Совестью
Вид материала | Книга |
- Александр Твардовский – поэзия и личность, 79.29kb.
- Петр Петрович Вершигора. Люди с чистой совестью Изд.: М. "Современник", 1986 книга, 9734.25kb.
- Задачи отправлять В. Винокурову (Иваново) не позднее 09. 11 только по e-mail: vkv-53@yandex, 26.99kb.
- Отрощенко Валентина Михайловна ученица 11 «Б» класса Казаковцева Любовь Владимировна, 257.47kb.
- К. Лоренц Для чего нужна агрессия?, 315.8kb.
- Для чего нужна агрессия, 344.41kb.
- И с неспокойной совестью. Создавая лучший мир, невозможно не держать в голове, что, 29924.53kb.
- Все люди рождаются свободными и равными в своем достоинстве и правах. Они наделены, 348.85kb.
- Закон Украины, 2679.26kb.
- Вшестнадцать лет я, как и ты, учусь в школе, у меня есть хобби, я смотрю те же фильмы,, 34.7kb.
Соколов осторожно обошел могильную оградку и поискал то место, к которому только что наклонялся этот странный человек, и его снова начала бить ледяная дрожь: так и есть, тот человек здесь, возле могильной оградки, срезал своим ножом гриб-боровик... Вот она срезанная и оставленная в земле часть ножки... ... Кто же это, братцы мои, с какой душой, с каким порядком в жизни ходит сюда, на кладбище и собирает грибы?.. Что же это, братцы, а? Что же это за вурдалак такой?.. Осторожно оглядываясь на сосновую поросль, где скрылся неизвестный человек, поразивший Соколова своим грибным сбором на кладбище, затянутом утренним сырым туманом-дымом, Георгий Валентинович пятился и пятился назад и наконец оказался на дороге... Домой, к Морозову, он почти бежал, и только перед деревней, перед горкой-горушкой, на которую надо было подняться, чтобы оказаться среди людей, чуть перевел дух. Дома у Морозова было тепло, весело топилась печь, ловко работали ухватник и кочерга, что-то подгребая, что-то доставая, что-то наоборот подальше отправляя в полыхавший огнем очаг. И Морозов был весел и добр возле этого, греющего его огня. И Соколов тут же, с порога, разом и выложил этой открытой доброте всю свою боль: переживания сегодняшней ночи, а вместе с ними и вот эту встречу на кладбище с грибником-вурдалаком... А грибником-вурдалаком, обиравшим мертвый дом в своей заготовительной страсти, конечно, был Валечка-Валентин, тот самый московский художник, который и подарил Морозову вот эту деревню, вот этот лес и вот это озеро... Пожалуй, Морозову было бы чуть полегче стоять за живую жизнь здесь, в полуживой деревушке, если бы стояние это было против сил внешних, давивших на нашу жизнь откуда-то со стороны, если бы в самой деревушке был на этот случай единый фронт-понимание. И такого понимания Морозов стремился поначалу достичь прежде всего с тем столичным художником Валечкой-Валентином, который и пригласил его сюда, в деревню, который и подыскал для него дом и, считайте, благославил на жизнь здесь ради спасения этих мест... Уж с кем, как не с этим человеком в первую очередь и делиться тут своими переживаниями, болью по поводу брошенной людьми земли... Но любое откровение может жить, только встречая такой же откровенный ответ. И в своих беседах с Валечкой-Валентином Морозову нечего было скрывать — он видел землю живой и счастливой только тогда, когда на землю возвращался свободный труд земледельца, труд без кнута и пряника, когда на земле появлялся человек, который каждый день мог разговаривать с землей и слышать все ее вопросы, все ее претензии к людям. Но даже этого для счастья земли было еще мало. Еще надо было, чтобы все живущие на земле вернули себе или приобрели вновь уважение к этому человеку-земледельцу, который все время мог разговаривать с землей. В этом не было никакого чисто морозовского открытия или догадки — сегодняшние дни в ожидании экологической катастрофы давно нарисовали путь человечеству к спасению, а вместе с тем и объяснили причину, по которой мы, люди, стали вдруг врагами земли-матери, родившей всех нас. А причины наших бед в том, что мы надменно вознеслись над землей и оттуда, с высоты нашей многоэтажной жизни, спускаем теперь умозрительные заключения на предмет управления жизнью, строим