Совестью
Вид материала | Книга |
- Александр Твардовский – поэзия и личность, 79.29kb.
- Петр Петрович Вершигора. Люди с чистой совестью Изд.: М. "Современник", 1986 книга, 9734.25kb.
- Задачи отправлять В. Винокурову (Иваново) не позднее 09. 11 только по e-mail: vkv-53@yandex, 26.99kb.
- Отрощенко Валентина Михайловна ученица 11 «Б» класса Казаковцева Любовь Владимировна, 257.47kb.
- К. Лоренц Для чего нужна агрессия?, 315.8kb.
- Для чего нужна агрессия, 344.41kb.
- И с неспокойной совестью. Создавая лучший мир, невозможно не держать в голове, что, 29924.53kb.
- Все люди рождаются свободными и равными в своем достоинстве и правах. Они наделены, 348.85kb.
- Закон Украины, 2679.26kb.
- Вшестнадцать лет я, как и ты, учусь в школе, у меня есть хобби, я смотрю те же фильмы,, 34.7kb.
Морозову не надо было искать ответа на эти страшные вопросы. Он, не заглядывая вперед, знал этот жуткий путь от чистоты к мерзости пьяной жизни – он всегда помнил знакомую ему по такому же вот чистому началу судьбу такой же вот светлой и честной в своей юной жизни девчушки, которая и по сей день, поди, еще живет-мыкается совсем недалеко от этих мест...
...Было это в 1965году. Он тогда оставил работу инженера и поселился в лесу – стал писать, занялся лесными промыслами. Он жил в лесу, приходил к людям только за продуктами, за почтой, а еще заглядывал в библиотеку, где и работала чудесная девчушка неописуемой красоты. Морозов был много старше ее, а потому ни о каких чувствах, кроме чувства благодарности за встречу с красотой, для него не могло быть и речи. Да они были почти и не знакомы. Просто он помнил эту земную красоту в своей избушке рыбака и охотника-промысловика, помнил, и от этой памяти ему было вроде бы светлей...
Но как-то к Морозову в избушку пришел его друг-рыбак и, перечисляя все деревенские события, упомянул и имя красавицы-библиотекарши: "мол, Ленка-то, что в библиотеке, вышла замуж..." – "За кого?" — неожиданно вырвалось у Морозова. – "За такого-то", – ответил гость, и Морозову стало страшно... Мужа библиотекарши он – знал знал только с худшей стороны. Точно так знали его и другие. Уголовник, пьяница, измывавшийся над родной матерью. И вдруг... "Как же так?" – снова в растерянности явился у Морозова вопрос... "А вот так, – был ответ. – Хуже бывает, не под такую еще страсть красота падает... А ты знаешь, как Василису Прекрасную за Кащея Бессмертного выдавали?.."
Тут-то и услышал Морозов короткую лесную сказку-нравоучение, какие жили только в нашем северном лесу...
...А было так... К отцу Василисы явился Кащей Бессмертный со сватами. Пришли с вином и к столу. От стола выгонять не положено. Расселись по лавкам, отец и кричит: "Васина (это у нас так Василису попросту зовут), давай самовар!" Василиса вышла к гостям, подняла глаза, увидела Кащея и обмерла со страху. Убежала к себе за перегородку, а гости знай себе поднимают стаканы. Время какое-то прошло, отец снова кличет: "Василиса, подай то-то и то-то!" Отца не ослушаешься, пришлось выйти к столу, подать, что просили. Вышла и другой раз, а там и глаза чуть подняла на страсть-Кащея. А там еще и еще выходила к столу за работой какой. Три дня сваты да Кащей в доме пьянствовали, за три дня Василиса к страсти и привыкла, присмотрелась. Так дело под винище-то и столковали. Так Василису Прекрасную за Кащея-страсть и отправили маяться... А ты говоришь, что нельзя так, библиотекаршу жалеешь. К любой страсти приучить можно, если еще вином подмачивать...
Сколько-то лет спустя побывал Морозов в тех местах, где когда-то любовался красавицей-девчушкой, работавшей в сельской библиотеке... Побывал, осторожно справился, как, мол, та самая библиотекарша живет? И услышал в ответ то, что и ожидал... Мужик ее, мол, из тюрем не вылезает, пьет по-черному, когда домой является. И сама она пьет, в библиотеке давно не работает, числится теперь скотницей – навоз за телятами выгребает... А дети?.. А что дети при таких отцах да матерях? Пусто все – туда же покатятся... Это был ответ простой женщины-крестьянки, хорошо знавшей по прежней крепкой крестьянской памяти, какое зло, какая напасть идет от праздной, страшной, пьяной жизни...
