Совестью
Вид материала | Книга |
- Александр Твардовский – поэзия и личность, 79.29kb.
- Петр Петрович Вершигора. Люди с чистой совестью Изд.: М. "Современник", 1986 книга, 9734.25kb.
- Задачи отправлять В. Винокурову (Иваново) не позднее 09. 11 только по e-mail: vkv-53@yandex, 26.99kb.
- Отрощенко Валентина Михайловна ученица 11 «Б» класса Казаковцева Любовь Владимировна, 257.47kb.
- К. Лоренц Для чего нужна агрессия?, 315.8kb.
- Для чего нужна агрессия, 344.41kb.
- И с неспокойной совестью. Создавая лучший мир, невозможно не держать в голове, что, 29924.53kb.
- Все люди рождаются свободными и равными в своем достоинстве и правах. Они наделены, 348.85kb.
- Закон Украины, 2679.26kb.
- Вшестнадцать лет я, как и ты, учусь в школе, у меня есть хобби, я смотрю те же фильмы,, 34.7kb.
– А ты мне, Михалыч, вот что объясни – мучаюсь вопросом и не знаю, как понимать: что же такое теперь у детишек наших – семени-то этого мужского да женского в избытке, что ли, больно, что же мы их в главном деле не бережем?.. Распустили хуже телушек... Слышал, у вас, в городе, собачек, что попородистей, до двух лет к женитьбе не допускают. Так, что ли? А что же мы малолетним нашим детишкам свадьбами кобелиными под красным флагом пример подаем? Подумай, Михалыч, подумай! Опиши все это, громко опиши, чтобы остановился народ – поди, нам еще никакой инкубатор наука не придумала.
И старик-воин снова грозно замахнулся дубьем-оружием на собак, вывернувшихся откуда-то на дорогу:
– У, так вас растак! Падлы эдакие!
...Нет, Георгий Валентинович, нет, не все, поди, еще так плохо вокруг, если есть еще на земле вот такие старики-воины. Как его Сергей называл – дедка Миша, здоров ли?.. Здоров, здоров старик, если бьется за чистоту, за здоровую жизнь, за крепкое семя у своего народа. Здоров! Здоров дедка Миша, – Соколов даже улыбнулся и не про себя, а как сказал только что старик-воин, прилюдно...
"Спасибо за беседу, спасибо, что поговорили"... Спасибо, дедка Миша, спасибо. И будь здоров – долго будь здоров...
И снова к Георгию Валентиновичу после старика и собачьей свадьбы прямо против сельсовета, под красным флагом, как определил неугомонный дедка, явился недавний визг-вопль громкоговорителя, орущего над больными детишками: "Бегу... бегу... бегу... бегу..."
Куда бежим и зачем, не замечая ту грязь-погибель-смерть, что опутывает наши, бегущие неизвестно за какой целью, ноги?..
Вот так, снова в вопросах и беспокойстве и доплелся Георгий Валентинович вслед за своим бодро шагавшим другом до причала-присталища, до лодки.
На этот раз на корме с рулевым веслом устроился Соколов, а Морозов впрягся коренником и погнал лодку через озеро к дому.
Хоть и не задерживались они особо нигде, хоть и не ждали особо никого, но домой вернулись только к вечеру, вернулись уставшие от дороги, от весел, а больше всего, пожалуй, от своих сегодняшних дум. Дома они попили чая, и Георгий Валентинович признался вслух, что с удовольствием тут же отошел бы ко сну...
Заснул ли Соколов сразу или лег в постель только для того, чтобы снова остаться один на один со своими мыслями, этого Морозов не знал. Прибрав со стола и закрыв на заложку входную дверь, он вслед за Георгием Валентиновичем тоже устало растянулся на своей постели. До ночи было еще далеко, за окном еще только-только разгорались холодные огни осеннего северного заката. Морозов видел этот закатный свет на задернутой оконной занавеске, чувствовал по его скупым тонам близкие холода, вспоминал осеннюю Москву, которую давно уже и не видел, вспоминал жену, своих мальчишек-старшему на следующий год служить в армии... Только бы не Афганистан, нет... – и думал тут Морозов не о худшем для своего сына, для семьи, нет. Он был русским человеком и его русская история, история войн-защиты отечества или войн-заступничества за слабых, не позволяла ему принять эту войну регулярной армии с партизанами... И пусть с плохими, стремящимися, как говорилось повсюду, вернуть страну в тьму средневековья, но с партизанами, которые живут и кормятся среди своего народа...
Афганистан и близкая служба сына в армии были с ним недолго, и он снова оказался там, в селе-поселке, снова видел Карасей, закрывающих свою крышу, видел чудные поленницы дров, сложенные вчерашними горькими пьяницами, и снова и снова повторял про себя те причины, которые и приводили и приводят до сих пор народ к алкоголю...
Первые две причины, заставлявшие человека тянуться к алкоголю, он сегодня уже вспоминал. Первая – тяжелые социальные условия, условия жизни и труда. Вторая – отсутствие трудового напряжения...
Праздность, отсутствие трудовой цели в жизни, отсутствие, как говорится, жизненного якоря – обязанностей перед семьей, перед обществом – все это распускало человека, лишало его нормальных, здоровых радостей, и тогда и приходил к нему алкоголь, чтобы поднять настроение, жизненный тонус, развеять скуку-тоску, создать иллюзию полноценной жизни...
Еще три года тому назад в доме у бабки Василисы жил ее квартирант-сожитель по имени Степан Степанович. Фамилию этого квартиранта-сожителя бабки Василисы сейчас, пожалуй, никто уже и не помнил: Степан Степанович да Степан Степанович – и этого всем вполне хватало. Степаном Степановичем и дома и на людях называла своего дорогого квартиранта и бабка Василиса. За глаза же в деревне этого Степана Степановича обычно называли Стешей, именно Стешей, а не Степой, что было бы более логичным, как производное от мужского имени Степан. И в этом женском – Стеша, по мнению Морозова, было очень ловко отмечено, отражено главное содержание жизни квартиранта бабки Василисы...
Совсем еще молодым мужиком попал Стеша в эти северные края. До этого служил он офицером, но был уволен за что-то из армии. Какое-то время бывший кадровый офицер заведовал здесь чуть ли не всем местным сельским снабжением, но, говорят, будто бы на этой работе прогулялся, растратился, но почему-то не попал в тюрьму, а продолжал жить и работать в этих же местах, выплачивая сельской потребительской кооперации какой-то, в общем-то, не очень большой долг. И здесь у Степана Степановича еще оставался путь вернуться к жизни – голова у него, по-видимому, тогда еще была не пропита, и он после случившегося чуть ли не с отличием закончил какую-то не то школу, не то курсы мастеров-вздымщиков-смолокуров, то есть мастеров химлесхоза, и тоже вполне удачно приступил к работе в новой для себя области... Вот тут-то будущий Стеша и оказался в нашей деревне.
Для рабочих химлесхоза, для химиков, в нашей деревне был выстроен вполне приличный дом, куда приходили они передохнуть после своей лесной работы и где по зиме могли благополучно дожидаться начала нового рабочего сезона. По зиме химики, конечно, не спали – они строили в лесу новые избушки, ремонтировали старые, что-то завозили, заносили в лес для будущей работы, за что и получали по зиме рублей сто с небольшим в месяц. Вот на эти самые, зимние сто рублей в месяц и жил когда-то с осени до весны и Василий Климов, жил и по зиме особенно и не пьянствовал. Но если Василий был обычным рядовым химиком-вздымщиком, то Степан Степанович был человеком со специальным химическим образованием, а потому не просто химичил в лесу на своем персональном участке, а командовал-руководил целым отрядом местных боевых смолокуров. И говорят, что здесь, в это время, вернувшись в новом качестве к потерянной было жизни, будущий Стеша особенно и не пил – помнился он тогда всем мужиком грамотным, дельным, справедливым и вообще не очень пьющим. И остался бы он, поди, таким, может быть, и обзавелся бы семьей, построился бы и стал жить, как все нормальные люди, если бы не свела его тут судьба с бабкой Василисой...
Было это давно, когда бабка Василиса выглядела куда моложе и, приняв стопку-другую, представляла из себя вполне определенный интерес для развеселившихся мужиков. При бабке Василисе в то время находился и муж, но муж был совсем больным, лежал лежмя почти все время, поднимаясь разве только по самой крайней нужде, и посему бабка Василиса, видимо, и считала себя вполне свободной от каких-либо постельных обязанностей перед мужем. Вот тут-то и сошелся с ней будущий Стеша, тогда еще начальник над химиками Степан Степанович.