проекты, издаем приказы. А как они, эти проекты и приказы там, на земле, вот здесь, на этом сиротском суглинке, на котором и стоит вся наша деревушка? Как эти сиротские суглинки, плодородный слой которых из года в год, из века в век наращивали сами люди, возя и возя на голую, холодную землю теплый навоз, как эти суглинки, береженые только людьми, отзовутся нашим проектам и приказам? Об этом нам, там наверху, над землей, не дано знать. Услышим ли мы там, наверху нашей многоэтажной жизни, совсем слабенький голосок вот этой полуживой деревушки? Нет, братцы, в сегодняшней нашей жизни не наблюдается никакой обратной связи! Значит, вся система жизни находится в неустойчивом состоянии. Значит, конец, гибель ей неминуемая! И спасемся мы только тогда, когда замкнем обратную связь между нашей многоэтажной жизнью и вот этой самой землей, когда ее тихий, робкий голосок будет доходить до нас требовательным набатом и заставлять нас чуть ли не под палкой, а если и не под палкой, так под угрозой всеобщей гибели, менять свои планы и приказы в интересах вот этой земли... А замкнем обратную связь, выживем... Но кто замкнет? Кто будет тем первым звеном, кто прислушается к этому чуть живому голосу пока еще живой земли? Кто? Столичные ученые? Районный агроном?.. Да, нет, братцы, нет!.. Вот тут-то и нужен человек-земледелец, который свою землю, свой огород, свое поле, свой луг, свое озеро, свой лес видит каждый день из своего окна и который всегда может выйти из дома и потрогать все это живое своими руками. Вот и вся теория спасения, вот и весь проект возвращения живой жизни к нам сюда. Да, и не только к нам сюда, а, пожалуй и по всему земному шару... А все остальное, братцы, гибель, и если хотите, с песнями, а хотите, без песен. Хотите, гибель-катастрофа, катаклизм, а хотите, гибель помедленней, гибель-вымирание. Но для того, чтобы восстановить у жизни обратную связь,еще мало, как упоминал Морозов, вернуть земле земледельца. Необходимо еще и уважение к этому земледельцу всего общества, всего мира... Вот тут-то, пожалуй, и лежал, по думам Морозова, самый тяжелый камень, поднять который можно только всем сообща... Хозяина земли, фермера там или арендатора, вернуть на землю можно росчерком пера — издай умный приказ, и кто-то тут же потянется, обязательно потянется, придет: настрадались люди без земли, не погибла крестьянская генетика — придут, обязательно придут, станут жить и говорить станут о том, когда земле плохо, когда хорошо. Но будут ли все это слушать те, которые останутся в своей многоэтажной жизни и для которых земля, лес, озеро чаще всего только место отдыха, пейзаж, ландшафтотерапия, рекреационные способности природы — способности восстанавливать эту нашу городскую жизнь, замотанную неизвестно для чего на наших сверхскоростных магистралях... И вот это, пожалуй, самое тяжелое — восстановить, воссоздать принцип народности, воссоздать систему, которая пронизывала бы все общество снизу вверх и сверху вниз. Вот только тут и получится устойчивая жизнь. Последнее время Морозову все чаще и чаще приходилось слышать разговоры о причинах революционных потрясений 1917 года. Одни искали эти причины во внешнем мире, другие еще где-то, чуть ли не в космосе, в активности солнца. Но ведь было и другое: теряла интеллигенция свои народные корни, теряла, возносясь над народом, и ложилась между трудовой жизнью народа на земле и жизнью жирующего города пропасть, которую и вознамерился уничтожить в конце концов сам народ. Вот, пожалуй, и главный исток нашей революции. Когда верха и низы спаяны вместе идеей и не просто общей идеей, а верой-идеей жизни, тогда, братцы мои, нет условий для революционных потрясений... Была, создавалась у нас потом интеллигенция из народа, плохо-бедно, а была. Правда, сейчас эту самую интеллигенцию, поднявшуюся после революционных бурь от народных корней, наши сверхинтеллигентные снобы чаще всего именуют недоучками, хамами, безграмотными людьми, не имевшими никогда настоящего высшего образования, а только наученные кое-что делать, то есть попросту — специалистами. Конечно, и такие были. А как же? Ведь сразу из грязи в князи и не попадешь — должно быть что-то промежуточное, что-то среднее, переходное... Но было, создавалось — были и академики, и не только по партийному набору, но и от науки, у которых родственники жили не только в Одессе или Америке, но и в деревне. Хоть и смеемся мы другой раз над тем, как искали дотошные журналисты шахту, где работал когда-то тот или иной наш премьер-предводитель, или совхоз, где пахал он общественное поле, но все равно были и такие руководители, у которых связь с родной землей не порывалась, откуда к ним нет-нет да и заезжали родственники или знакомые со своими деревенскими новостями. И тут как-то держалась, поддерживалась вот эта самая обратная связь с землей-жизнью. А последнее время все это, братцы, рухнуло, оборвалось. И некому теперь, честное слово, некому, за редким исключением, внимательно отнестись к старателю-земледельцу. Нет, к его продукту: к молоку, маслу, мясу, — да еще к экологически чистому продукту мы найдем тут же достойное внимание... А вот к его заботам, к его думам, к его строю жизни, к его душевной программе?.. Вот что главное-то!... А ведь только он первый и скажет, что хорошо, что плохо для той земли, на которой все мы вместе живем. Словом, так или иначе, только чуть ли не в самые первые дни своего пребывания в деревне Морозов и донес до Валечки-Валентина свою общественно-политическую позицию: мол, он, Морозов, категорически стоит за восстановление прежней народной нашей жизни, за восстановление принципа народности, который единственно только и спасет нашу жизнь от грядущих экологических катастроф. Может быть, и не следовало бы вот так вот,сразу да и выкладывать все... Может, следовало подождать, послушать самого Валечку-Валентина, но не получилось... Поверил почему-то Морозов, что перед ним человек родственной души, и выложился весь... Но, увы, в ответ не встретил никакого откровения. И очень скоро Морозов почувствовал, что между ними, между двумя москвичами, двумя деятелями культуры-искусства лежит и все шире и шире расходится пропасть, пропасть в представлении о той жизни, которая должна вернуться сюда... Да нет, вроде бы Морозов и не должен был совсем ошибиться в этом человеке. Их первая встреча на северной таежной реке запомнилась ему надолго и помнилась все время очень тепло, и когда на одном из вечеров в Москве, кажется, в Доме Художника, к нему вдруг подошел тот самый человек, который встретился ему когда-то на берегу северной реки, Морозов расцвел от радости. А там, на берегу таежной северной реки сидел молодой человек из Москвы, сидел и смотрел на воду. Морозов подошел, поздоровался, о чем-то спросил, вроде того, как туда-то и туда-то пройти. И получил очень вразумительный ответ, а следом услышал и встречный вопрос: откуда, мол, сам этот странник, что расспрашивает дорогу. Морозов ответил, что он из Москвы, и тогда человек, сидевший на берегу, задал ему еще один вопрос: — А как там Москва-то? — А вы москвич? — поинтересовался Морозов, уловив в тоне вопроса чуть приметные грустные нотки. — Видите ли, был москвичом, а теперь вот здесь, учительствую. Дальше — больше, и Морозов узнал, что этот столичный учитель в местной сельской школе вовсе и не педагог по образованию, что он вот так же, как теперь Морозов, тоже был здесь сначала каким-то туристским походом, встретил чудесное место, которое легло ему на душу, увидел школу на высоком, светлом берегу реки, да и остался здесь учить детишек. Тогда Морозов принял поступок этого человека как подвиг. Да по-другому он и не мог представить себе движение человека в педагоги, в учителя — ведь сюда идут только для того, всегда считал Морозов, чтобы нести знания, свет, а не для какой-то корысти. И вот этот московский художник, ставший вдруг сельским учителем, и был все время с ним, был как укор совести, как пример подвига в противоположность той говорильне, которая чаще всего окружала Морозова и его столичных друзей. И только совсем потом, уже здесь, в деревне, Сергей Михайлович