Так неужели и этих девчушек, какие сейчас светом-островком сжались среди пьяной деревни, тоже ждут страшные, пьяные цепи Кащея?.. Нет, нельзя! Нет, нельзя! – тревогой бился в Морозове протест против расплывшегося повсюду пьяного моря. – Нельзя! Неужели не люди мы? Неужели не в силах порвать пьяные кащеевы цепи, стянувшие нашу жизнь?
Есть у нас силы! Нашлись они у тех, кто по призыву академика-патриота Федора Григорьевича Углова принял для себя сухой закон. Появились первые трезвые островки. А там все шире и шире пошла подниматься из пьяного моря родная, крепкая, верная земля! Прошло чуть больше года, и в этом самом селе, где трезвым островком, казалось, уже обреченным на гибель, жались среди моря пьяни девчушки-старшеклассницы, сельский сход принял первое свое трезвое решение: ограничить продажу вина, выдавать только по две бутылки на человека в месяц и отказать полностью в вине тем, кого сход посчитал пьяницами...
Это было начало! Начало большого дела! Цепи Кащея порвались, но еще путаются под ногами, и судьба чистых, светлых девчушек, будущих матерей, увы, еще не прояснилась до конца...
...Но рвутся, все равно рвутся кащеевы цепи, трудно, тяжело, но рвутся... А вот она и поленница дров, сложенная в этом году почти погибшим человеком... Красота-то какая – поленце к бревнышку, да так ровно, так плотно, что и воробью-то туда никак не забраться! Нет, так дрова на зиму люди без души, без радости не кладут, не готовят... Бывает и трезвый какой человек так поленницу сложит, что швырни в нее шапку и шапка застрянет между поленьями – лень было, желания не было уложить дровину к дровине как следует... А тут, смотри, крепость-изгородь! Да все березка к березке! Красота! И дух какой от этих дров – все остальные сельские ароматы перебивает... А ведь по весне еще не было этого человека – тень от него была, шаталась-бродила только полуживая тень, а все остальное из человека вымыло, выполоскало, казалось, лихое винчишко... Еще прошлой зимой жил этот дом без заготовленной впрок дровины. А теперь, Господи, красиво-то как! Светло! Ожил человек, выплыл – не все свое человеческое в винчишке-то утопил! Не все! Нет!
Морозов стоял и любовался этой чудо-поленницей, созданной трезвой душой, явившейся почти из небытия, и тут откуда-то сверху донесся до него редкий, но уверенный рабочий стук: кто-то заколачивал в деревянную крышу гвозди... Он повернулся на стук и обомлел... На том самом доме, старом, двухэтажном, совсем запущенном, давно потерявшем свою прежнюю крепкую крышу, где обитали братья Караси и где год тому назад отдал богу душу его друг Василий Климов, сидел один из Карасей и пришивал к остаткам крыши лист рубероида.
К крыше была приставлена лестница, не очень ладная, сработанная, видимо, наспех, но приготовленная, пожалуй, теми же самыми Карасями для своей работы... Внизу, у лестницы, стоял второй Карась и держал длинную горбылину, готовый подать ее наверх своему брату-товарищу.
Да, все это было действительно так: Караси, давно конченные, никогда не просыхавшие Караси, забывшие по пьянке жениться, забывшие, когда и от кого родились, те самые Караси, которые еще только вчера скрывались от промозглых северных дождей под потолком-полом второго этажа двухэтажного полуспревшего дома, забившись в последний угол, куда пока не лило сверху ручьями, сейчас на трезвой волне, качнувшей весь народ, закрывали рубероидом крышу своего дома.
Это было невероятно, невозможно, но это было, и Морозов видел сейчас все это сам своими собственными глазами, видел, но все еще никак не верил увиденному до конца...
...Вот так и восстаем, братцы, почти из ничего, из пропасти восстаем! А! Восстанем! Поднимемся и будем жить! Честное слово, будем жить!.. И первый раз за весь сегодняшний день он улыбнулся. Наверное, улыбнулся он все-таки про себя, но в ответ на его улыбку вдруг ясно и чисто засветило ему с небес солнце...