Для бабки Василисы Степан Степанович был настолько молод, что даже наша деревня, видавшая все, что только можно было видеть здесь, от конвойных до бесконвойных, от зэков до вербованных, и то охнула почти вслух. Да охнула еще и по той причине, что все-таки, как, никак, но хоть какая-то мораль, какие-то нормы поведения в нашей деревне еще сохранялись, и как бы там ни было, но при живом муже тащить себе в дом второго мужика у нас, извините, не полагалось... А Степан Степанович, не обращая никакого внимания на деревенские охи и ахи, перебрался из своего химлесхозовского домика квартирантом к бабке Василисе, и зажили они, как говорили в деревне, втроем.
Конечно, будущая бабка Василиса, а по тем временам еще Васина или совсем просто — Васиха, молодым квартирантом очень дорожила и, желая как можно крепче привязать к себе мужика, каждый раз встречала его из леса не только с распростертыми объятиями, но и с припасенным заранее крепким вином. И не успевал Степан Степанович войти в дом, скинуть свою лесную походную котомку и одежду, а там и как следует умыться, как на столе уже стояла она, бутылка с бодрящей жидкостью. И бабка Василиса, нисколько не стесняясь своего умирающего мужа, уже наливала своему молодому хахалю-кобелю первую стопку водки с дороги.
Так и повелось у них: Степан Степанович на порог, а у бабки Василисы на столе уже бутылка водки. Так и жил он в этом доме, попивая сладкое для себя винчишко, без каких-либо обязанностей и налогов, справляя с бабкой Василисой свою мужскую нужду и не выполняя больше никаких работ по дому, по хозяйству. Словом, жил этот человек при Васине-Васихе кобелем-трутнем, за что и получил, по-видимому, в деревне свое далеко не мужское прозвище – Стеша.
Этого самого Стешу Морозов часто вспоминал, когда приводил примеры гибели человека от алкоголя по причине отсутствия трудового напряжения, то есть по причине отсутствия обычных здоровых человеческих обязанностей перед семьей, домом, перед обществом, перед жизнью. Так и жил этот Стеша до конца своих дней при бабке Василисе только алкоголиком-тунеядцем. Похоронил вместе с бабкой ее законного мужа, и хотя бы тут вспомнил о доме, в котором жил, о хозяйстве. Ан нет – избалованный бабкиным вниманием и винцом, он продолжал все так же гоношисто сидеть за столом в своем красном углу, попивая подливаемое бабкой винчишко, покуривая дорогие сигареты с фильтром, послушивая последние известия по центральному и местному радио, почитывая местные и центральные газеты и имея на все происходившее и не только в деревне, но и в масштабах страны, а то и за рубежом свое собственное просвещенное мнение.
В трезвости был он вроде бы мужиком и неплохим, и Морозов, беседуя с ним о том и о сем, встречая его совсем неглупые мысли, не раз деликатно подсказывал этому самому Стеше, в прошлом Степану Степановичу, хоть какой-то путь к спасению: мол, Степан Степанович, а что если вам, думая о будущем, о той же пенсии, взять да и развести разную скотину, устроить огород у дома, а там и какой садик под окнами посадить, а к садику и пчелок – семью, другую... Морозову очень хотелось привести этого человека к нормальной жизни, подарить ему те обязанности, которыми жили все окружающие их, но, видимо, заботы бабки Василисы были настолько сладки, приятны душе, что расставаться с ними Стеша никак не соглашался...
Правда, в доме у бабки Василисы какая-то скотинка всегда была. Помнилось Морозову, что когда-то была у бабки даже корова, которая не паслась на лугу, а бродила по деревенским помойкам, а загуляв, сама отправлялась в село-поселок за двенадцать километров на искусственное осеменение и точно находила тот дом, где и проживал совхозный техник-осеменатор. Но все это живое и неживое хозяйство держалось в доме только на одной бабке. Потом, когда бабка Василиса совсем состарилась, а Стеша совсем сдал и ласки-малина уступили место другим заботам, попроще, погрязней, бабка нет-нет да и срывалась, требуя нынче от квартиранта, бывшего сожителя, участия и в хозяйственных заботах. Но и тут, срываясь редко и тут же опомнившись, по прежней привычке подливала своему Степану Степановичу в стопку крепкое вино и посматривала по сторонам, кого бы из мужиков помоложе, покрепче, из тех же, еще не до конца допившихся химиков, нанять себе на зиму в работники.
Так и жили они часто вместе с работником, который носил воду и дрова к печи при живом и здоровом мужике, номинальном хозяине дома, Степане Степановиче, жили, может, и вспоминая каждый про себя прежние сладкие дни, одновременно по причине все той же нетрезвой лености уничтожая в своей печи деревенские дома, оставшиеся почему-либо без хозяев... Стеши и тут не хватило даже на самую привычную для каждого мужика работу – на дрова, заготовленные на зиму. Как сегодня Морозов уже вспоминал, только самые погибшие, черные пьяницы да еще живущие без всякой семьи могли забыть о дровах на зиму. Но Стеша тем горьким, черным пьяницей все-таки не был, а потому простить ему и бабке Василисе уничтожение здоровых деревенских домов, оставшихся без хозяев, Морозов никак не мог.
Так этот Стеша в конце концов и погиб от пьянки, от безделия, оставив бабку Василису на старости совсем одну... А мог бы, мог бы этот не шибко изъезженный разными работами, нестарый мужик еще и пожить. Мог бы! И было в нем что-то для доброй жизни. Ей-богу, что-то было в этом Стеше для человеческого счастья даже тогда, когда по целым неделям заливался он наготовленным бабкой Василисой самогоном...
Это по части бражничества, пьянства по причине праздности, безделия... Ну, а как с тяжелыми социальными условиями?.. Здесь тоже все довольно-таки ясно... Выработается человек, вымотается на тяжелой работе, да еще если и дома не все в порядке, если некуда ему нести свою рабочую усталость, если дома спор на споре, беда на беде и некому там поддержать твой еще тлеющий огонек жизни. Вот так и гаснет в человеке источник его живой энергии. А уж погас собственный огонек, не взводятся сами по себе инициативные центры в коре головного мозга, каким положено прежде всего отвечать за твое доброе настроение, вот тут и приходит к тебе на помощь наркотик...
А самый обычный у нас наркотик пока один – винный спирт, разведенный до сорокоградусной водочной крепости. Вот и пьем, глушим мы винцо-веселье, поддерживаем, подогреваем себя умершего, погибшего на работе и дома. И если не придут тут к тебе на помощь твоя культура, твоя вера в лучшее, светлое, то конец тогда человеку – совсем конец...
Всегда очень непросто жили люди, много работали, трудились и трудились и никогда им не было особенно легко. Но вместе с трудом и заботами росло, воспитывалось у людей из поколения в поколение понимание жизни. Росло понимание своего поведения. Вот и думал Морозов, что вся история культуры человека, история религии, веры, христианства, православия и шли рядом с человеком, с его трудом прежде всего для того, чтобы поддержать в человеке его живые жизненные силы, не дать погаснуть его живому источнику.
Любил Морозов, очень любил Бориса Шергина, чудного писателя-помора, глубоко русского человека, любил читать и перечитывать все написанное этим мудрецом. И сколько талдычил он, Морозов, нашим сегодняшним педагогам и идеологам, что именно из Шергина и составить бы нам нравственную хрестоматию для воспитания детишек. Как много там всего, чтобы человек стал человеком, сколько там большой жизни, чудных примеров для подражания!.. Но пусто все... Если и издавали когда Шергина для детишек, то только для того, чтобы посмеяться над смешным, а еще отчитаться, что, мол, и этот писатель, совсем близкий к народу, не забыт нами в детской литературе... Так это, братцы, так!
Глубочайшую ценность всего, что было создано Шергиным, объяснял Морозов еще и тем, что писал Шергин о людях, которые жили в экстремальных природных условиях: жили они на севере, где буйное светлое лето, когда работается человеку чуть ли не все двадцать четыре часа в сутки, сменялось долгой гнетущей полярной зимой-ночью... Вот здесь-то и складывалось как раз все так, чтобы поселить в человеке глубокую душевную тревогу-депрессию. Вот тут-то, когда источник жизни подавлен совсем, когда жизненный огонек почти погас, чтобы поддержать в себе хоть признаки жизни, и необходимо было, по логике чистой физиологии, молиться богу Бахусу. И попивает нынче северный житель свое винчишко, пожалуй, покрепче, чем какой иной гражданин страны...
А как раньше? Поди, и раньше тут кто бражничал, бражничал и погибал, ибо на севере, бражничая, не выживешь, не сохранишь в уме-здоровье ни себя, ни свой род... Верил Морозов Борису Шергину, верил, как зеркалу-правде, что жил тот же северный старатель-помор в основном крепкой, трезвой жизнью, жил своей глубокой сильной культурой и верой...
