Совестью
Вид материала | Книга |
- Александр Твардовский – поэзия и личность, 79.29kb.
- Петр Петрович Вершигора. Люди с чистой совестью Изд.: М. "Современник", 1986 книга, 9734.25kb.
- Задачи отправлять В. Винокурову (Иваново) не позднее 09. 11 только по e-mail: vkv-53@yandex, 26.99kb.
- Отрощенко Валентина Михайловна ученица 11 «Б» класса Казаковцева Любовь Владимировна, 257.47kb.
- К. Лоренц Для чего нужна агрессия?, 315.8kb.
- Для чего нужна агрессия, 344.41kb.
- И с неспокойной совестью. Создавая лучший мир, невозможно не держать в голове, что, 29924.53kb.
- Все люди рождаются свободными и равными в своем достоинстве и правах. Они наделены, 348.85kb.
- Закон Украины, 2679.26kb.
- Вшестнадцать лет я, как и ты, учусь в школе, у меня есть хобби, я смотрю те же фильмы,, 34.7kb.
Завтра, где-то к полудню, Морозов поднимется к тете Кате и вынесет с сараев щиты, чтобы закрыть ими окна ее дома — закрыть вроде бы, как и всегда последнее время, только на зиму до весны, до возвращения тети Кати с зимней квартиры, из города. Но он знает, что теперь это не так — теперь эти щиты вряд ли будут сняты с окон уже по весне, ибо весной никто не вернется сюда, и только по лету, на грибы или на ягоды, возможно кто-то и заглянет к прежнему, родному очагу, кто-нибудь из племянников или племянниц... Конечно, приедет и последняя, оставшаяся в живых, дочь тети Кати, милая Мария Михайловна. Невесело об этом думать, но очень может быть, что Мария Михайловна приедет сюда не только для того, чтобы помянуть отца, сестру и родных братьев, но и родную мать, которую привезет сюда и оставит там, на сельском лесном кладбище, рядом с мужем и детьми.
Тете Кате, пожалуй, легче и проще было бы ждать своей смерти, своего конца, в этом доме, но Мария Михайловна увезет ее отсюда на зиму, как увозит уже который год, ибо здесь за больной старушкой нет никакого ухода, а уход уже нужен, ибо боль, поселившаяся в человеке, стала столь сильной, что справиться с ней в одиночку уже и не получается, и часто тетя Катя живет только на уколах... И о том, что она живет в этом доме последний раз, тетя Катя знает — знает спокойно, трезво, как знала раньше всю свою жизнь.
Завтра Морозов возьмет щиты и станет прилаживать их к оконным рамам, и тетя Катя последний раз глянет на эти окна, еще живые, открытые, глаза-окна того дома, который вместе с мужем и дедкой поднимала когда-то здесь от земли под крышу и она... А потом последний щит на окно, последний гвоздь, прижавший этот щит к стене дома... и все... До свидания... Нет, не до свидания, а уже прощай... И Морозов верил тете Кате и тоже знал, что ее больше никогда не будет здесь.
Ее скоро не будет на этой земле, но останется вот этот дом, который он, Морозов, все время видит из своего окна, когда сидит за столом и работает. Он всегда может тут отвлечься от листа бумаги и еще и еше раз пересчитать ряды этого ладного, крепкого северного строения... Поди, ряда два-три все-таки ушло за это время в землю — ведь земля живая, она подается под тяжестью строения и принимает, медленно, но все-таки принимает его в себя. Уж так устроена жизнь: все, что возвышается пока над землей, земля принимается согласно, а когда это, возведенное людьми, отживает свой век, земля так же, как людей, хоронит остатки строений навсегда в своем чреве...
Два-три ряда, конечно, ушли в землю — дом уже чуть опустился. Но вот они — раз-два-три — все двадцать четыре, еще живые, полные ряды, сложенные из строевой, боровой, рудовой, красной вековой сосны — сложенные, правда, не так уж грозно, как дома-гиганты на две половины да в два этажа, да по шести окон каждому этажу только наперед. Дом у тети Кати лишь с четырьмя окнами наперед, на улицу, да по три окна по левую и по правую руку... А там еще прируб коридора с лестницами от красного входа, с улицы, и от заднего хода, с озера. А там еще кладовки, сараи, сенник — вот и получается целый дом-корабль, что уже с полвека стоит здесь, на самом верху деревни, стоит крепко, уверенно в себе стоит кораблем-крепостью над морем воды и леса. И дальше будет стоять памятником тем людям, которые жили, строили этот дом-корабль, и тому труду, который эти люди здесь совершили.
