, среди овсяных снопов, ни с чем. И к счастью, честное слово, к счастью.
Еще тогда, на том овсяном поле, Соколов почувствовал медведя и почувствовал не как добычу, а как силу, грозную лесную силу, которой лес и противостоял им, охотникам-туристам, явившимся из Москвы удовлетворить свою охотничью страсть. И от этой звериной силы и родилась у Соколова на всю жизнь неуверенность при встрече с медведем.
Этой своей неуверенности при памяти медведя Соколов не стеснялся и даже находил ей оправдание... А может, и хорошо, — рассуждал он, — что есть в лесу такая непреодолимая сила, иначе разнесут, растащат весь лес до конца...
Вот и теперь свежие следы хозяина тайги, его покопы на тропе, разнесенные им пни и раскопанные почти до дна муравейники остановили Георгия Валентиновича в его проснувшейся охотничьей страсти и он уже не так воинственно, не так готово к встрече с добычей продолжил свой путь по недавней дороге угрюмого таежного зверя...
Медвежьи следы скоро кончились — зверь свернул с тропы и ушел в чащу. На душе немного полегчало, а там, после второго-третьего поворота тропы, и совсем отлегло от сердца... И помог ему в этом и зайчишка, по-летнему серый, голенастый зайчишка-беляк. Он встал перед Георгием Валентиновичем на тропе, встал открыто, почти рядом и только после того, как человек подал голос, скрылся в кустах...
Бывало, бывало когда-то, что и по такому вот, еще не зимнему, зайцу постреливал другой раз Соколов во время своих лесных охот... Под Москвой, конечно, не смел — там особый догляд за охотником, а вот во время подобных походов, на северах, где догляда поменьше, где ты сам только с самим собой, какой-то механизм, ограничивающий тебя, запрещающий совершать преступление перед живой жизнью, вдруг не срабатывал у него и он, бывало, и приносил к вечернему костру вот такого, не вовремя взятого зайца.
Нельзя было бить летнего зайца, нельзя. И по закону и по совести нельзя. И каялся другой раз Соколов перед Морозовым в совершенном и стыдно было ему другой раз, ой, как стыдно, и никогда не оправдывал тут себя никакими философскими схемами, но было-было такое, и после таких промашек Сергей долго отказывался иметь с ним какие-либо охотничьи дела... Было, все было, братцы. Грешен. Грешный я человек и не оправдываю себя... А как вот все это получалось? Наверное, страсть, страсть подводила — и все тут... Стреляло и его ружьишко другой раз без разрешения, само вроде бы и по себе... Но не гордился этим, а каялся, честное слово.
Заяц, выскочивший на тропу, привел за собой к Георгию Валентиновичу лебедя — лебедя-шипуна, белоснежного, с красным клювом, какие еще есть, живут по астраханским плавням...
Было это в прошлом году. Друг его, охотовед, человек весьма порядочный и доставлявший иногда Георгию Валентиновичу удовольствие побывать на охоте за зверем, вытащил его прямо из-за рабочего стола на кабанью охоту: мол, недалеко от Москвы, и машины твоей, Георгий Валентинович, не потребуется. Поедем — есть, мол, причина, о ней потом... И Соколов поехал. Поехали они в пятницу на все выходные дни. Вез его вместе с другими охотниками удалой молодой человек, промышлявший на охоте тяжелым тульским автоматом. Туда ехали они мирно, добро — не знали друг друга, а оттого, поди, никто из них и не разговорился по дороге на охоту до конца. На охотничьей базе выяснилось, что у друга-охотоведа на ту самую пятницу как раз пришелся день рождения — вот и причина сбора-охоты его лучших друзей. Посидели, выпили чуток за новорожденного, от которого и зависели все подобные охоты, поздравили, кто как мог. А с утра пораньше кто в загон, кто на линию стрелков. Охота вышла удачной — к вечеру положили двух кабанов. Жаркое там и прочее. А в воскресенье домой — в той же машине, в той же компании оказался и на обратном пути Георгий Валентинович. После охоты и удачи охотники поразговорились — и Соколов не отстал от других, рассказал пару баек про охоты на Алтае, в Сибири. И тут их возница-шофер, молодой, удалой человек, поинтересовался, а бывал ли мол, Георгий Валентинович на охоте в астраханских плавнях? Соколов ответствовал, что бывал, но давно, и больше там ловил рыбу, чем охотился. На что удалой шофер-охотник заметил:
— А я в этом году побывал в тех краях... И лебедя поел.
— Как? — выронил Соколов.
— А просто. На вечерней заре были. Уже темнело. И тут птица над головой — крылья небо закрыли. Бил в угон — упала, аж волна поднялась. Подплыл — лебедь. Нет, на базу не понесли — костерок на берегу и жаркое... Ничего жаркое да еще под стопочку.
И все так просто — белоснежкая птица, птица-сказка, птица, заговоренная вроде бы давно от диких выстрелов, и ... выстрел в угон, а там костерок и кусок дичи под стопочку...