Скорей всего, солнце было и до этого. Утренний туман успел к этому времени уже разойтись, и солнце, конечно, уже показывалось, но до этой своей улыбки Морозов не видел его. Он не был готов принять это солнце, но сейчас в ответ на его радость солнце приветливо ответило ему...
...Нет, не может быть... Не может быть... – все еще волновалось в нем сомнение... – Не может быть... Но было! Происходило сейчас все перед ним...
...Эх, Вася-Вася, чуточку ты недотянул, совсем чуточку... – снова вспомнил Морозов своего погибшего от вина друга... Он еще немного постоял, полюбовался работавшими Карасями, работавшими без надрыва, спокойно, словно они никогда и не пили, словно всю жизнь только и занимались тем, что работали, крыли крыши. И умиротворенный пошел дальше...
Дальше все у него складывалось хорошо, удачно: дома оказался местный охотничий начальник-егерь, и совсем скоро Морозов уже возвращался обратно, к Георгию Валентиновичу, неся для него путевку-разрешение на охоту. Но он возвращался к Соколову не только с охотничьей путевкой, но и с рассказом-счастьем о народившихся заново Карасях, он хотел рассказать Соколову и ту самую сказку о Василисе Прекрасной и Кащее Бессмертном – ведь Соколов тоже видел красавицу-библиотекаршу, когда приезжал к нему, к Морозову, в лес, чтобы увезти обратно, в Москву, к редакциям, к литературе... Он помнил, он должен был помнить ее... Но Георгию Валентиновичу, ей-богу, было сейчас ни до каких рассказов... Больные детишки по-прежнему держали его в своей безмолвной осаде и, только заметив подходившего Морозова, чуть зашевелились. А тот присел перед ребятишками на корточки и заговорил, как с давними знакомыми:
– Ну, что, молодцы, завтра в школу небось поедете? Смотрите, ведите себя там хорошо. А следующей весной приезжайте — ждать вас буду. Ладно?
И тут Соколов заметил, честное слово, заметил, что глаза у больных детишек будто чуть ожили, будто чуть осветились каким-то светом, словно болезнь-тяжесть хоть на время да отступила чуть-чуть от них... Тут же к ним подскочил тот самый мальчонка на велосипеде, крутивший педали взрослой машины, просунув ногу под велосипедную раму, и, услышав разговор Морозова с ребятами, утвердил:
– Завтра в интернат повезут, на утреннем автобусе.
– Знаю-знаю, – успокоил мальчишку с велосипедом Морозов. – А ты сам-то в школу собираешься или как?
– Собираюсь. Дак успею – целых четыре дня еще.
– Ну, давай забирай своих друзей да сведи-ка их домой, а то нам обратно попадать надо – смотри, какую дорогу еще идти...
– Ну, что, пойдем, Георгий Валентинович, – Морозов подхватил рюкзак Соколова с хлебом и прочими покупками, как-то особо добро попрощался с ребятишками и сунул им под конец весь кулек с конфетами-батончиками, которыми Соколову так и не удалось никого угостить. И детишки конфеты-батончики от Морозова приняли, велосипедист за всех троих выразил благодарность, и Соколов с Морозовым пошли обратно, домой. Но прежде чем расстаться с селом-поселком, Морозов поманил Георгия Валентиновича пальцем и, подмигнув озорно, оповестил:
– Пойдем-ка, друг дорогой, заглянем в гости к одной милой даме – чайку попьем на дорожку...
И они подошли к небольшому, совсем не северному ни по размерам, ни по выделке, дому, поднялись по ступенькам на застекленное крыльцо, предупредительно постучали и, не дожидаясь ответа, открыли дверь, ведущую в дом. Следом за Морозовым дверь миновал и Соколов и тут же оказался в аккуратной кухоньке рядом с русской печью и большим столом возле самого окна, на котором восседал пузатый, блестящий новым никелем самовар...
По самовару от топившейся печи бегали веселые живые огоньки. Соколов засмотрелся на эти огоньки-зайчики и не сразу заметил хозяйку дома. А она, низенькая, худенькая, совсем старенькая, но с веселыми молодыми глазами, стояла в дверях комнаты и светила им тем благодатным, успокаивающим, мирящим все светом, каким светит обычно мать своему сыну, вернувшемуся домой после трудной дороги.