Дом свой строили-поднимали тетя Катя и ее муж Михаил, считай, почти без посторонней помощи — только сами. И лес добывали из тайги вдвоем. Правда, помогал им еще тесть, отец мужа или, по-деревенски, дедка, но дедка был уже не в той силе, как прежде, и помогал только своим советом, умом... Лес на дом валили перед самой весной, валил Михаил, муж, а вывозила к дому каждую лесину одна тетя Катя на дедкиной лошади. Тогда они еще не успели обзавестись своим хозяйством и своей лошади у них не было. Они только еще по осени сыграли свадьбу и теперь, живя пока у дедки, строили-возводили свой собственный дом.
Это теперь у молодых все по-другому. Пойдут в загс, распишутся и вместо того, чтобы думать о доме, о печи, о крыше над головой, вместо того, чтобы потрудиться, поработать семьей, мужу вместе с женой, поработать хотя бы для того, чтобы в работе слиться вместе жене и мужу, молодые нынче чаще как начнут загул со свадьбы, так и тянут и тянут его порой всю жизнь. Теперь молодые не строят сами себе дома — теперь подают заявление и ждут, когда им вручат ключи от новой квартиры... Непорядок это, непорядок — непорядок, который и родил во многих нынешнюю болезнь, безделье-бражничество.
А раньше молодые работали, напрягались. Родители молодых собирали со всех сторон какие-никакие деньги и давали эти деньги молодым не на разгул, а на строительство дома-жизни. А другой раз, зная характер сына или дочери, и следили, спрашивали, куда вложены эти деньги. Это был великий народный Отцовский кредит-помощь сыновьям, поучиться которому не мешало бы и государству: вот так вот давать без процентов, давать на хорошее дело, но спрашивать и строго спрашивать, куда дел эти деньги...
Лес на дом валили муж Михаил и дедка, а вывозила одна она, тетя Катя, уже на сносях, уже в ожидании сына-первенца. И честное слово, тогда, на этой лесной работе она больше жалела не себя, а лошадь. И когда бревно, положенное на санки, вдруг заносило где-то в дороге в сторону и лошади тяжело было тянуть, тетя Катя останавливала лошадь, шла назад, к концу бревна и как-то подваживала это бревно, выводила сани-бегунки на прежнюю колею и только тогда трогала лошадь. Нет, никогда она не рвала удила, не хлестала кнутом, а вот так вот подойдет и скажет:
— Но, милая. Но, пошли, пошли милая — тут немного еще, пошли, пошли к дому-то. Сегодня-то уж и конец.Уж сколько сегодня повывозили... Скоро-то и конец...
Тетя Катя, пожалуй, может о каждом бревне, положенном в дом, рассказать всю его историю... Может вспомнить, где стояло прежде это теперешнее бревно высоченной сосной, вспомнит дорогу этой страховой лесины с делянки сюда, в деревню, к будущему дому-крепости. А там вспомнит и глаза лошади... Но вряд ли вспомнит свою усталость, свой труд...
Дом они успели построить еще до колхозов. Срубили и хлева для скотины, но настоящей скотины так и не успели в эти хлева поставить. Не успели они завести себе до колхозов и лошадь, но всегда были овцы, корова — было все,что разрешалось в ту пору колхозникам иметь при своем доме... Казалось бы, что годы складывания в колхоз должны были оставаться у тети Кати следом большой беды — ведь колхоз помешал им встать как следует на ноги, окрепнуть и жить сильно, сытно, небедно. Но сколько ни подступался Морозов к Екатерине Игнатьевне с этим вопросом — подступался, конечно, осторожно, деликатно — но осуждения коллективизации от нее так и не услышал.
Нет, тетя Катя не входила никогда в состав комитета бедноты, никогда не была никаким партийным или комсомольским активистом — она была просто беспартийной, ладной, справной и сильной духом крестьянкой... И колхоз тетя Катя и ее муж Михаил приняли согласно, приняли, держа в себе испокон веков мудрый завет северной крестьянской жизни, что только сообща, всем вместе, можно побеждать здесь все, что мешает человеку сильно жить под северным небом.