Сколько раз вот так вот, в поисках богатого промысла попадали эти люди-богатыри на далекий-далекий Грумант, и бывало, что не всегда успевали вернуться с него к началу полярной ночи, а потому и зимовали там, среди ледовитых снегов, в полярной тьме, зимовали не так, как сегодня с электричеством и кинотеатром, а под постоянной стражей смерти-цинги, но выживали, переживали-перебарывали эту зиму, почти не занятые никакой работой, не имея рядом с собой спасительного труда, и возвращались обратно... А как? Что противостояло в людях вот этой, казалось бы, неотвратимой смерти в глухую полярную ночь?.. Бывало, кто-то и трогался умом, но оставались жить те, кто прежде всего в молитвах своих обращался к Богу – верили эти люди, верили и жили. И не били они в припадке фанатизма лбом землю, моля у Бога спасения, нет обращение к Богу помора было, верил Морозов, великим умением хранить свои душевные силы в самых что ни на есть, как говорят теперь, экстремальных ситуациях. Это была высочайшая культура и разговора с самим собой, умение сохранить свои жизненные силы, живой огонь внутри себя, питая его своими знаниями, культурой своего организованного бытия, своей верой. Вот так и замыкалась спасительная цепочка, такая обратная связь в человеке, и жил человеку, содержа себя в полном порядке. А глядя на него, и другие рядом с ним жили и верили, что счастье к ним обязательно придет.
Кроме молитвы-разговора с Богом и с самим собой, умели еще прежние поморы и веселить друг друга – были среди них бахари, бухтинщики, мастера на бухтину, сказку, которые в грустные, трудные минуты поднимали людей улыбкой, смехом... Значит, есть у человека своя сила, что может противостоять любым страшным наркотикам, которые сваливаются нынче на задерганных, замученных жизнью людишек! Есть! Но такие силы, культуру, веру надо хранить, беречь и тоже чем-то постоянно питать-лелеять.
И здесь, в этих его лесных местах, тоже северных, не очень простых, где тяжесть зимних дней и ночей, где неделями, а то и месяцами другой раз не видишь никакого солнца из-за гнетущей ледовитой хмари, опустившейся с небес на крыши притихших, занесенных снегами домов, тоже все устроено для того, чтобы гасить в человеке его живые огоньки, рождать в нем депрессии-тревоги... Как теперь здесь?.. А пьем, братцы, пьем! Пьем и от безделья, пьем и от грусти, и от такой вот тяжелой северной зимы-жизни, пьем потому, что нас, явившихся с производства домой, не тянет теперь к себе никакая корова, лошадь, не тянет к себе никакое ремесло, никакие прежние и пусть религиозные книги. Не отвлекают теперь нас от наших бед наши прежние обряды и обычаи, наш долг-совесть перед соседом. И даже вчерашние рыбаки, что еще совсем недавно коротали долгие зимние вечера за вязанием сетей, нынче тоже вовсю попивают винчишко. Нет, не тот пошел у нас и рыбак – пьяный пошел рыбак, не вяжет он нынче сетей, обходится готовым магазинным сетевым полотном или тащит себе сеть у соседа. А не вяжет зимними вечерами сетей, нет и вечернего разговора-беседы в доме с женой, нет и сказки-истории для детишек, сыновей, внуков. Гибель, братцы, гибель! И течет сюда рекой вино, течет вслед за первым своим ручейком, чтобы погибель эту ускорить, усугубить оставшуюся жизнь. Да и жизнь теперь устроена так, что пьяница сегодня почему-то первый герой... Это в нынешнем только году пьянь чуть поутихла, поубавилась, а еще год тому назад, с кем ни заговоришь, одно и то же: сколько выпил вчера, сегодня, на что выпил, как домой приполз и какая история приключилась по дороге к дому.
Как-то Морозов, пригнав в конец озера лодку и оставив ее там, по старой лесовозной дороге направился в поселок, в магазин. От причала-присталища до магазина было как раз шесть километров. Дорога веселая, спорая, и шел ее Морозов, окруженный таежной тишиной, думая о чем-то добром, хорошем. И тут сзади стал накатываться на него, нагонять его какой-то рев, металлический машинный рев-рык. Остановился Морозов, прислушался — так и есть, сзади, со стороны карьера, катит следом за ним какая-то сверх мощная техника. Но катит не так быстро, даже не так, как трактор-трелевочник. Прошло какое-то время, и, оглянувшись назад, Морозов увидел: из-за поворота надвигается на дорогу громадина-экскаватор, которому и положено было работать в карьере, в считанные секунды загружая самосвалы песком и галькой, чтобы те развозили эту гальку-песок по новым лесовозным дорогам. Катит себе этот экскаватор и катит, да так лихо, так нетерпеливо, словно торопится на какой пожар.
Дождался Морозов рычащей машины, притормозила возле него техника-громадина. Поднялся он в кабину к знакомому человеку и поинтересовался:
– Куда ты, брат, раскатился на такой страсти?
– А... в магазин... за вином...
Звякали у водителя под ногами пустые бутылки, Морозов отказался от предложения подвезти его в поселок на пьяном экскаваторе, и машина-громадина покатила дальше в магазин... А пешком бы, на своих двоих, может, и быстрей было бы и не так шумно?.. Не получалось пешком, нет – пьян был слишком экскаваторщик, чтобы пройти эти шесть километров пешком до магазина. А техника довезет.
Вот так, с такими шутками-прибаутками, с такими пьяными историями-событиями и поживал здесь местный труженик-ударник. Вроде бы и работали, вроде бы что-то и делали тут, вроде бы и деньги за сработанное в конце концов получали приличные и тот же товарный лес выдавали на-гора, зарабатывая стране твердую валюту за экспортные елочки и сосенки, и молоко, и мясо, и картофель отправлял совхоз в разные города, но пили, пили шумно, весело, почти под лозунгами, напоминая Морозову горькие страницы нашей недавней крестьянской истории...
Слышал он от многих достаточно грамотных и никак не обозленных на советскую власть стариков и слышал не раз, что главная пьянка в здешней деревне началась вроде бы с комбедов... Да, пьянство было и раньше, пьянствовала разная лень, пьянствовали, правда, реже и те, кто не ленился особо, но почему-либо не имел в достатке своей земли. Такие безземельные, но не ленивые все-таки сохраняли в себе здоровые силы и обычно в конце концов все равно выбивались здесь в люди или уходили из деревни куда-то работать и там добивались своего. Но была в деревне и такая лень-пьянь, которая ни на своей, ни на чужой земле особенно не старалась работать. Вот эта-то пьянь-лень и попивала чаще всего по деревням. Но в прежнем сельском обществе эта пьянь-лень жила под страхом – была презираема всем миром, и никаких поблажек ей тут особенно не было. Приходилось Морозову встречать удивительные свидетельства той поры, когда сельские сходы решали выселить такую пьянь аж в далекую Сибирь. Было так, было! А потому и не плодилась здесь широко по прежним временам эта нынешняя разухабистая пьяная жизнь под лозунгами.
Но потребовалось нам почему-то воевать с крестьянином-хозяином, что работал до пота на земле... Нет, Морозов никогда не идеализировал того самого кулака, который, и по давней народной мудрости-приметам, ни за что не разогнется в ладонь, то есть не поделится с другими ухваченным в кулак. Был и такой звероватый хозяин-кулак, готовый выдавить из тебя хоть каблуком последние соки. И нечего этого кулака, никак не уважаемого по Руси, собравшего свой капитал на хлебе, отданном взаймы, и на деньгах, поданных в долг, нынче оправдывать, обелять. Другое дело, что ненавистное народу попроще имя кулака-мироеда использовали мы для того, чтобы раскулачивать-убивать крестьянина-труженика. Потребовалось, вот и начали крушить по всей земле хозяина-старателя. А чем крушили? Городскими руками?.. Да нет, городских рук тогда не хватало и для того, чтобы в городе на станках работать. Вот и нашли мы на крестьянина-старателя встречную силу здесь же, в своем же селе – нашли, привлекли к работе вот эту самую пьянь-лень, которая и получила тогда свое лозунговое имя – комбед. И комбед прежде всего и взял в свои руки власть над сельским трудом.
Поскольку эти комбедовцы сами особенно трудиться не любили, а могли только шуметь по пьяному делу – какой там труд, когда шум один – да поднимать лозунги, постольку и не принесли они вместе с собой в деревню здорового, трудового, рабочего образа жизни. Вот тут-то наша деревенька и стала попивать винцо-водочку открыто, весело, не оглядываясь по сторонам, не боясь, что какие-то там кулаки одернут, осрамят принародно за лень-пьянство. Вот так вот по кой-каким нашим сельским местам эта комбедовская лозунговая пьянь-лень и утвердилась. Конечно, на самой земле эта публика не оставалась, нет – на земле каждый остававшийся человек работал и при колхозах, и при совхозах – а перебралась она в разные советы, комитеты, комиссии, и там, под теми же лозунгами продолжала сыто-пьяно жить-существовать... Ну, а дальше совсем был избит крестьянский труд, не осталось на земле почти никакого трудового напряжения и вместо него, по убеждению Морозова, и явилось в тех местах, которые он неплохо знал, нынешнее, считай, почти поголовное пьянство... Нет, что-то работали, что-то делали, но, честное слово, делалось все это так и в таком виде, что тошно бывало другой раз на все это сделанное смотреть, и в чем Морозов был совсем уверен, за все это сделанное нетрезвые строители светлого будущего получали далеко не заработанные деньги... Как теперь? Как разорвать все эти сети-путы? Как остановить эту пьяную свадьбу?.. А нет ведь, братцы, другого выхода, кроме как взять палку да и разогнать, как разогнал сегодня дедка Миша своим суковатым дубьем собачью карусель, разыгравшуюся посреди деревни.