Какие именно глаза были у этой милой пожилой женщины: карие или голубые? Какого цвета волосы, какое лицо: круглое или продолговатое?.. Этого Соколов не запомнил, как не помнил он и детали лица своей родной матери... После всех сегодняшних переживаний Морозова, доставшихся и ему, после тех собственных открытий, явившихся к нему болью-тревогой, после больных, обреченных детишек, над которыми пиром во время чумы визжал что-то звериное громкоговоритель, здесь, в добром и тихом доме Антонины Семеновны, с ним остались только свет и тепло, которые исходили от всего, что окружало эту пожилую женщину.
Потом, по дороге к лодке, Морозов коротко поведает ему историю этой женщины-старушки, и Соколов удивленно услышит, что эта маленькая, слабенькая вроде бы совсем, женщина когда-то была в белорусских партизанах, и что на память об этой партизанской жизни, где потеряла она своего мужа, сохранились у Антонины Семеновны высокие боевые награды. Услышит Соколов, как потом, уже после войны, эта, чуть живая на вид женщина примется обивать пороги многих больших домов, чтобы доказать, что муж ее никогда не был предателем, врагом, а был оставлен райкомом на подпольной работе и что его смерть по вине путаницы-неразберихи военного времени вовсе не была возмездием за какое-то предательство... И все это она доказала – нет, не для себя, не для пенсии распутывала она по ниточке тугой клубок жизни, замешанной на крови, а для детей, чтобы знали они, кто на самом деле был их отец, а не сторонились, как чумы, его имени... И доказала, нашла людей, какие были связаны с мужем общим подпольным делом. И похоронила его, зарытого прежде в безымянную могилу, вместе с другими партизанами-героями. А после уехала вот сюда, в лес, сначала в лесорубный поселок, а потом уж в совхоз. И здесь одна, без мужа-мужика, подняла на ноги и поставила на взрослую дорогу своих троих детишек-сирот...
Все это Соколов услышит чуть позже, примет, как факт, но что-то все равно не даст ему сразу соединить, свести вместе эту военную историю бесстрашной женщины-героини и ту самую, милую, светлую, тихую старушку Антонину Семеновну, которая только что согрела его душу.
Здесь, у печи, за кухонным столом, отказавшись наотрез пройти в дорожных одеждах в комнату, они долго пили чай из самовара и о чем-то говорили... Помнится, Антонина Семеновна жаловалась Морозову на своих молодых – так называла она сына и его жену, живущих вместе с ней, ровесников Морозова и Соколова – жаловалась, что не желают больше держать корову, овец: мол, трудно достается теперь сено, а ей вот никак невмоготу согласиться с тем, чтобы в доме порешили всю скотину:
– Как же без животины-то живому дому?
Вместе с Морозовым хозяйка дома радовалась сегодняшней жизни, когда сильно подуняли вино, но думала и дальше, хотела, чтобы тем же старухам вместо талонов на водку выдавали, например, по пачке чая. И не о чае думала она тут, нет, а о том, что ее молодым тогда меньше достанется злого зелья – ведь пьяные талоны, которые получает и Антонина Семеновна, тут же переходят к ее сыну...
– А все-таки хорошо, хорошо, Сергей Михайлович, стало. Тихо теперь. Ведь, считайте, за этот год, с весны ни одного мотоциклиста еще не разбилось. А то ведь по прошлым-то годам этих холостяг с мотоциклами другой раз и хоронить не успевали... Правда, другая теперь беда – никого ни на какую халтуру без вина не позовешь... Отработают теперь мужики свое на работе, после придут домой, помоются, сядут у телевизора, смотрят, и ни-ни – никакой тебе халтуры после работы. Может, обойдется – обойдется, конечно, и снова что работать станут...
– Обойдется, Антонина Семеновна, обойдется. Это поначалу так. А потом все равно рабочий человек работу свою вспомнит – не сможет он без работы при трезвой жизни.
– Дай бы бог – дай бы бог, чтобы так все сохранилось...