Да и сами-то наши северные лесные деревушки строились так, будто нарочно для такой общинной совместной жизни: дом к дому, окно в окно, стена в стену, плотно, крепко, чтобы не пробил их никакой ветер -буран. Другой раз в свирепые зимы такие ветры-бураны обнесут северную деревушку, сжавшуюся на горке, со всех сторон непроходимыми снегами, заметут под крышу все дома.Видишь такую деревушку-сугроб и думаешь, что нет там уже никакой жизни, но подойдешь поближе, найдешь уже успевшую накататься дорогу, войдешь по этой дороге среди страшенных сугробов в деревню и увидишь, что жива она, как зимний улей, как семья пчел, собравшаяся в зимний клуб. Жива она, гудит, что-то работает, мастерит, старается. И не тронь, не ковырни ее — тут же загудит она боевым гудом, как растревоженная пчелиная семья. И видя перед собой тетю Катю, не выходившую никогда из своих крестьянских трудов, Морозов уже через нее начинал смотреть на все то, что произошло здесь с крестьянством в начале тридцатых годов.
Сейчас корма дома-корабля, который строила когда-то тетя Катя,будто поднялась над землей на толстенных столбах-листвягах. Еще совсем недавно здесь, под кормой корабля-дома,под его сараями, были хлева, где стояли корова и овцы. Но вот случилось, приступила к тете Кате беда-болезнь и с коровой и овцами пришлось расстаться. А уж потом кто-то из родных, посетивших тетю Катю в свой летний отпуск, попилил эти хлева на дрова. И теперь эти мощные столбы из дерева лиственницы, будто колонны поднявшие дом-крепость сзади, видны далеко-далеко с озера.
Эти листвяги под столбы-колонны уже не возили сюда, к будущему дому, на лошадях, а плавили водой, по озеру, с островов и поднимали вверх, на горку, на катках, поднимали, как обычно все тяжелое, необходимое в деревне, сообща, всем миром. А потому тетя Катя и не помнит тяжесть этих листвяжных столбов... Подсушенные листвяги всегда каменеют и стоят в земле, пожалуй, больше чем полный век.
Да, тетя Катя завтра последний раз обойдет свой дом и попрощается с ним навсегда. Ее не будет больше здесь, но Морозов, каждый раз, возвращаясь с озера на лодке еще издали будет видеть эти листвяжные столбы, приплавленные сюда откуда-то с островов лодками, поднятые всем миром, всей деревней к дому и врытые в землю, чтобы прочно держать собой корму северного дома-корабля, который и сейчас еще вполне годен для своего плавания-жизни.
Что-то монументально-древнее было в этих столбах-листвягах. И эти колонно-монументальные столбы вначале никак не вязались у Морозова с его общим представлением о северных строительных линиях, где все обычно вершилось по горизонтали и только так набирало свою высоту: бревно на бревно, бревно на бревно... и только одна вертикаль над крышей — печная труба, да и та сложена из тех же горизонтальных рядов: кирпич на кирпич...
Завтра, закрыв окна щитами и обойдя вместе с тетей Катей дом, он, пропустив вперед старушку, еще раз, так, по привычке, постучит пальцами по листвяжному столбу: не раскаменел ли?.. Нет, конечно, не раскаменел. Конечно, стоит и будет стоять памятником и лесу, и людям.
К войне ребятишки Екатераны Игнатьевны и не успели как следует подрасти, потому и не поспели в солдаты, и на войну из ее семьи ушел только муж. А она осталась здесь с детишками да и еще с колхозом.
Хоть и были, хоть и оставались еще в деревне какие мужики, всю колхозную председательскую ношу с сорок первого года до конца войны взвалили на нее, на Екатерину Игнатьевну Герасимову... Она не отказывалась, не упиралась, не думала: справиться или нет — ее просили, и она должна была пойти туда, куда просили пойти люди... А справится ли она?.. Надо справиться, раз просили... И колхоз был здесь всю войну, и не просто был, кормился сам, выживал и растил новых солдат — главное, он кормил тех, кто был там, на войне, под смертью.
Во что верили тогда? Чем жили?.. И на эти вопросы Морозов так и не получил никогда от тети Кати прямых ответов.
Был ли голод?.. Был. Правда ребятишки тут от голоду не мерли. Как -то что-то и доставалось им тут — и пусть не с поля, не с пашни, так от леса, от озера... Кормил их лес, кормило их озеро всегда.
Надрывались?.. Так это всегда надрывались. Надрывались и тут: и землю пахали, и рыбу ловили, и лес валили — работал еще колхоз и на месте нынешнего леспромхоза. Так что весь лес, который, как говорилось, положен был в фундамент будущей победы,лес войны, добытый здесь, был добыт ими вот таким вот топором да пилой-подругой — моторных-то пил тогда никаких и не было. Да и вывозка с делянок была все та же, как для себя на дом, на себе да на лошадке, только не на сытой, крепкой, своей, а на колхозной, заморенной войной так же, как и сами люди... Но выжили вот, дождались. И хотя и говорят теперь, что тогда крестьянин был в рабстве, что не было у него даже паспорта, без которого из деревни по тем временам и не уйдешь, не помнила Екатерина Игнатьевна у людей особого желания куда-нибудь бежать от земли даже тогда, после войны, после тяжелого, надломного труда через силу, который выдерживали только двужильные, а то и только трехжильные люди — тогда земля еще прочно держала людей, держала верой, что трудное пройдет, что все образуется и настоящая жизнь вернется, наконец, на ихнюю землю.
