Совестью
Вид материала | Книга |
- Александр Твардовский – поэзия и личность, 79.29kb.
- Петр Петрович Вершигора. Люди с чистой совестью Изд.: М. "Современник", 1986 книга, 9734.25kb.
- Задачи отправлять В. Винокурову (Иваново) не позднее 09. 11 только по e-mail: vkv-53@yandex, 26.99kb.
- Отрощенко Валентина Михайловна ученица 11 «Б» класса Казаковцева Любовь Владимировна, 257.47kb.
- К. Лоренц Для чего нужна агрессия?, 315.8kb.
- Для чего нужна агрессия, 344.41kb.
- И с неспокойной совестью. Создавая лучший мир, невозможно не держать в голове, что, 29924.53kb.
- Все люди рождаются свободными и равными в своем достоинстве и правах. Они наделены, 348.85kb.
- Закон Украины, 2679.26kb.
- Вшестнадцать лет я, как и ты, учусь в школе, у меня есть хобби, я смотрю те же фильмы,, 34.7kb.
Такие сани Валечка-Валентин не смог бы сообразить — у него вышел бы только примитив, подобие саней, сохранившее от самой быстрой, веселой повозки только ее принцип... Не сложил бы этот Валечка никогда и такую печь, какая была сложена в доме у Морозова, хотя печь в своем жилище Валечка складывал сам: разбирал в брошенной избе старую печь, разбирал ряд за рядом, зарисовывал эти ряды на бумаге, а потом, точно повторяя рисунок, возвращал кирпич за кирпичом на место уже в своем доме. И то в чем-то ошибся, что-то не рассчитал — захотелось ему сделать очаг то ли поуже, то ли повыше и посадил он, не ведая ничего об этом, как говорится, медведя в печь... А "медведь в печи" дело гиблое. Когда в печи "сидит медведь", то огонь, разведенный в очаге, не достигает задней стенки, к которой и прижался упомянутый "зверь". При этом сзади в очаге копится дым, копится и никуда не уходит, и нет положенной тяги и дрова в такой печи разгораются очень медленно. И "медведь" долго сидит в очаге, сидит до тех пор, пока вся печь как следует не нагреется — и только тогда этот "медведь" – дым, собравшийся клубом у задней стенки очага, выйдет в трубу и печь более-менее разойдется... Посадить "медведя" в печь — позор для печника... И такого "медведя" Валечка-Валентин в свою печь посадил, хотя у своих столичных охающих дам-поклонниц и значится выдающимся печных дел мастером. Умудрился наш печник всадить в свою печь и кварцевые голыши. Слышал где-то, что согретый в печи камень дольше, чем простой кирпич, хранит тепло, а там и притащил из леса кварцевые валуны — ядра от Царь-пушки и вмазал их глиной в печь, не сообразив, что глина держит собой только кирпич, сделанный из той же глины и уж никак не схватится с кварцем. И глина в конце концов с камней осыпалась, и кварцевые валуны вылезли из печи и чуть было не попадали. И пришлось их как-то поддерживать, подкреплять, то есть снова городить новую охаему. Если бы сегодня рядом с нами жили прежние наши печники, прежние плотники, столяры, то все это охаемное мастерство москвича-всезнайки поблекло бы даже в глазах московских экзальтированных дам, спряталось бы и никогда не показывалось бы на глаза людям. Но мастеров у нас сегодня нет. Они на погосте, упокоились тихим сном, а вместо них и творит свои охаемы человек, не способный уважать трудовую народную историю. Творит только один, и только его образцы сегодня перед глазам, и может, поэтому-то и восторгаются всем этим московские дамочки, ибо не видят и не видели никогда больше ничего другого. Вот так, братцы, и создается эрзац-охаемство прежней жизни. Создается примитив — подобие. И этот примитив, именно примитив, вдруг начинают называть истинно народным произведением. А уж если народом создавался примитив, то, значит, и сам народ был исключительно примитивным... Вот таким образом и оскорбляют, унижают до примитива всю нашу русскую народную жизнь.. Уж о какой здесь народной линии жизни, о каком восстановлении обратной связи с землей-народом может идти речь?! И что еще очень интересно: вокруг этих примитивных охаем охающие столичные девицы и дамы тут же раскручивали целое искусствоведческое направление, которому он бы, Морозов, мог дать и название — "аля-примитив". И на дури, на охаемстве, на издевательстве над жизнью уже плодятся искусствоведы. Ужас какой-то! И деньги зарабатывают — и вот уже целая банда пошла жить из одного скворечника над сортиром... Правда, скворечник над сортиром появился чуть попозже... Сначала Морозов возмущался всем открытым для себя, но возмущаться каждый день не хватало сил, а потому эти возмущения в нем улеглись и он встал на свой прежний, верный путь: когда не было сил победить подобную аргессию словами, надо было самому создавать свое, противоположное агрессии, давать примеры иной, другой, сильной