Соколов дальше не принимал участия в разговоре, молчал до Москвы, прикинувшись спящим. А его соседи, конечно, не поняв никаких сентиментов Георгия Валентиновича, проявившихся всего-навсего в коротком вопросе-неудоумении "как", до самой Москвы продолжали откровенную похвальбу, вытаскивая из запасников прошлой памяти все самые невероятные и, как правило, преступные добычи... Уж понесло, так понесло... Недельки через две его друг-охотовед снова принялся вытаскивать Соколова на охоту за кабаном и лосем, но Соколов как-то все-таки отказался...
Дом, который оставил сегодня рано по утру наш охотник, был, пожалуй, уже далеко, но моховое болото, куда и направлялся в основном Георгий Валентинович, пока не появлялось, и он все шел и шел, прислушиваясь снова больше к себе самому, чем к лесу, шел, разрядив ружье после встречи с зайцем и памятью о лебеде-шипуне, белоснежном, с красным клювом, сбитым из тульского автомата удалым стрелком...
"Кво-кво-кво" — вдруг раздалось откуда-то сверху. Соколов будто разом проснулся, вздрогнул и сразу замер.
"Кво-кво-кво" — беспокойно доносилось с самой вершины дерева, что стояло возле тропы.
Отсюда, от ствола дерева, вверху ничего не было видно. Но нельзя было и отходить в сторону — птица могла тут же сорваться и улететь...
"Кво-кво-кво"... Соколов почти автоматически открыл ружье, опустил в стволы два патрона с крупной дробью и всматривался и всматривался в переплетение ветвей...
Вот она — вот... Среди ветвей проглянулся силуэт большой птицы: грудь, затем сук, на котором птица сидела, а дальше хвост. "Кво-кво-кво..." Он медленно поднял ружье, чтобы никаким своим движением не спугнуть птицу. Выцелил в грудь.
"Кво-кво-кво..." И спустил курок.
Выстрела он не помнил — он очнулся только тогда, когда сверху, ломая сухие веточки стало падать то, что только что беспокойно, сторожко выводило свое "кво-кво-кво"... Птица ударилась о землю тяжело, гулко. Соколов кинулся к добыче и отпрянул назад... Это была глухарка, копалуха, как звали здесь глухарок, которых берегли, берегли на развод и которых не позволялось добывать не только охотничьими законами, но и совестью охотника-таежника...
Может, молодая птица?.. Нет, птица была в зрелой тяжести, крепкие лапы, покрытые жесткими чешуйками-латами, крепкое перо в крыльях и хвосте... Да и это "кво-кво-кво" матери-глухарки...
Нет, Георгию Валентиновичу не хотелось, как пишут в таких случаях, провалиться сквозь землю, исчезнуть — ему просто стало муторно, горько и больно на душе... Как случилось, как забыл он голос матери-глухарки? Да, и Сергей не напомнил, видимо, веря, что уж что-что, а копалуху-глухарку его друг-охотник отличит от петуха и молодых птиц. А предупредить предупредил, напомнил: не бить копалуху — мол, сам знаешь... Говорил он и о лиственницах, куда стали уже вылетать глухари. Да, это и была как раз лиственница, высоченная, толстенная, какую издали заметит птица и откуда должна была она заметить любую опасность... И про лиственницу он забыл... Расчувствовался что ли от встречи с лесом?.. Нет тебе никакого оправдания, Георгий Валентинович Соколов — что скажешь теперь своему другу? Что скажешь себе?
Он подобрал глухарку, еще раз внимательно осматрел ее — конечно, старуха-наседка. Он убрал ее осторожно в рюкзак, разместил рюкзак за плечами и тут, честное слово, еще больше почувствовал тяжесть своей вины...
Так и шел он обратно под тяжестью своей вины и не шел, а будто бежал-уходил от преступления, а вина его, его грех, не отставала, все время была сзади и давила его всем совершенным.
В таком состоянии он прошел свои грибы, затем вернулся за ними и уже без всякой радости снял с сучка пластиковый пакет с белыми груздями.
Он не услышал на обратном пути голоса ручья, не увидел огоньков брусники, не встретил тех рябчиков, которые веером разлетелись от него в разные стороны, а теперь, возможно, снова собрались на своем черничнике. Он не порадовался поздним ягодам малины и красной смородины, которые, помнилось, по утру встречали его в начале охотничьей тропы. Будто совершивший кражу, он торопливо отвел от берега лодку, но и тут, на чистой воде, расставшись с лесом, не нашел себя — озеро не принимало его, как утром, тоже, наверное, не прощало совершенного...
Дом и причал у дома были уже рядом. Он ждал, что встречать его выйдет Сергей и тогда тут же, сразу же из лодки, можно будет все сказать, повиниться. Так было бы, пожалуй, проще: повиниться, не ступая на берег — мол, вот он я, грешник, хотите судите, хотите казните или милуйте. Можете и в дом не пускать, уйду куда-нибудь на озеро замаливать свою вину, просить у леса прощения... Но Морозов не вышел навстречу, не принял, как обычно, лодку... И Соколову теперь предстояло самому, одному пройти этот путь от лодки до дома, а там, переступив через порог в избу, принести в дом Сергея, где давно, видимо, не водилось особого греха перед людьми, лесом и озером, все совершенное им сегодня, принести с покаянием — его ждало объяснение с Морозовым...