Уже в самом конце войны выпало Екатерине Игнатьевне Герасимовой совершить поездку через всю страну в Сибирь и обратно.Нет, не по этапу, не под конвоем, а с бумагой-предписанием: добраться любыми путями до Алтая и принять там крупный рогатый скот, предназначенный для всего ихнего района...
У них-то ведь скот весь угнали подальше в тыл, и так по всему району — думали, что враг дойдет и сюда. А теперь война к концу и надо восстанавливать стадо. Думали об этом, думали еще до победы, как начинать завтрашний мирный день, а потому и отправили председателя колхоза вместе с еще тремя такими же вот женщинами-колхозницами, солдатками, за скотом в Сибирь. И отправили не так, как сейчас — никто не готовил им заранее билеты на поезда , никто не бронировал места в гостиницах — были у них лишь проездные документы-предписания и вот с этими документами как-то, и добрались они до назначенного места. А там приняли скот, и не пять, не десять голов, а целый эшелон. Теплушки, скот и всего четыре женщины на весь состав. И не было этому составу никакой зеленой улицы — зеленые улицы были только для военных эшелонов — ехали они так называемой малой скоростью, пропуская вперед себя все, что было хоть как-то поважней их. И это еще не беда — беда в том, что корму-то на всю эту скотину, на весь состав, считай, почти, и не дали. Так что скот надо было не только везти, но еще и кормить, и наши женщины старались — уговаривали машинистов, которые менялись в пути то и дело, чтобы остановил он свой поезд у какого-никакого стожка или скирды соломы. И было, и воровали это сено, эту солому и разносили бегом по теплушкам, суя своим бедным коровенкам клочки захудалого сенца, а то и просто нарванного здесь, по железнодорожной насыпи какого былья-бурьяна. И это еще полбеды — какое-никакое былье коровенкам нет-нет да и доставалось, — коровенок-то надо было еще и поить. И здесь, на коротких остановках на станции-полустанке, женщины с ведрами в руках — а сколько один человек этих ведер возьмет? – два — и не больше — бежали они, сердешные, за водой на станцию, выстаивали в очередях, догоняли тронувшийся эшелон... И ладно какой машинист попадался с душой, с болью — таких-то по тому времени, правда, больше было — ждал, понимал, как бы не оставить этих баб-старательниц.
И довезли они свой эшелон, довезли. Привезли и сдали, как положено, скотину. И сейчас, поди, еще где-то, по каким сегодняшним дворам держится кровь тех самых сибирских коровушек, которых как-то чудом, лищь с божьей помощью, привезла сюда еще по военной дороге тетя Катя с такими же вот, как она сама, святыми русскими женщинами.
Кто помогал? Какой святой дух?.. Ведь расскажи сегодня кому, что целый состав скота без положенных в дороге кормов, без воды, привезли из Сибири вот сюда, в эти русские северные места, всего четыре бабы, не поверят. Сказка, — скажут, — сказка!.. Анекдот, — скажут, — чтобы одна баба, считайте, девка еще, да к тому же и на сносях, вывезла из тайги лес на такой вот страховой дом- корабль, вывезла столько леса, что и сейчас-то его так, сразу, весь и не пересчитаешь, если считать вместе с домом, с коридорами, сараями и бывшими здесь хлевами... А было, было все это! И были вот такие подвиги, из которых и складывалось то, что досталось нам, сегодняшним.
Кто помогал? Какой Бог? Какая сила?.. Надо! — и все... За это "надо" и корят другой раз стариков: мол, молчали, не возражали, говорили им "надо", они, мол, и шли туда, куда посылали, и, мол, не думали — приказ начальства был для них как закон... Все можно теперь говорить. А кто бы без этого "надо" привез сюда, в этот северный сиротский край скотину? Откуда взялась она без этого "надо" еще в сорок четвертом, братцы, году, в сорок четвертом! Еще граница-то германская нашими войсками не перейдена, а коровки здесь, у нас, уже по всему району были.