жизни... И кто знает, может быть, потому, что Морозов срубил себе осиновую баню, срубил так, что местные строители приходили и хвалили мастера, Валечка-Валентин пока не брался больше за свой топор и ничего охаемного в деревне дальше не создавал. ... Вот так вот, братцы! Вот так вот — работать надо, работать! Вот так, все дальше и дальше и расходились они друг от друга... Морозов не знал, волновало ли Валечку-Валентина его присутствие, его работа, его мастерство-старание, но его, Морозова, Валечка-Валентин волновал почти все время: он все время был у него перед глазами и не врагом, нет, а бедой, горем, которое то же вот досталось нашей нынешней земле... Морозов был уверен, что эта беда-боль жила и в самом Валечке-Валентине, жила его невероятной раздвоенностью, несовместимостью двух совершенно разных половин его собственной жизни. Судя по всему Валечка-Валентин как-то верил в православного Бога. Отсюда и являлась порой к нему жертвенность... Он мог вдруг отдать все, что было у него, другим людям, мог уступить свой дом почти неизвестным ему дачникам или местным химикам-смолокурам, мог, как казалось Морозову, обходиться порой минимумом того, чем обходились люди. Он мог придти на помощь к нашим старушкам, дачникам, словом вел себя нередко так, как ведут себя глубоко верующие, православные люди, жертвующие собой ради ближнего. Порой Морозову казалось, что в своей личной жизни Валечка-Валентин достиг высшей цели, почти подошел к жизни духа. И этим Морозов старался оправдать все дурное, что исходило от этого человека... Но всякая жизнь духа, увы, отступала в сторону, когда перед Валечкой появлялись какие-то, зовущие его материальные цели. И тут он без всяких переживаний и сомнений мог совершить даже то, что на языке Морозова называлось воровством... Как-то Морозов встретил Валечку-Валентина возле прежнего скотного двора. У этого скотного двора еще были стены, сохранилась часть крыши, был еще потолок. Были на месте еще даже косяки от дверей. Но местное население потихоньку-потихоньку растаскивало из прежнего хозяйственного строения все необходимое ему... Кто-то, живя посреди леса, умудрялся за целое лето ни разу не сходить в лес за дровами, а тянул всякую дровину для печи отсюда, из совхозной постройки. Кто-то отбивал себе для каких-то нужд стропилину, кто-то волок домой плаху из пола. Морозов шел тогда мимо скотного двора и увидел сидевшего на бревне Валечку-Валентина, поинтересовался, что он здесь делает и услышал ответ: — Одним интересным делом занимаюсь. Нашел здесь молоток и дал срок в три дня. Если через три дня никто его не возьмет, то молоток будет моим. ... Какой молоток? Откуда?.. Видимо, кто-то здесь что-то отбивал этим молотком, затем пошел домой и оставил инструмент на месте, чтобы потом вернуться и продолжить работу. Но почему-то не вернулся, не вспомнил о своем молотке... А если бы вспомнил и вернулся, то молотка на прежнем месте уже не было бы — Валечка-Валентин не просто сторожил этот молоток, дав прежнему хозяину срок в три дня, а, завидев нужную вещь, перепрятал ее на другое место и теперь гадал: найдут ее или не найдут... ... Простите... Но какая-то грязь коснулась тут Морозова. И эта грязь исходила от человека, который мог восторгаться утренней сентябрьской росой на паутине, раскинувшейся по заливному лугу, который мог восторгаться красками заката... Не может быть, не может быть, — повторял про себя Морозов... А тут еще мальчишки-сыновья рассказали, как Валечка-Валентин подхватил старое корыто, лежавшее возле дома бабки Василисы, и утащил его куда-то к себе. Бабка Василиса обнаружила пропажу, отыскала, конечно, и жулика, пришла к нему за корытом, но Валечка-Валентин корыто не отдал, заявив, что оно ему очень нужно... ... Мелочи это! Конечно, мелочи!.. Но все, что оставалось у Морозова в его доме, в только что купленном доме, оставалось от прежних хозяев и дожидалось нового, который поехал в Москву за семьей, Валечка-Валентин, как-то попав в чужой дом, пересмотрел, перепробовал и, что нужно было ему, прибрал себе... И его сыновья-мальчишки, знавшие, видевшие больше подобных похождений Валечки-Валентина, определили такие его поступки по-своему. И так Валечку-Валентина по деревне звали не слишком уважительно, без всякого отчества, то Валечкой, то Валентином, а тут еще, видимо, от мальчишек, сыновей Морозова, пошло, утвердилось новое местное имя московского художника — Люлек... Почему Люлек? А бог его знает... Морозов допытывался и допытывался у своих сыновей, но так ничего особенного сначала и не узнал. Лишь позже младший сын откровенно признался ему, что