узнает, что там, в сельской школе Валечка-Валентин долго не задержался и что и туда-то явился он достаточно просто: понравилось место и решил пожить, посмотреть. И его совесть не волновалась, не болела душа за тех детишек, которых он каждый день шел учить, которых вроде бы и поманил каким-то необыкновенным столичным светом и которых так же легко, как пришел к ним, оставил одних посреди учебного года. ... Нет, братцы, это не подвиг — это всего-навсего удовлетворение своего собственного хотежа: захотел — пошел, взял, надоело — ушел в другую сторону... А как же они? Как же те, к которым ты пришел?.. Эти вопросы никак не укладывались в голове у Морозова. И тогда-то впервые он и обнаружил для себя, что у Валечки-Валентина, видимо, напрочь отсутствует какое бы то ни было понятие долга... Дальше-больше и вскоре Морозов определил для себя, что взгляды на спасение жизни в этой деревне или на возрождение этой деревни, как громко говорил Валечка-Валентин, у них были диаметрально противоположными... Никаким земледельцам, пахарям, пастухам в планах Валечки-Валентина не было и места — все это мешало сегодняшней тишине-покою, какая стояла теперь в деревушке, забывшей о своей прежней хозяйственной жизни. И столичный художник мечтал не о фермере в этой деревушке, не об утреннем мычании деревенского стада, идущего на выпас — он думал о том, что здесь, на месте вчерашней деревни, должно возникнуть высокоинтеллигентное братство высокоинтеллектуальных людей... Здесь прекрасное место для такого элитарного центра: чистейшая вода, сосновые леса по песчаным холмам, ягоды, грибы, рыба, охота — живи и наслаждайся жизнью! Да, братцы, да... Это уже было противостояние не с внешними обстоятельствами, а противостояние внутри, здесь, с людьми, которые жили рядом, как говорится, через забор, и у которых были совсем другие планы после победы над внешними силами. Это была все та же элитарная агрессия по отношению к жизни, которая может привести, как и все, что было до этого, только к катастрофе... А народ? А пахарь-земледелец, а пастух? А то великое народное мастерство, которое и создало всю окружающую нас жизнь? Как-то по поводу народного мастерства Морозову пришлось услышать от Валечки-Валентина произнесенную с очень большим убеждением фразу: — Все народные премудрости современный городской человек может освоить за один год! Морозов чуть было не произнес вслух – он еле-еле сдержался, чтобы не воскликнуть: “Как же так, братцы? Ведь на то, чтобы создать всю эту жизнь, всю эту хотя бы бытовую культуру здешней деревне требовались века! Требовались века, чтобы родить то совершенство которое мы сегодняшней цивилизованной бульдозерной жизью все не можем никак уничтожить совсем, ибо она все равно пробивается то там, то здесь в своем высоком качестве!.. Как же так?" Морозов в конце концов успокоился и посчитал это заявление Валечка-Валентина просто бравадой... Бравада? Да, бравада... Но в руках у московского художника был еще и топор и этим топором он что-то рубил, делал, строил, вершил какие-то плотницкие работы. Правда, плотницкими работами назвать все, что производил Валечка-Валентин своим топором, было трудно, хотя московские дамы, нет-нет да и навещавшие нашего художника в летнее, удобное для отдыха время, с восторгом определяли, что Валечка-Валентин "очень интересно работает в деревне"... И тогда Морозов снова присматривался ко всему, что выходило из-под Валечкиного топора, и вновь убеждался, что все это было всего-навсего охаемой, только не той охаемой, которую знала и прежняя местная жизнь и над которой потешались тут умные, справные люди, а охаемой — эрзацем прежней жизни... Здесь, в деревне, до поры до времени проживал некий Лошков. Откуда прибыл он сюда, этого так, наверное, никто точно и не знал, но скорей всего из мест заключения. Прибыл сюда он давно, прижился, поселился у престарелой бабки. Потом бабка померла и хозяином бабкиной домушки стал сам Лошков. Домик, в котором жил Лошков, бог знает, когда построенный, был совсем невелик, а потому и не походил на местные северные