Дали ли тете Кате какой орден или какую медаль за это дело?.. Может, какую медаль "За доблестный труд в Великой Отечественной войне" она и получила, но вряд ли и повесила бы ее когда на себя. Тогда стеснялась. Да и сейчас, в сегодняшние дни, тоже, пожалуй, не повесила бы — Сталин там, на медали. И глядишь, какой сопливый юнец с наглой прыщавой мордой, где прыщи чуть поросли жидкими волосенками, еще бы и шикнул на старуху : "Ну,ты, Сталина-убийцу повесила!".. Не дождалась тетя Катя. Не дожила до сегодняшних дней. И ладно, что не дожила и не получила ниоткуда никаких упреков...
Ну, а дальше?.. А дальше — вернулся муж. Счастье-то какое! И детки подрастали, жизнь вроде налаживалась. Но, увы, та сила-напряжение, рассчитанное людьми, казалось бы, только на одну войну, не отпустило их и дальше... Трудно себе представить, трудно поверить, как так, всего в такой срок, с сорок пятого по пятидесятый год, можно было восстановить в стране все то, что было снесено войной, да еще что-то построить и новое... Ведь всего за пять лет?!.. Ведь нынче, даже по нынешним временам, когда время, кажется, дороже, чем раньше, ибо все ближе и ближе к нам катастрофа тех же экологических бурь, когда каждый день, правильно прожитый, может отодвинуть этот кризис-взрыв на год, на два, а то и на три, увы, мы далеко не так ответственны и напряжены. Как можно сейчас, в это время, такой же срок просто проболтать, проболтать целые пять лет и не сделать ничего, да еще и угробить то, что было сделано раньше?!. А вот тогда сделали! И сделали потому, что у людей была совесть.
Говорят теперь, что люди работали тогда из-под палки... Да нет — из-под палки народ все равно как- никак да и разбежится, перестанет работать. Вот так вот будет сидеть и что-то как-то делать или делать плохо, некачественно, как делает сегодня. Ведь не зря же смеются, что у русских есть своеобразная форма забастовки-протеста против властей. Если где-то в Германии, Англии бастующие выходят на улицы и митингуют, если есть итальянские забастовки, когда рабочие выходят на работу, но сидят возле своих станков и ничего не делают, то русская забастовка — это, когда выходят на работу, включают свои станки и что-то делают, потому что надо же получать зарплату — зарплата-то у нас не слишком велика, выдают ее только на то, что бы ровно месяц и прожить, уж здесь, при такой зарплате, и не набастуешься по-настоящему — но делают все, никак не стараясь. А если русский человек не отдаст своего старания делу, то не будет у этого дела и никакого качества. Не будет вот такого дома, который построила когда-то тетя Катя вместе со своим мужем, не будет вот таких вот листвяжных столбов, стоящих век колоннами и держащих корму корабля-дома, не дрогнув, не покосившись, не повернув корабль в сторону... Вот, братцы, в чем дело! Работали мы до сих пор, старались и, видно, не из-под палки, и видно, еще не бастовали по-своему, по-русски, раз работали качественно — ведь только качественно трудясь, работая, можно было за те пять лет, с сорок пятого по пятидесятый год, поднять страну из руин.
Но тяжко было...Тяжко было платить и за годы послевоенного напряжения... Сколько вот так может надрываться человек? А? Лошадь можно надорвать, сорвать, за очень короткое время — на одной вывозке леса всего к одному дому. А сколько таких, извините за сравнение, неподъемных возов вывез на себе каждый здешний крестьянин?.. Надорвался народ, надорвался. И стал в этом надрывном состоянии отлучаться от земли, бежать — бежать туда, где можно было так не надрываться. А ведь первым-то у нас надрывается тот, что пашет и сеет... Штанов может не быть хороших, шапок дорогих, зеркал по стенам — без этого еще переживем, а хлеба, картошки да мясца с маслецем нет — и встала страна. Вот и тянет-тянет этот человек-крестьянин на себе всю страну... Но устал он, надорвался.
О послевоенной жизни Морозов никогда особливо с тетей Катей и не говорил. Первые послевоенные годы тетя Катя никогда глубоко и не трогала, определяла коротко, что все это был только труд и труд, и лишь где-то, после пятидесятого года она что-то еще вспоминала: мол, что-то еще делали, сеяли, сажали, а там пошла какая-то невероятная чехарда, народ забирали в леспромхозы, и деревня, потерявшая в войну своих мужиков и растившая на смену им сыновей, чтобы снова подняться в силе и жить дальше, теперь отдавала от себя и своих сыновей — отдавала на этот раз производству.