Вот тут-то среди причин гибели людей от алкоголя и называл Морозов еще одну: доступность алкоголя. Ну, а следом за этим и отсутствие социального контроля за личностью, контроля со стороны общества...
Увы, именно здесь и раздались первые протестующие голоса в прошлом году сразу после майского постановления правительства о наведении порядка в алкогольных делах... Как так? А демократия? А права человека? Правительство, вводя запретительные меры, устраивает алкогольный геноцид, лишая хронических алкоголиков необходимого им для жизни средства!.. И что самое страшное: громче всех эти протестующие голоса подавал не сам хронический алкоголик, не народ, обручившийся с вином, а наша, извините за выражение, интеллигенция... Как случилось? Что произошло? Откуда и почему в нашей стране интеллигенция, которой по всем лозунгам следовало появляться из народа и жить для народа, не только осталась в стороне от народной беды-погибели, но еще и запротестовала, когда народ пожелали спасти, вытащить, хоть и насильно, из пьяного ярма?
В центральном совете общества трезвости, что в Москве на улице Чехова, этой зимой Морозову рассказали о письме, которое направили руководители Союза писателей куда-то наверх, чтобы им, в ресторане дома литераторов, вернули в порядке исключения прежний пьяный режим...
Ресторан дома литераторов, как ресторан клубного заведения, попал под постановление и продажа крепких алкогольных изделий была там то ли совсем запрещена, то ли резко сокращена. И инженеры человеческих душ взбунтовались. Морозову было стыдно, срамно слышать обо всем этом. Но это было – было, братцы, было!
А как набросились еще до постановления правительства братья-писатели на него самого за его пропаганду трезвого образа жизни. Как кинулись вслух и по разным инстанциям утверждать, что писатель Морозов занялся антиалкогольной пропагандой лишь для того, чтобы нажить себе на этом деле политический капитал: так-то, мол, откуда ему какую известность приобрести – писатель-то он ведь так себе, без романов-кирпичей... Было, и это все было! И смешно это все, смешно... Но и страшно было сравнивать сегодняшнюю реакцию нашей интеллигенции на желание правительства изменить пьяное течение жизни с той позицией российской интеллигенции начала века, которая и привела в конце концов к введению крайних запретительных мер в той же царской России в 1914году. А как бились тогда за трезвость народа врачи – собирались на свои антиалкогольные конгрессы и доказывали, что лекарства, которые готовились на спиртовой основе, вполне возможно приготовить и без спирта – тогда-то и вводилась широко культура порошков, суспензий, настоев, напаров и отваров, чтобы алкоголь нигде и ни в каких количествах не был рядом с человеком!.. Было, и это все было! И не тихо, где-то в стенах лабораторий и узких ученых советов, не кулуарно, не келейно, а системно, общегосударственно, как говорим мы сейчас.
Вот так отношение к алкоголю в наши дни и стало тем рубежом, который и поделил прежде всего интеллигенцию на две разные части: на тех, кто принялся биться за народное трезвое счастье, и на тех, кто с визгом-воем кинулся отстаивать демократию и права человека.
Да о каких нарушениях прав человека, о каком ущемлении демократии может идти речь, когда в том же здешнем сельском магазине, где всего восемьсот жителей на весь сельский совет, да еще эти восемьсот человек при трех магазинах, только в одном этом магазине за месяц продавали алкоголя на тридцать, а то и на все тридцать пять тысяч рублей?! Подсчитайте, переведите все это на еще живые души и вы увидите, сколько заразы выливалось ежемесячно на каждого человека, приписанного к нашему сельскому совету. А если трудно считать так, то возьмите другие цифры: сейчас, когда выдают по талонам только по две бутылки на взрослого человека в месяц, алкогольная выручка того же самого магазина не превышает трех с половиной тысяч рублей. Почти в десять раз, друзья дорогие, сняли мы с людей алкогольную нагрузку, а вы в крик: мол, как же с правами человека, с демократией при запретительных мерах? Так это и есть право людей, вспомнив свой ум-разум, начертать самим для себя свою дорогу и насильно вытаскивать на здоровую дорогу друг друга за узду из пьяной телеги!
Заглядывая в историю борьбы с алкоголем, Морозов не обошел, конечно, и так называемый сухой закон, который в начале века был введен в Финляндии... Судя по тем источникам, которые попадали Морозову в руки, финны по тому времени пили так лихо, и алкоголь так прочно вошел в ихнюю жизнь, что, как говорилось в документах, самогонные аппараты уже не останавливались, истекая самогонной слезой почти на каждой сельской ферме... Как вывести человека из такого сна-одури? Читать ему лекции о вреде алкоголя или вразумлять по части хельсинского совещания, где и утвердили нынешние права человека, включая право выбирать себе место жительства на земле по своему усмотрению?.. Да нет, братцы, нет!
Встретившись не так давно с корреспондентом профсоюзной финской газеты, которому он отвечал на вопросы по проекту переброски части стока северных рек на юг, Морозов поинтересовался у этого молодого человека, горячего защитника природы Финляндии, как относятся сегодня к Маннергейму финские коммунисты, которых тот в свое время не очень-то жаловал, и услышал ответ:
– Маннергейм — наш национальный герой. Он избавил Финляндию от крови гражданской войны, которую сполна испили вы...
И еще, помнилось Морозову, Маннергейм, придя к власти, тут же ввел в стране сухой закон – вот так вот сразу, приказом, с ответственностью за невыполнение распоряжения и были остановлены все постоянно действовавшие до этого в Суоми самогонные аппараты, которые добивали прежде всего трудящегося финна... Что это? Тоже нарушение прав человека? А ведь все это и было как раз в Финляндии, все это и исходило как раз из Хельсинки, где в наши дни и заключили хельсинкское соглашение по правам человека, на которое мы так часто ссылаемся.
Да, сухой закон в Финляндии в конце концов пал – пал где-то в 1929 или в 1930 году. Говорят, что этот сухой закон отменяли всем народом прямо на площади столицы – голосовали всем митингом, поднимали руки, кто за, кто против. Говорят, что противники сухого закона поднимали за его отмену чуть не обе руки сразу. Отменили сухой закон, который продержался больше десяти лет, но до сих пор Финляндия по потреблению алкоголя на душу населения, пожалуй, еще не вернулась к тому своему состоянию, когда генерал Маннергейм вынужден был во имя спасения своего народа сказать: "Хватит!"
Трезвый финский крестьянин поднял свое хозяйство на земле до таких высот, которые нам еще и не снились. Трезвый финский рабочий построил нынешнюю страну, северное чудо, о встрече с которым Морозову, увы, оставалось только мечтать.
Попивает нынче финн, попивает, да еще как попивает – хуже порой нашего местного мужика, да, пожалуй, еще и глупей бывает в пьяном состоянии... У нашего мужика, как определил Мишка Горелый, компас в заднице спрятан, и даже пьяным наш мужик все равно куда-то идет, попадает, действует – водка-то, мол, по голове бьет, а не по заду. А вот финн при вине о своем компасе, поди, напрочь забывает... Видел Морозов и, увы, не раз, как грузят пьяных финских гостей, грузят прямо в автобус и складывают чуть ли не штабелями. И складывают друг друга не сами финны, а наши русские мужики, пившие вместе с ними и наравне с гостями из-за границы. Нет, наш мужик до такой степени сразу всем коллективом обычно не добирается – компас у него еще не потерян.
Попивает финн, попивает. Но где? Здесь, в России, в Москве, в Ленинграде. Пьют, закрывшись в номерах гостиницы. Попивали друзья-финны и у Морозова дома в обычных условиях трезвые, грамотные люди, умевшие держать себя в руках при деле, при работе, пили тут безостановочно, до конца. Все это, конечно, еще те прежние, давние корни, на которые и замахнулся мужественный патриот Маннергейм. Все это, конечно, север, все это склонность к депрессии, вызванной тяжелыми природными условиями. Да еще не забудьте, друзья-товарищи, что финн не так давно под шведом, считайте, в рабстве ходил, из которого его опять же русский солдат и вызволял в свое время. А любое рабство не для поддержания живого огонька в человеке, рабство гасит в людях все живое... Попивают, финны, попивают, но где?