дома-крепости. Да и стоял он в стороне возле трех высоченных елей, где, по местным преданиям, когда-то были часовня и кладбище. Так что дом Лошкова уже сам, по своему положению, был не совсем обыкновенным, странным для здешней жизни. Сам же хозяин дома был быстр на мысль и на воплощение своей быстрой мысли в материал. Стоило ему где-то в журнале вычитать о том, что, мол, нынче строят какие-то новые корабли на подводных крыльях, как он тут же принялся мастерить себе современный корабль-лодку на подводных крыльях... Его соседка, бабка Лиза нет-нет да и приходила проверить, чем это так увлеченно занят теперь ее неугомонный сосед, а тот, лишь на короткое время отрываясь от работы, пояснял бабке, что вот на этой лодке с таким вот подводными крыльями он, Лошков, будет летать по озеру, как лебедь под облаками... И лодку-лебедя он себе в конце концов соорудил. Вроде бы и крылья поставил правильно, под нужным углом, чтобы эти крылья все-таки подняли лодку над водой. И в этой точности сооружения Морозов позже мог убедиться сам — он еще застал эту лодку, лежавшую на берегу, перевернутую кверху своими подводными крыльями... И лодка была спущена мастером на воду, но, увы,.. на крыльях так и не полетела, ибо у этой лодки был всего-навсего малосильный мотор "Стрела", которому и такую-то, простую лодку, лодку без крыльев, было слишком тяжело толкать... Все рассчитал Лошков, все знал, все ухватил с лета, но не дошел до главного, что для подводных крыльев должен быть мотор чуть посильней, чем его допотопная "Стрела"... — Вот такую-то охаему и соорудил, — заключила бабка Лиза, пояснив Морозову, что именно вот то состояние, когда все вроде бы и так да все в конце концов и не так получается, и именуется на здешнем деревенском языке охаемой. И все эти охаемы Лошкова были прежде всего от недостаточной грамоты... Талантливый, яркий парень, но не удалось поучиться, что-то сломалось, утянуло куда-то в сторону жизнь. Это была та самая, увы, обычная теперь дорога, которая и уводила в непутевую сторону от дела, от света многих талантливых российских ребят. И не он, Лошков, виноват в этом, что не развили его ум широко и глубоко, что не мог он теперь охватить своей мыслью все, что необходимо было для удачи задуманного дела. Но сама мысль была, острая, быстрая, и он врезался с нею в любое во время подвернувшееся дело и начинал тут же его вершить. Уже на памяти Морозова были здесь знаменитые сани Лошкова, сани с парусом... Что уж заставило его изобретать такой парус, строить такие, крылатые сани?.. Для своей цели Лошков сначала таскал из магазина фанерные ящики из-под спичек, таскал долго. В конце концов фанеры собралось у него на приличное полотно, и вот такой фанерный парус он и водрузил на свои сани. Под санями было четверо широких охотничьих лыж. Сани были ходкими — только чуть-чуть подтолкни... И дождавшись попутного ветра, Лошков вместе с семьей, вместе с детьми и женой, которая беспрекословно следовала за мужем во всех его охаемных деяниях, бросился в сани, и сани понеслись по льду нашего озера вслед за ветром... Остатки тех саней до сих пор лежат на том берегу озера среди еловых стволов... Как уж, каким чудом уцелели пассажиры этих злополучных саней?!. Фанерный парус был укреплен на санях намертво и управлять ими было невозможно, а потому сани могли лететь только туда, куда дул ветер и остановить их никто не мог, так как быстрый на дело изобретатель не подумал ни о каких тормозах для своего аппарата... Сани, очередная охаема Лошкова, так и лежат теперь там, на другом берегу озера... Но у Валечки-Валентина такие сани обязательно и поехали бы и вернулись обратно, ибо он обязательно предусмотрел бы тут тормоз. Но, честное слово, таких бы ладных, красивых саней, как сани Лошкова, он никогда бы не соорудил. Ведь Лошков все-таки был мастером, мастером по наследству, от самого народа, и те его сани, которые ветер разбил о деревья, Морозову было почти до слез жалко, ибо сделаны они были так старательно, так изящно, как теперь сани не делает, пожалуй никто во всей округе. |