А кто оставался?.. А оставались те, кто не мог никуда уйти: инвалиды одни оставались. А уж какая с инвалидов работа... Да и не плодился инвалид — хирел. А потом в этот-то надрыв как-то и пришло еще винчишко. Согревались им, согревались потрепанные, побитые. И что интересно, ведь те солдаты, что вынесли войну да и всю последнюю беду, они-то, братцы, в бражничество-то особо и не ударились. Ударились те, кто помоложе, молодежь. Почему?..И на этот вопрос Морозов от тети Кати ответа так и не получил. И тоже не спрашивал ведь в лоб, а только в разных беседах чуть касался этой темы, но тетя Катя отмалчивалась, будто уходила в сторону.
А потом вот сегодняшняя жизнь. В пустые крестьянские дома стали селиться дачники. Таким дачником явился сюда и Морозов и первой его соседкой была здесь Екатерина Игнатьевна Герасимова...
Вот так, как сегодня, приходила она всегда поздравлять его с праздником, приходила всегда с пирогами. Так же, как сегодня, бывало, и просила она его о каком-нибудь одолжении, но просила очень редко, стараясь все делать сама. И делала, может, и через большую силу, но делала, пока могла хоть как-то собрать свои последние силенки.
У Морозова тогда еще не было лодки, и свою лодку на все лето одолжила ему тетя Катя и не взяла за это никаких денег, и он не мог никак отблагодарить ее за то, что все лето кормился от озера только благодаря этой лодчонке... Начинал он какое строительство, и тетя Катя тут же являлась к нему, предлагая сохранившиеся у нее косяки или двери, или котел от бани. Но никогда не приступала с советами, никогда не обсуждала сделанное другим человеком, а наоборот, как-то берегла собой чужой труд и заступалась за него перед другими... Морозов знал, что за глаза тетя Катя отзывается о нем хорошо, добро, а ее мнение, мнение Екатерины Игнатьевны Герасимовой, было здесь самым первым.
Что еще вспомнить сейчас, вспомнить перед завтрашним днем,последним днем в деревне, днем прощания этой святой для Морозова женщины со своим домом, со своей прежней жизнью?.. Он мог бы, наверное, многое еще рассказать своему другу об этом человеке. Мог бы рассказать о детях тети Кати, которых успел увидеть, узнать, о внуках, о том, как тете Кате в деревне подчинялась всякая скотина: поведут куда корову сдавать или менять, упрется животина, не пойдет, и просят тогда Екатерину Игнатьевну помочь, мол, а та шепнет что-то коровенке на ухо, коровенка и успокоится и мирно пойдет.
Многое еще мог бы рассказать Морозов, но сейчас ему было не до рассказов — он видел завтрашний день и видел его для себя очень тяжело, потому что знал, что завтра с тетей Катей он будет видеться последний раз. Завтра они попрощаются и, наверное, уже навсегда...
Соколов, вроде бы уже и привыкший понемногу к тому, что здесь, у Морозова, за каждым человеком, который встречался ему на пути, была очень сложная жизнь и только своя собственная, личная, собравшая в себе черты времени-эпохи, что каждый человек тут был в окружении самых разных страстей-погибели, но чаще побеждал эти страсти, не поддавался искушению и в конце концов все-таки шел к свету, он, Георгий Валентинович Соколов, писатель, кое-что повидавший на своем жизненном пути и тоже умевший вроде бы разгадывать разные психологические загадки, исследовать душу своих героев, все равно еще никак не мог придти в себя после встречи и открытия Валечки-Валентины... И хоть и выручила его тут тетя Катя Герасимова, хоть и посвятила Святым светом, хоть и сам рассказ о Валечке-Валентине Морозов закончил на мажорных тонах со своей вечной верой в человеческое добро и силу живой земли, но все равно борьба двух противоположных начал: православия и иудейства, — доставшаяся ему и здесь, в этой таежной глухомани, здесь, в обители Морозова, где, как казалось Соколову, должны были жить только мир и тишина, снова и снова возвращала Георгия Валентиновича к его московской писательской жизни, где иудейское начало часто было определяющем во всем. И там, в этой столичной писательской жизни, которая шла вовсе не по законам его народа, он, лауреат, орденоносец, маститый, известный писатель, до сих пор осторожно оглядывался по сторонам, произнося где-нибудь, вне дома, слово еврей.
Да, и как, друзья-товарищи, не оглядываться, когда рта не дают открыть, если за землю русскую, за народ русский слово сказать соберешься... Но ведь Морозов-то говорит!.. И за это его при таком таланте и такой работящей натуре и держат впроголодь, на запасных путях, когда всякая рвань-бездарь, но согласная со всем, носится вокруг земного шара с космической скоростью... И тут, видишь ли, повезло Сергею!.. Надо же!.. В самом медвежьем углу и то снова и снова анализ психологической несовместимости и разбор, что лучше, что хуже для этой жизни, какие из двух, стоящих друг перед другом начал: православие или иудейство...