По крупицам, где только можно, собирал Морозов информацию о финском быте сегодня, собирал так же старательно и так же тщательно анализировал все собранное, как когда-то при работе с техникой, и убежденно подводил итог, что там, у себя в Финляндии, финны по крайней мере так, как здесь, в России, в гостях, не пьют. Судя по всему, в Финляндии пить-пьянствовать было стыдно. Пьянство в Финляндии осуждалось, и быть частенько нетрезвым никак не годилось для рабочего человека. Возможно, там есть и страх потерять работу, не попасть на работу получше, если замечено за тобой пристрастие к алкоголю, возможно, но и этот страх, если он есть, тоже работает только на трезвость... Все это и называется социальным контролем за личностью, контролем со стороны общества, без чего и не могло быть ни полноценного члена общества, ни вообще здорового общества с перспективой, с целью.
Как-то Морозов собирался поехать в Армению, в Ереван. Правда, поездка так и не состоялась, но перед поездкой его московские друзья-армяне очень серьезно предупредили:
– Сергей, ты только там, у нас, не выпивай чересчур...
– А что?
– А так – выйдешь на улицу в нетрезвом виде, и завтра весь Ереван будет знать, что большой русский писатель Сергей Морозов был пьян.
– А сами-то вы, друзья, не пьете, что ли, совсем?
– Как не пьем – пьем! Скажи, самый лучший коньяк где? В Армении, в Ереване! Но у нас выпившего человека на улицу не покажут, не пустят, не выведут. Стыдно! Позор!
...Вот оно, братцы, и у нас, и в нашей стране это "стыдно быть пьяным" есть, существует и является сдерживающим началом! А здесь вот, в округе, не стыдно. Здесь вокруг пьянки лозунги, фольклор, юмор — весело, смешно.
Помнится, как-то под утро, а было это дело уже к самой осени, еще почти в темноте разбудил его стук в окно. Он поднялся, спросил кто, и услышал еле живые голоса и просьбу открыть. Он открыл дверь и впустил в дом двух дрожащих, стучащих зубами мужиков. Один из них был его соседом по деревне–одноногий, но молодой, могучий, крепко стоящий и на своем протезе, потерявший ногу, конечно, по пьянке на мотоцикле. И на том же мотоцикле этот одноногий ухарь вместе с каким-то своим запившимся другом попадал вчера вечером сюда, в деревню.
В коляске мотоцикла было у них вначале сколько-то бутылок с водкой, а потому попадать сразу в деревню они и не торопились, и, отъехав чуть от магазина, уже заправленные и до этого, тут же, сидя в мотоцикле, опустошили какое-то количество прихваченного с собой боезапаса. Потом еще и еще, и к деревне подъезжали столь хороши, что два раза уже падали вместе с мотоциклом, падали, но еще были какие-то силы подняться и даже поставить мотоцикл на колеса. Но перед самой деревней все силы были напрочь израсходованы, и, выпав тут последний раз из машины, друзья-бродяги так и остались лежать, пребывая в состоянии алкогольного наркоза, до самого утра. А под утро их поднял на ноги холод и привел сюда, к Морозову.
Стуча зубами, допившиеся мужики просили у хозяина Христа-ради хоть чего-нибудь, чтобы поправить здоровье. Но у Морозова ничего такого не было и он предложил своим непутевым гостям только чай.
– Да какой там чай, Михалыч – голова раскалывается. Ну, что-нибудь, какую-нибудь аптеку поищи...
Аптеки у него тоже никакой такой не было и, порывшись в запасах жены, он отыскал только полфлакона дамского одеколона.
При виде одеколона мужики аж вспыхнули глазами. Одеколон тут же вытряхнули по стаканам, попросили к нему еще по куску сахара, чтобы заесть отраву, разбавили одеколон водой и тяжело вылили в себя. И тут вроде бы немного оклемались, перестали стучать зубами, затем перехватили у Морозова взаймы пятерку – больше он им просто не дал – выклянчили у него всю пустую посуду в доме: банки, бутылки, — выпросили еще и мешок, в который сложили стеклотару, обещали под самое честное слово мешок вернуть – Морозов этого требовал, ибо это был последний мешок в доме – и покатили к открытию магазина...
Конечно, ни пустого мешка, ни пятерки с этих мужиков он так и не получил. И все это со смехом, с гоготом... Потом и об этом приключении и трижды перевернувшемся мотоцикле рассказывалось все с весельем, с радостью – и на это веселье смотрели тут же находившиеся детишки, смотрели на бродяг-пьяниц, как на героев... Как же этим ребятишкам потом не повторять "великие подвиги" взрослых людей...
Нет, братцы, нет... Морозов готов был предстать перед любым европейским судом, парламентом, трибуналом и нести любую ответственность за нарушение прав человека, но когда народ допивался, сходил с ума, совсем сбивался с пути – извините, дорогие товарищи, извините, дамы и господа, – здесь народу нужен был если и не пастух с кнутом, то уж очень крепкий поводырь. Капитан нужен на капитанском мостике, крепко держащий руки на штурвале корабля!
Вот так, господа хорошие, бьющиеся за высшее право выбирать себе место жительства по своему усмотрению – хошь в Москве, хошь в Нью-Йорке – и забывающие тут напрочь, чем, какой бедой-погибелью болеет-страдает в это же самое время тот работяга с сошкой, вокруг которого еще по дореволюционным временам лепилось до семи прихлебателей-паразитов, вооруженных только ложками. Нам, друзья-товарищи, эмигрировать пока никакой необходимости и нет – здесь мы родились и здесь должны мы драться, а надо будет и до крови драться за свою жизнь. А если уж говорить до конца, то Морозов был глубоко убежден в том, что нашей сегодняшней, по крайней мере, вот этой, не столичной, здешней жизни, ох, как хорошо, хотя бы на короткое время, подошел какой-нибудь свой Маннергейм – нет, не генерал Маннергейм из царской свиты, а Маннергейм-патриот, обеспокоенный до боли судьбой своей земли, своего народа... А ведь проторгуем землей и народишком при таких вот героях-интеллигентах, которые в рев, в хрип приняли ограничения на продажу винчишка. Как же без винчишка-то им бедным, образованным, знающим, как культурно пить и не спиваться? Как же?.. А народ как???
...Вот вышло постановление правительства — песни про вино не петь по радио и телевидению. Ну, и не пели бы – подождали бы, поберегли бы людей. Ведь про Сталина-то теперь не поем. А сколько еще и переделали всяких хороших песен, в которых Сталин присутствовал...
Помнится, была такая песня "Я по свету немало странствовал": ..."но всегда я привык гордиться и всегда повторял я слова: "Дорогая моя столица, золотая моя Москва"... Морозов любил эту песню. И куплет там был про Иосифа Виссарионовича – что-то примерно так: после всех испытаний я приду на Красную площадь, "где любимый наш Сталин живет"... Ведь выкинули отсюда Сталина, выкинули слова из песни, хотя вроде бы и не полагается слова из песен выкидывать. И ничего. Пережили. Без Сталина песня тоже запелась, да еще, пожалуй, и получше, поверней. Так почему же тут-то не обождать да и не попеть про рюмочки и винчишко по телевизору, почему хотя бы малым детишкам это винчишко в рюмочках рядом с музычкой и улыбками не показывать – поостеречься, детишек пожалеть, к вину не приобщать с пеленок?.. А они, паразиты, ан нет, нарочно сейчас всякие киносценарии пишут-снимают с винчишком и рюмочками – смотрите, как все это хорошо, приятно и как раскрепощает и делает человека свободным... И это в то время, братцы, когда вот так вот гибнет народ по России, как Вася Климов, с трудом дотянув до своих сорока годов. И это в то время, когда пустыми, невидящими глазенками смотрят на людей вот такие вот больные детишки, которые сегодня Соколова до смерти напугали. Когда народ допился до того, что собачьи свадьбы у него под окнами день и ночь гуляют, и сами живут, как собаки, в постоянной пьяной свадьбе... А мы им что? А мы им визг-писк-рев по радио и телевидению подкидываем. Давай, крутись, веселись до конца, народишко дорогой! Фон постоянно нервный создаем.
И тут Морозов был больше, чем уверен, что наши каналы массовой информации во многом несут ответственность, уголовную ответственность за разрушение и прежде всего психического здоровья народа... Придет домой человек, сядет у телевизора после тяжелой, трудной работы. Может, и дома что у него плохо. А что там, по этому ящику? Опять один рев да крик, да визг, да истерика. А ведь хочется порой человеку, уставшему, замученному, нигде радости вокруг не видящему, разговор встретить, по душам разговор. Ведь у нас-то, по России, за разговор такой еще и благодарят, как бабушка Антонина Семеновна сегодня: "Спасибо вам за беседу, спасибо, что поговорили". Слова люди, слова ждут, а мы им в башку истерику ввинчиваем... А почему?.. Ясно все, почему... Но как-нибудь в другой раз о том, почему все наши преступления перед людьми у нас происходят...