Когда они собирались уходить, Антонина Семеновна засуетилась и принялась одаривать их в дорогу банками с молоком, со сметаной, с творогом, предложила своего домашнего масла, но Морозов от масла, сметаны и молока отказался, но одну банку с творогом все-таки взял и, когда они собрались уже совсем попрощаться, хозяйка дома тихо поблагодарила гостей:
– Спасибо вам, милые люди, за беседу спасибо. Спасибо, что поговорили...
Это "спасибо за беседу" тоже осталось с Соколовым долгой памятью...
...Хорошо-то как. Человек тебя благодарит за то, что ты с ним поговорил, добро пообщался... "Спасибо за беседу, спасибо, что поговорили..." А может быть, это "спасибо, что поговорили", эта высокая цена откровенному слову только от боли-невысказанности? Живет одна-единственная в мире, противоположном ей. Ее мир – мир труда, мир коровы, овец, живой животины в живом доме. А все остальное, неработающее, не старающееся, только потребляющее, берущее, да еще запивающее свою бездельную жизнь вином, для нее, вечной труженицы, никак не понятно... А тут вот люди, понявшие ее душу... "Спасибо за беседу, спасибо, что поговорили"...
Так с этим "спасибо за беседу" они и собрались было совсем расстаться с селом, и последний сельский дом, за которым сразу начинался пыльный большак, был совсем рядом от них, как вдруг из-за этого последнего дома на дорогу выскочил сивый пес с поджатым хвостом, а следом за ним, помогая себе корявой палкой-дубьем, выбрался из придорожной канавы кривобокий старикашка...
Не заметив сразу людей, старикашка вскинул над головой свое дубье-оружие и крепкими словами пригрозил и без того перепуганному псу:
– Так вас растак... Я вас... так-растак...
Морозов, дождавшись, когда многократное "так-растак" чуть приутихнет, окликнул старика-воина:
– Здоров ли, дедка Миша? С кем нынче-то воюешь?
Старик остановился, повернулся к ним и, узнав Морозова, достойно, уже без так-растак ответствовал-рапортовал:
– Да, вишь, Михалыч, народ нынче совсем распустился – ни о чем не думает, а вместе с народом и кобелье разгулялось. Это, скажи, когда раньше такое было, чтобы собачьи свадьбы посреди деревни играли? Ты такое в памяти держишь? Нет, поди? И я одно помню: пристанет кобелью женихаться, так они вон куда, – дедка указал своим дубьем-оружием на дальний лесок, – вон куда убирались, там и тешились всю пору, пока у суки охота не отходила. И не было никогда, чтобы в деревне. И кобелье-то раньше, поди, понимало, что безобразить при людях не полагалось... А теперь что? Как свадьба собачья, так и норовят паскуды чуть ли не против сельсовета, да еще под самый красный флаг, что на сельсовете вывешен. Ладно кобелье – те собаки, без больших мозгов. А люди-то, народ-то что теперь смотрит? Или не понимает никто, что безобразить прилюдно не положено, что малым детишкам такое развлечение не годится? Вот теперь, Михалыч, никто шибко и не трудится – все так и глядят, на свадьбу какую залететь. И пацаны, что подрастают, туда же, глядя на собак да на родителей своих... А было как!.. Мальчонка только-только в мужскую силу входит, только ему деваха какая грудями своими покачает, тут умный отец уже и глядит: "Все! Настало! Закобелится, гляди, молодец от безделья. За плуг его, богатыря, чтобы душу в чистоте сохранить". И пашет-пашет молодец, а напашется плугом, ему, глядишь, и никакие грудя не интересны. Так что отец умный сыну главную силу и берег. Семя мужское тоже берегли, не только от жеребца племенного семя ценилось...
– А знаешь, Михалыч, как раньше кобылу с жеребцом при частном хозяйстве сводили? Не знаешь... А я вот застал – помню... У меня вот кобыла – крыть ее собираюсь, чтобы жеребеночек вышел. Ну, и загодя стучусь к тебе, к хозяину, у которого жеребец получше и который хозяин сам почестней: мол, так и так, мил человек, давай-ка сведем наших животин друг с другом. И о цене договоримся, и о том, чтобы перед моей кобылой ты жеребца поберег, по другим каким свадьбам не истаскал – чтобы сильный жеребенок-то от моей кобылы пошел... Вот как!.. А телушек как берегли: до срока – до времени к быку не подпускали, чтобы окрепли, устоялись как следует на земле, а там уж и к быку: крой телушку мою, мил друг, на доброе дело...