Господи Боже мой! Да так ведь и на работу и на создание чего-либо путного не останется никакого времени, если вечно терзаться вот такой борьбой. Борьба сама по себе, конечно, хорошо, прекрасно... Где-то Соколов, помнится, читал, что даже для растения полезны паразиты и вредители, но не тогда, когда их много, масса, когда они сваливаются на эту живую травку толпой, а тогда, когда их совсем чуть-чуть, когда появляются на короткое время и поедят с края листок, и в ответ на это растение размашет еще больше листьев. Теперь говорят, что вредителей понемногу надо подпускать и к огородным грядкам, чтобы урожай был повыше. Но все это только тогда, когда врагов-паразитов совсем немного, когда не ты один против десятерых, а когда они в одиночку среди нас, взвода. Да и то, думается, и растению-то надо иногда пожить без врагов — ведь и лист оно машет-растет и выделяет какие свои защитные силы-запахи, чтобы врага этого, хоть на время, да отлучить, отпугнуть от себя.
Нужен, братцы, монастырь! Нужен!.. Нужен для жизни, да и не только для Сергея Морозова. Должно быть всегда такое место, где люди, единые по духу, собирались бы и где можно было бы борьбу, конечно, и вести, но не насмерть и не с заклятым врагом, а лишь самому с собой за свою душу, за ее чистоту... В таком монастыре люди единым духом живут. Здесь-то, поди, и можно будет остановиться, задуматься и спокойно, без нервотрепки, без этого вечного напряжения — озирания по сторонам, и создать что-то великое... А может, и великое -то мы сегодня ничего не создаем только потому, что нет у нас монастырей, а кругом только вот такая беда...
Что лучше для его земли: православие или иудейство?.. Да и можно ли так ставить вопрос? Да и не приходил этот вопрос никогда в голову Георгию Валентиновичу Соколову. Да и не мог придти — ведь тысячу лет трудилось православное начало над его народом, выковало, сложило, собрало вместе этот народ под своим знаменем и оставило это знамя в душе, поди, каждого русского человека. И здесь любое другое начало, как его ни пихай, все равно никак не влезет, не войдет в твою душу, ибо душа тоже, как разумная огородная трава, умеет защищаться и не принимать что-то чужое. А если уж влезет в твою душу чужое начало, поди, и начнется какая катастрофа — пожрет такое ненасытное нашествие-напасть все в твоей душе, а тебя оставит недоеденным скелетом.
Может, когда-то потом, еще через тысячу лет, что-то и изменится, и произойдет. Может, тогда и наши души все исковеркаются, станут иными, но не сразу, ой, не сразу, братцы — ведь душа-то одна, сама по себе и не исковеркается, вместе с ней перевернется и весь человек, а с человеком и та земля, на которой он стоит. Значит, и вся жизнь будет другой. И земля, которую люди воспитали, обиходили вместе с собой, научили как-то жить вместе с людьми, тоже поломается...
Тут Соколов обязательно вспоминал все рассказы Морозова об ответственности перед землей именно сейчас, в сегодняшнее, экологически напряженное время, и о том, что никакие эксперименты на земле сегодня нельзя себе особенно позволять, ибо и так нынче отношения между человеком и землей достигли критических рубежей: если что вдруг не так, так разом может кончиться и жизнь на земле... Так о каких же разломах-революциях, о каких же иных отношениях человека с землей может идти речь сейчас?!.. Нет, все люди должны жить на своей земле!.. Так вроде бы Морозов говорил... Жить только по-своему, как научила их жить сама земля, и землю эту никому другому ни под какие эксперименты не отдавать.
Как-то читал Соколов очень серьезный материал, где утверждалось, что катастрофа Африки, хронический голод Черного Континента — это не просто локальные, периодические беды, это конец. Конец этому Черному материку и только потому, что пришедшие сюда когда-то господа колонизаторы уничтожили существовавшие на этой земле традиционные сельскохозяйственные технологии, уничтожили народное сельское хозяйство и стали на африканских землях растить то, что надо было пришельцам, и растить так, как требовалось этим, новым здесь культурам... Вроде бы что-то растет в Африке и до сих пор, вроде бы и делается что-то там на земле, вроде бы какие-то свои плоды и дарит еще эта земля людям, но сама земля здесь разрушена, разрушена здесь среда обитания человека, и теперь практически невозможно вернуться к тем традиционным методам ведения сельского хозяйства, которые только одни и могли обеспечить счастье-жизнь человека на его земле...