Да, братцы, да, вот такая она наша жизнь и есть... И ни о каком своем политическом капитале не думал, не гадал писатель Сергей Михайлович Морозов, вступившийся за свой народ... Тогда, поднявшись на трибуну и прочитав некоторые места из "Не могу молчать" Льва Николаевича Толстого, Морозов сказал всем собравшимся в зале: "И я сейчас тоже не могу молчать!.."
Нет, не думал он о себе – думал он всегда о своей земле, жил со своей землей одной болью, поэтому боль все время жила и в нем, и чувствовал он эту боль от вина, заливавшего его народ не потому, что пил сам. Да нет, не пил он никогда – употреблял, конечно, так, при случае, с друзьями, с устатку, чтобы поговорить, расслабиться вроде бы. И нравилось ему, честное слово, нравилось тогда вот так вот, под стопку-другую поговорить-пообщаться с добрыми людьми. И выпить под хорошую закуску нравилось. Но и тут он никогда не делал из вина, из выпивки культа, хотя порой и просил жену замариновать баночку-другую грибков для встречи с друзьями. Но и это он все разом отрубил, выбросил, чтобы не быть никому примером – знал ведь, что и на него тоже кто-то смотрит, хотя бы его собственные дети... Да, братцы, да... И причины нашего пьянства тоже все ясны...
Морозов перечислил про себя:
...Первая причина – тяжелые социальные условия, условия жизни и труда. Вторая – отсутствие трудового напряжения. Третья – доступность алкоголя. Четвертая – отсутствие социального контроля за личностью... Что еще?.. Да, пятая причина – отсутствие правды об алкоголе... Нет, это не его открытие – это прежде всего требование академика-патриота Федора Григорьевича Углова. Об алкоголе, об этом страшном, уничтожающем людей наркотике надо всем знать все. И тут мы пока преступно отмалчиваемся. А надо о страхе алкоголя детишкам еще в школе все рассказать, еще до той поры, пока у них в трусишках ничего не зашевелилось. И говорить, показывать надо, как от алкоголя такие вот больные и рождаются. А то ведь нам, братцы, эту собачью свадьбу никогда не прекратить, если детей не начать спасать...
Дефицит духовной культуры – это тоже одна из причин алкоголизации народа. И об этом Морозов сегодня уже вспоминал, призывая себе в помощь коренного русского писателя Бориса Шергина и его поморов, умевших побеждать смерть полярной ночи-зимы даже среди льдов далекого Груманта.
А дефицит духовной культуры от нашей необразованности. Об этом сегодня тоже шел разговор, от этого тоже все время приходила к Морозову тягостная боль, которую сегодня он как-то донес, видимо, и до Георгия Валентиновича. Так что образовывать народ надо не только по части вина, а вообще образовывать, вытаскивать из той дикости, в которую мы его запихнули под комбедовские лозунги. Надо народ возвращать к труду, осмысленному, глубокому, целиком зависящему от тебя, а не просто к труду – тук-тук-тук – плати деньги... А культуры-то у нас, братцы, культуры жизни, хотя бы по этим, здешним, когда-то святым, мудрым, поклонявшимся умному слову, местам сегодня – тю-тю – и нет. И это тут, где читали в каждом доме еще до лампочки Ильича, при лучине жили, а читали, где раньше в каждом доме книги были.
Были книги – и тут не соврать, не притвориться – и было это все еще на его памяти: перли эти книги отсюда мешками столичные паломники-ворье. И перли не из церквей и часовен, а из крестьянских домов – другой раз в крестьянском доме книги сундуками лежали, значит, кто-то их раньше читал, покупал, деньги на книги тратил и еще при царе Горохе. А если вспомнить, что в семьях была культура чтения вслух?.. Собирались за столом всей семьей, от мала до велика, и те, что ходить-то еще не могли, и то вместе со всеми в событии участие принимали и пусть хоть глазенками хлопали, но и в них книга входила памятью на всю жизнь. Собирались вот так вот, и кто-то грамотный, может быть, и один такой на всю семью, читал вслух... Вот и считай, как слово здесь ценили раньше и как с этим словом культура здоровой жизни к человеку навсегда приходила. Но не с сегодняшним словом-балаганом, каким верещит репродуктор – "бегу, бегу, бегу, бегу, а он зеленый", – а с осмысленным, несущим в себе раньше, ой, как много, с настоящим русским словом, обращенным к душе...
Дефицит духовной культуры... Это не в один день, не в один месяц, не в один год – на это, братцы, работать надо, работать каждый день, упорно, и работу эту надо начинать с детишек... А вот он уже который год все никак не донесет ни до педагогов, ни до идеологов, что Бориса Шергина надо нравственной хрестоматией для детишек издавать... Так о какой духовной культуре народа тут может идти речь? А не будет ее, при всех даже самых великих социальных условиях, при самой высокой производительности труда, все равно на пустую душонку потянется человек к искусственным радостям...
А куда нам наших больных детей деть? Дебилов тех же самых? Ведь им для поднятия своего настроения еще большая доза наркотика необходима. С ними-то как? А?.. А с ними, думалось Морозову, может быть все более-менее устроено, если взять таких детишек, как бывало раньше на Руси, на воспитание не под лозунгами, а под крыло той же православной церкви и беречь, строить в них личность мирную, тихую, наученную хоть что-то да делать. И тогда пусть из них лучше станут такие вот тихие, мирные дурачки, чем нынешние дебилы-бугаи с кулаками, не управляемыми никаким мозгом. Вот этому-то дебилу, взведенному, как железный автомат, и подавай только острые ощущения, подавай музыку, которая нормального человека сразу сводит с ума, убивает в нем все, подавай ему водку в таких количествах, которые нормальный человек и не сможет никогда употребить. А страшно это! Копится-копится в нашей стране такая жуткая, тупая сила и по причине дефектов от рождения, а больше по причине необучения, необразования... Вот почему Морозов, пожалуй, и подсознательно, оставил свою взрослую литературу, свою прозу-лирику, где ждали его, поди, премии и награды, и пошел вот сюда, воспитывать детишек... Жаль только, что не дают ему здесь никак работать. Правда, кое-что печатают, но лишь через восемь-десять лет после создания. И это можно было бы стерпеть, дождаться. А то ведь издадут наконец его книжечку да и запихнут куда-нибудь через книготорг, где и по русски-то никто не читает, и ни одной книжечки так и не попадет ребятишкам, в школу, для кого он старался, работал, страдал.
Обидно, конечно, жалко... И здесь он беспокоится тоже не о себе, а опять же о детишках. Ведь видит он, понимает, что другого-то рассказа о той же земле-природе к ним сейчас ниоткуда и не идет... А как слушают его ребятишки по школам. И не по специальным столичным, где всех готовят в ученые-биологи, а в самых что ни на есть гиблых, сельских, где половина детишек уже приготовлена быть дурачками. Слушают, горят в ответ глазенки — да и как не гореть, когда в каждом человеке от рождения заложена любовь-интерес к родной матери-земле, к природе. А мы эту, заложенную в человека любовь к земле-природе почему-то нарочно давим, убиваем. Вот бы землей-природой и образовывать людей, землей и трудом – вот вам и духовность, высокая духовность человека от его первородных корней...
Морозов остановил свои мысли и прислушался к ночи. Ему показалось, что за окном что-то изменилось. Так и есть – по окну – тук-тук-тук – косит и косит не сильный, но частый дождик... А ведь сегодня так ясно весь день было, так светло, чисто. Но дождик тоже ничего, если не ледяной, не промозглый, пусть немного пойдет, и грибу легче будет – для Жорки гриба еще нарастет...
Морозов вскоре забыл о дожде и снова разговорился сам с собой.
Да, еще что-то, помнится, называл он среди причин, ведущих человека к алкоголю... Он снова перебирал про себя все, что уже вспоминал сегодня: тяжелые социальные условия, отсутствие трудового напряжения, доступность алкоголя, отсутствие социального контроля за личностью, отсутствие правды об алкоголе, дефицит духовной культуры... Дефекты психики и воспитания он тоже вроде бы вспоминал – но речь тут не только о детишках, больных, полуживых, не только о том, что кое-где по школам не учат детей вообще, оставляя их дурачками и волей-неволей привязывая к наркотику, лишая возможности жить духовной жизнью. Дефекты психики и воспитания – это вообще о здоровом обществе... Обществу в основном нужны сангвиники, уверенный в себе, работающий народ. Общество, рождающее людей неуравновешенных, эмоционально вспыльчивых, с импульсивным характером, с лабильной нервной системой, а следом со склонностью к депрессии, ничего особо хорошего для себя ждать не может. Такое общество может спустить с молотка, пропить, прогулять, распылить все, что было накоплено предыдущими поколениями, что досталось ему по случаю от земли-природы... Наблюдая за своим обществом-страной, Морозов приходил к выводу, что дети его страны как раз и рождаются сегодня все дальше и дальше по качеству от того идеала, к которому и должна стремиться страна со здоровым будущим.