Живой же ведь пример, братцы, живой, перед глазами! А? И прав Морозов, прав! Ей, богу, прав во всем! И стоит-то он, Сергей Михайлович Морозов, стоит бойцом за свое народное, традиционное начало, за свою русскую жизнь прежде всего потому, чтобы не дать превратить эту жизнь — Россию, глыбу-материк, в сегодняшнюю несчастную Африку... И правильно стоит!.. Но стоять, братцы, вообще вроде бы как и бессмысленно. Ведь стоят всегда против чего-то. Ведь дозор на сторожевой вышке тоже, поди, различает своих и чужих и знает, какие чужие опаснее других... Так что "православие или иудейство" для Сергея Михайловича Морозова это не цэдээловская трепотня и не шуточки по поводу местечковой еврейской жизни. Нет, это не еврейский анекдот — здесь другое, главное: жить или не жить этой земле... Будет ли она складна и жива? Или вот так вот будет заставлена вся сортирами со скворечниками над крышей? Будут ли в этой жизни по весне петь добрые птицы-скворцы или понесутся прочь от таких вот сортирных услуг и оставят нашу жизнь без весенних песен?
Но трудно это, братцы, невыносимо трудно говорить в таком деле умную правду... Сам-то Георгий Валентинович только здесь и разоткровенничался до конца, здесь, в этих стенах-крепости, при закрытых окнах, при одном лишь Морозове — и то разоткровенничался не вслух, а только про себя. А ведь чтобы жизнь отстоять, надо очень многое вслух говорить... А за это тебя тут же и к ногтю. Так уж она, братцы, жизнь и устроена сейчас — так устроена, что тут же поднимается на тебя весь партийно-государственный кулак и заткнет тут же тебе рот, а то еще заткнут так,что больше уже никогда его и не откроешь, и дышать-то тебе через этот закрытый рот будет совершенно нечем.
Нет, Соколов не собирался предостерегать своего друга, Сергей и без него знал, поди, все, чем грозит такая жизнь-борьба за родную землю. Да и не только знал, но и получал.., может, еще не так сильно получал, но не дай бог, чтобы со всей силой получил — страшно будет тогда. Ой, страшно!
Увы, Георгий Валентинович не мог тут Морозову ни в чем и помочь. Для этого, наверное, сразу, еще в самом начале, надо было быть посмелей... А теперь?.. А теперь, когда все устроено,когда за ним жена, дочь, он, пожалуй, и не найдет в себе сил встать и сказать даже то, что знал сам и о чем теперь думал... Если бы он был один, он бы тогда все-таки решился. Решился — встал бы и сказал... А где все это сказать, в каком месте? В ЦДЛ, за ресторанным столиком?.. Нет, он мог сказать, конечно, и с трибуны, в зале, но кто бы услышал его там, кто бы поддержал? И никуда бы не вышло это его слово-откровение из стен литературного дома. Такова уж наша литературная жизнь, что все, неугодное ей, она мгновенно перевернет и уже назавтра, после сегодняшнего твоего откровения, будет известно всем, кому нужно все это знать, что вчера, мол, Георгий Валентинович Соколов такую, мол, выдал, товарищи, пену, такую, мол, сказал бяку... А мы-то думали, что он писатель... И ведь в дурочка превратят, сломают, уничтожат. Нет, братцы, там, в цэдээловских стенах, говорить о серьезном,пожалуй, и не стоит...
...А где тогда сказать? — развивал Соколов свою гипотетическую мысль. — Где, в какой аудитории?..У Морозова такая аудитория,поди есть А у него?.. Фигу с два! Так что молчи-помалкивай пока, Георгий Валентинович, молчи. Но помогать-помогать надо таким, как Сергей, во всем надо помогать. Раньше бы мне сюда придти, раньше бы... Господи боже мой! Тогда бы хоть вдвоем что-нибудь думали, планы какие строили. Может, тогда и Серегу бы как защитил, не дал бы, гляди, уж до конца-то над ним вражинам поиздеваться.
И этого Соколов тоже не сказал Морозову вслух. Он думал свои тяжкие думы, а Морозов, будто отвечая ему на вопросы, терзавшие изнутри, раскрывал перед ним все глубже и глубже существовавшую в ихней жизни крайне больную проблему. И рассказывал Морозов Соколову не о личных своих открытиях-поисках, а снова вспоминал давнее детство, ихний старый московский дом и ту самую Берту Борисовну Берман, машинистку, которая когда-то, давным-давно разом вселила в Сергея Морозова веру в его будущую писательскую дорогу: "Сережа! Вы, как Тургенев!"