Что это: естественный ход истории или надрыв, измотанность родителей?.. Сколько родителям пришлось вот так вот вкалывать, ломотить да еще травить себя всякой дрянью... При этих рассуждениях Морозов обязательно вступал в полемику с нынешней политикой: все больше и больше получать сельскохозяйственного продукта не только с совхозных и колхозных полей, но и с личного хозяйства, с приусадебного участка... Люди милые, – хотелось ему сказать тем, кто был совсем наверху, – да ведь сегодня не двадцатые, не тридцатые, и даже не сороковые-пятидесятые годы. Сегодня, товарищи дорогие, восьмидесятые годы – прежние времена давно прошли... И почему мы не планируем то же сельское хозяйство, да и всю нашу жизнь, исходя из потенциала фактического здоровья трудящегося человека? Ведь не тот сегодня работник и на земле, не двужильный, который наломается на колхозном поле, отработает барщину, а там еще пойдет на свой приусадебный участок зарабатывать что-то и на оброк. Не хватает сегодня его, крестьянина, не хватает уже и на барщину, и на оброк одновременно, и сегодня отказ кого-то от приусадебного хозяйства чаще всего не из-за того, что человек загулял, запился, нет – просто устал человек, тяжело ему. Нет сегодня в таком количестве двужильных людей, как было еще совсем недавно. И нагружать поэтому людей, как двужильных, сейчас, видимо, не надо – пожалеть людей необходимо, а то ведь сорвутся они совсем и понесет их туда, опять же к наркотику, к алкоголю.
Вот и здесь, товарищи руководители на штурвально-капитанском мостике, думать вам надо, как устроить в стране жизнь, чтобы возвращалась она в здоровую колею. Вот здесь опять-таки и каналы массовой информации, и общий настрой в стране должен быть таким, чтобы исключить всякую истерию – покой должен быть в стране, обстановка тишины и доброго слова, чтобы родился человек-творец, человек думающий, рассудительный, а не издерганный неврастеник, от которого нигде никакого толка, кроме больной суеты...
Помнится, среди причин, приводящих к алкоголю, он называл еще и отсутствие социальной ответственности, то есть отсутствие ответственности человека перед обществом. Нет, это не социальный контроль за личностью — там общество следит за тобой, контролирует тебя, требует, чтобы ты соблюдал принятые обществом нравственные положения, принятые в обществе законы поведения, а здесь твоя внутренняя, личная ответственность перед обществом, чувство долга, обязанности гражданина... Вот где и вспомнить бы нам о патриотизме, который загнали нынче в угол, чтобы человек-патриот, преданный земле, не встал вдруг за свою землю, да и не задал бы вслух вопрос: "Люди добрые, а что вы землю-то нашу всю загадили? Или специально гадите перед тем, чтобы куда-нибудь в другое место смотаться?"...
Увы, мешают нам, очень мешают жить пьяные традиции... Сколько раз вот уже сейчас, после введения той же самой талонной системы на вино, после ограничения продажи вина по возрасту – продают лишь тем, кому больше двадцати лет – встречал Морозов откровенное желание ребят, да-да, ребят, уходящих служить в армию, проститься перед армией с родными и близкими в трезвости, без пьяных застолий. Они, молодые ребята, хотели этих трезвых проводов, но, увы, не хотели стола без выпивки родители, старики. Да еще не хотели активно, агрессивно: "Да как же это — стопкой не проводить сына-внука?!"
Что тянется за этим? А за этим и идут тяжелым шагом наши пьяные традиции, груз тех самых пьяных привычек, которые внедрялись и внедрялись в наш народ то ли сами по себе и по желанию самого пьющего народа, а то и по принуждению каких врагов-доброхотов... Было так и здесь, в этом селе-поселке, и жаловался Морозову председатель сельского совета, что вот, мол, со стариками поделать ничего не может, что вот, мол, недавно двое молодых – один из армии вернулся, а другая из педагогической школы прибыла, учитель – решили свадьбу сыграть, трезвую, молодежную, без вина, и друзья вокруг них поднялись, поддержали, а вот родители: нет – наотрез, напрочь – без вина, не обмытые, не будет счастья. И поднесли-то все как?! И пришлось председателю сельского совета выписывать под пьяную свадьбу бумагу на право приобретения для свадьбы дополнительного вина, сверх талонного лимита... Так первая трезвая свадьба в нашей округе и не состоялась...
Люди добрые! Отцы, матери, дедушки, бабушки, да не совестно ли вам, не стыдно ли? А?
Как-то Морозов обратился в одну центральную газету с просьбой поговорить вот с этими самыми ветеранами, которые выражают недовольствие: мол, как же так — своими запретительными мерами да очередями лишили вы нас возможности выпить наши боевые сто граммов. Как же так – в песне и то поется: "Налей же в солдатскую кружку свои боевые сто грамм..." И так далее и тому подобное...
И не хотел Морозов сам выступать на страницах газеты – хотел, чтобы газета поискала какого-нибудь авторитетного ветерана, которого народ знал, уважал, и чтобы этот ветеран, который тоже когда-то употреблял лихо свои и не только сто граммов, вот бы и сказал всем со страницы газеты:
"Дорогие друзья, фронтовики, ветераны. Шли мы с вами через кровь и смерть, шли, поддерживая, подогревая себя другой раз, снимая напряжение вот этими фронтовыми сто граммами. Много вынесли мы с вами, теряли родных, детей, отчий дом, возвращались с войны без рук, без ног, чуть живые, но все равно брались тут же за работу и восстанавливали всю порушенную врагом жизнь. Все мы с вами смогли! Так неужели сегодня не сможем мы отказаться от каких-то паршивых сто граммов во имя спасения жизни наших людей, во имя спасения наших детишек-внуков? Конечно, эти сто граммов не изуродуют до конца нашу с вами жизнь, но, глядя на нас, поднявших по фронтовой традиции свои рюмки-стопки, и слушая наши песни про солдатские кружки с крепким вином, внуки наши ведь тоже сюда, за нами к вину потянутся. Так неужели нет у нас, неужели не осталось совсем бывших наших гвардейских, фронтовых сил, чтобы показать пример подрастающему поколению?"
Все это Морозов очень деликатно и, может быть, не так эмоционально, как надо было, рассказал в редакции газеты. И хоть сидели в газете вроде бы вполне приличные русские ребята, выдававшие себя к тому же борцами за Россию, за родную землю, но его там, пожалуй, так и не поняли. И никто на письма бывших фронтовиков, на письма-требования вернуть ветеранам ихние боевые сто граммов без всякой очереди так на страницах газеты и не ответил. И письма с обидами на запретительные меры, проводимые правительством по части продажи алкоголя, продолжали и продолжали приходить-копиться. И еще поэтому Морозов больно, очень опасливо внутри себя постоянно задумывался... А не кончится ли это все? Не оборвут ли и по этой вот причине сегодняшнюю борьбу за трезвый образ жизни? Неужели оборвут? Неужели растопчут то, что начато и что можно дальше развивать — ведь сейчас говорить с народом надо, говорить правду про все наши пьяные дела... Вот сейчас бы сюда, когда народ остановился, чуть отдышался, и дать всю откровенную правду об алкоголе... Господи боже мой, неужели какой-нибудь пьяный бюджет опять вмешается в чуть отошедшую от пьянства жизнь?..
Совсем недавно рассказали ему, как в соседнем лесорубном поселке, чтобы поддержать товарооборот, взяли да и выкинули в промтоварном магазине чуть ли не полмашины одеколона... Морозов сразу не поверил услышанному, переспросил рассказчика, затем переспросил у других, но все оказалось именно так... Так, братцы, так! И никакой поселковый совет, никакая советская власть не вмешалась, не остановила преступления... Это только у нас, в нашем сельском совете, ее мудрый председатель-крестьянин почти сразу после постановления правительства пошел в промтоварный магазин и, считайте, приказал продавщице:
– Ни одному пьянице ни одного флакона ничего, что пьется, не продавать!
И не стала наша продавщица ничего, что пьется, вообще никаким мужикам продавать. Не стала! Нарушила, обязательно нарушила чьи-то права, посягнула на чью-то свободу, но не стала, потому что сейчас, когда все поднялось против погибели, для нее законом, правом человека было сохранение жизни, а не какие-то дополнительные копейки за перевыполнение торгового плана... А там, в соседнем лесорубном поселке, завезенный одеколон распродали тут же.
Доходили сюда, до Морозова, слухи, что и в Москве, в той же самой газете, в которую он стучался и просил поискать авторитетного ветерана, чтобы прекратить жалобы фронтовиков-пьяниц, уже готовится какая-то статейка-писулька с критикой талонной системы. Говорили, что готовится такая публикация, конечно, не по желанию самих журналистов, которые, пожалуй, понимали все-таки, что и это выход, спасение, а по какому-то высокому указанию...
Неужели сломают? А? Неужели что-то вмешается, и уйдет, исчезнет тот свет жизни, который рождается заново на его глазах? Неужели верх возьмут те же бюджетные интересы?
Заглядывая в историю алкогольной беды, навалившейся на людей, Морозов не мог миновать и страницы истории своей страны. И он особо внимательно изучал те ее страницы, когда Высоким повелением Государя Императора земствам было предоставлено право самим решать вопрос: сохранять или закрывать у себя монопольную продажу вина. И в стране единодушно была закрыта винная торговля, был введен так называемый сухой закон – государство отказывалось от трети своих бюджетных пополнений, которая как раз и складывалась из винных доходов... Свидетели тех событий документально утверждали, что последней каплей, переполнившей всеобщее терпение, была поездка Государя на пароходе по Волге от Нижнего Новгорода до Ярославля в 1912 году по случаю трехсотлетия дома Романовых. Будто бы вот тут царь лично и встретился с народной бедой, доведшей народ до нищеты, видел раскрытые, без крыш, живые дома и почти тут же решился на Высокое повеление по части прекращения разом монопольной, государственной, торговли алкоголем.
Свидетели тех событий утверждали и то, что к сухому закону в России приложил руку и Гришка Распутин, усовестивший будто бы царя, что негоже, мол, царю-отцу спаивать своих детей-народ, плачущий пьяными слезами...
Многое в тогдашней истории с сухим законом в России для Морозова и сейчас было неясным, запутанным – как всегда, к любому винному делу тут же пристали самые разные дельцы. Что стоит хотя бы неожиданное появление с многословными речами, клеймящими позором монопольную торговлю, бывшего премьер-министра графа Витте, того самого Витте, который и вводил когда-то по стране эту самую государственную, монопольную торговлю вином и впервые в истории России составил ее так называемый пьяный бюджет – бюджет, в значительной степени пополнявшийся от доходов государственной винной торговли... Витте и до своих последних "возвышенных" речей мало запомнился Морозову как государственный деятель, искренне пекущейся о стране, о народе...
Так в начале 1914года и была отменена монопольная продажа вина, дававшая, как уже говорилось, треть государственных доходов. Вот тут-то в бюджете Российской империи и появилась сразу, как утверждали свидетели, здоровенная брешь. Вот тут-то новый председатель Государственного совета Горемыкин и хватался за голову и беспокоил прежнего, бывшего до него, премьера Коковцева, видимо, умевшего строить российскую жизнь, беспокоил вопросом: что и как теперь делать? И Коковцев вынужден был честно отвечать, что хоть для какого-то бюджетного равновесия, хоть для частичного спасения того бюджета, который он, Коковцев, оставил приемнику, надо хотя бы в какой-то части восстановить монопольную продажу вина, иначе бюджетная система не выдержит, а тем более в преддверии войны с Германией.
И это было. И отвечал Коковцеву Горемыкин, что не может он никак донести до Государя всю правду о сухом законе, что вслед за сухим законом кое-где появляется и тайное домашнее винокурение. Не верил Император ни одному плохому слову, касающемуся прекращению продажи алкоголя в стране, и даже не желал на эту тему вести разговор.
Прав ли был Государь Император? Или прав был все-таки Коковцев, считавший, что спасение народа лежит только в улучшении его материального благополучия, но в любом случае тогда, сразу же после введения сухого закона, и начались споры-дебаты о его вреде и пользе... Правда, страна и вступала в войну, и вела ее не один год, так и не отменив сухого закона, не поддержав, как прежде, свой бюджет за счет винной торговли. Говорят, что тогда вместо алкогольной торговли царское правительство переключилось на печатные станки, выпускавшие бумажные деньги. Возможно, что и тут есть доля правды. Но в финансовую жизнь России Морозов пока не сумел поглубже заглянуть, хотя верил, что здесь-то, после введения сухого закона и могла начаться эмиссия царских денег...
Неужели такое случится и с нами? Не должно! Не должно! У прежней России не было таких поступлений в бюджет, как поступления от промышленности и сельского хозяйства – ни промышленность, ни сельское хозяйство тогда не принадлежали государству, а потому монопольно им и не обирались... Вот бы нам постараться построить дело так, чтобы промышленность и сельское хозяйство встали у нас на ноги, поднялись. А вместе с тем и господам капитанам на капитанском мостике надо бы попридержать чуток кое-какие свои амбиции – глядишь, и обойдется наш бюджет без спаивания трудового человека. А разве не так?
Но откуда же теперь все поползновения вернуть на экраны телевизоров те же песни про рюмочки и водочку? Откуда неодолимое желание всунуть в каналы массовой информации культуру потребления вина?.. А усиленное муссирование этой рюмочной темы среди интеллигенции, постоянные заявления, что все это нарушение прав человека, наступление на демократические свободы?.. Все это не могло не беспокоить Морозова...
А дождь за окном все шел и шел, мерно постукивая по стеклу. Морозов слышал этот негромкий, спокойный голос дождя и постепенно расставался со своими сегодняшними тревогами. Правда, все тревоги сразу его не отпускали, и уже почти во сне ему снова привиделись те два пьяных мужика, которые трижды переворачивались на мотоцикле, отоспались где-то в канаве с водой и ночью приползли к нему и, стуча зубами, просили чем-нибудь их поправить, а поправившись, безудержно веселились. Ему казалось, что вот сейчас-сейчас они снова постучатся в дверь, и сейчас ему надо будет вставать и впускать бродяг... А потом он просыпался и понимал, что все это было только во сне... А потом он снова будто бы говорил одному из этих мужиков-пьяниц:
– Ну, как же ты, друг милый, живешь? Ведь и так уже на мотоцикле по пьяному делу ногу потерял. И все равно пьешь и пьешь, и все так же переворачиваешься и переворачиваешься.
На что тот пьяный мужик, смеясь, отвечал ему:
– Михалыч, ведь не голову потерял, а ногу. У меня мотоцикл заговоренный – голову на нем не потеряю, жив останусь, хоть сто раз перевернусь...
Вслед за пьяным мужиком-ухарем явился к нему дедка Миша с палкой в руках, разгонявший на улице собачью свадьбу. Старик лихо поднял над головой свое оружие-дубье и громко извещал о своем решительном намерении сразу покончить со всем безобразием:
– Так-растак... так-растак... Распустились совсем, падлы эдакие!..
И даже тут, во сне, после встречи с пьяницей-ухарем и дедкой Мишей, объявившим войну всякому распутству, Морозов не мог не тревожиться, что сейчас у нас, в стране, происходит распад, полный распад общества на две части: на низы, подобные американским индейцам, которых он вспоминал сегодня Соколову, и на верхи, элиту, элитарную публику, господ, которые живут только своей похотью. И Морозов даже тут, во сне, очень беспокоился, что та элитарная публика, которая, к сожалению, ближе к власти, к правительству, чем они с дедкой Мишей, однажды окончательно примется устраивать жизнь в стране только по своим законам, совсем не учитывая того самого народа, за который болел он...
А потом к нему пришел Василий... Морозов будто бы встретил его на пороге магазина Василий выходил из дверей с двумя бутылками водки... А кругом все было чисто, трезво. Караси сидели на своей новой крыше, какой-то мужичонка ловко складывал звонкие березовые дрова под окнами своего дома и белые поленья пели у него в руках, а у автобусной остановки ждали автобуса светлые, милые девчушки, завтрашние жены, матери... И ничто-ничто не тревожило сейчас эту счастливую жизнь... И Морозов сказал:
– Вася, ты посмотри, как хорошо – хорошо-то как стало!
На что Василий Климов отвечал:
– Да нет, Сергей Михайлович, этого мало – ну что там две бутылки, это только от магазина до лодки добежать. А дальше?
– А дальше нет, Вася, не надо дальше пить...
– А как не надо? А душу кто успокоит? Нет, этим все не кончить, нет. Брагу, самогон станут пить...
– А дрожжей-то где возьмут – дрожжей-то в магазине почти и не бывает?..
– Ну, Сергей Михайлович, найдут – будут хмель с картошкой квасить. А потом посмотри, сколько дрожжей кормовых на коровник возят. Найдут-найдут – ты не беспокойся...
Морозов снова спорил с ним, а Климов только молча покачивал головой: нет, не получится, не получится...
Потом Василий исчез и явился к нему опять, но уже не в рабочей одежде, а в длинной белой рубахе, не подпоясанной ничем, и босой – такой светлый-светлый... И шел к нему уже не от магазина, а с горы, от своего дома, и даже не шел, а будто плыл, чуть касаясь земли, и под ногами у него была будто и не земля, а белое легкое облачко... И Морозову становилось чуть страшновато – Василий приходил к нему, как святой, оттуда, с того света... А Василий держал в руках ту, самую первую книжечку Морозова, и точно так же, как раньше, говорил:
– Это ваша книга, Сергей Михайлович?.. Хорошая книга – здесь все-все правда... Правда...