чем-то этот дядя Валя походит на разбойника Люлька из "Бриллиантовой руки", которого очень хорошо сыграл артист Папанов... Этим Люльком мальчишки, светлые души, и определили все сразу и вынесли Валечке-Валентину обвинительный приговор. Вынести свой приговор Валечке-Люльку Морозов пока не мог. Да и имел ли он на это право? Да и не верил Морозов, что все, происходившее с Люльком, не оставляет в нем самом никакого болезненного, теребящего душу следа... А может быть, этот Люлек жил по своей философии, которая обещала свободу духа только тогда, когда человек переставал обращать внимание на похотность своего физического существования... Нет, братцы, это совсем не православие! Православие — это тогда, когда человек учился отказываться от жизни-матери ради жизни-духа. А у Люлька что-то другое, извращенное, а может, и иудаизированное, когда человек, посвящая себя мыслям о боге, в то же время позволяет своему телу творить все, чего только оно ни пожалеет, и только так достигает высшей цели бытия... И Валечка творил, творил такое, чего не могла принять даже бабка Василиса, насмотревшаяся за свою жизнь, ох, как много похожих по подобному творению картинок... У Валечки-Валентина была жена, пышногрудая, рыжеволосая девица, родом вроде бы из того самого села, где когда-то ее супруг недолго подвязался на педагогической ниве. Вроде бы там, в этой школе, и состоялся у него роман с его нынешней женой, но роману этому не суждено было тогда продолжиться, ибо его будущей жене не было в то время и шестнадцати лет... Вроде бы тогда-то и появилась на свет у них дочь. Вроде бы с этой крошкой-дочерью на руках крестьянская девчушка, мать-одиночка, и разыскивала тогда своего будущего мужа, приехала в Москву и слезно просила как-то устроить ее жизнь, ибо жить в деревне, без мужа, с ребенком на руках, ей никак нельзя. Обо всем этом сейчас, у них в деревне между бабками и дачниками говорили открыто, но Морозов обычно не слушал этих разговоров, считая их обычной деревенской сплетней. Но факт оставался фактом: супруга Валечки-Валентина была ох, как намного моложе своего мужа и, видимо, очень высоко ценила свое нынешнее положение законной жены московского художника, а потому и не перечила вроде бы никогда своему мужу даже в том случае, когда к нему из Москвы другой раз чуть ли не эшелонами съезжались разные люльковствовшие дамы-девицы, восхищавшиеся вслух примитивом, который и создавал топором выдающийся знаток народной жизни. И эти дамы-девицы, как понимал Морозов, приезжали сюда не просто для восторгов. Развязные, удивительно наглые во всех своих свершениях, к тому же предельно "умные" и не позволявшие по отношению к себе никаких замечаний, они имели в Валечке-Валентине и еще какие-то интересы, о которых никогда не говорили вслух. Приезжали ли они сюда восхищаться картинами художника, этого точно никто не мог сказать, ибо никто из местных жителей не видел у Валечки-Валентина никаких его художественных работ. Что делал он? Что писал красками? Что рисовал карандашом, тушью? Был ли графиком? Резал ли по дереву?.. Морозов до сих пор не мог определенно ответить ни на один из этих вопросов... Но прибывшие из Москвы дамы-девицы с восторгом объявляли вслух, что Валечка-Валентин гений. Каждый такой московский наезд в нашу деревню деревня встречала критически и, конечно, жалела Зинку, жену виновника торжества. Жалела, сочувствовала, а бабка Василиса объяснялась тут еще проще, советуя притихшей Зинке: — Да возьми ты палку да энтой палкой энтих шлюх да по энтому месту.. и т.д. и т.п. Но что-то не позволяло Зинаиде взять палку и энтих шлюх этой палкой и так далее и тому подобное. И эти шлюхи, по бабкиному определению, были тут долгое время постоянно из года в год и именно из-за этого дом Валечки-Валентина и получил странное на первый взгляд прозвище — Кошкин дом, ибо ни у кого из нормальных людей никак не укладывалось в голове, как это в одном доме при одном мужике могут жить сразу несколько баб... Уж чем брал, чем привлекал, зачем нужен был этим дамам-девицам художник, торчавший большую часть года здесь, в деревне, и не создававший, видимо, ничего, кроме своих ничего не стоивших охаем, Морозов мог только догадываться. Нет, он догадывался тут, конечно, не о плотском интересе, видимо, безмужних девиц — он догадывался о другом, и эти его догадки вскоре, увы, подтвердились... У Валечки-Валентина была одна очень отличная черта характера: он был упрямо прям в любой своей цели, которая пламенем разгоралась в нем. И другой раз Морозову казалось, что достаточно было Валечку-Валентина накрутить, завести, а там поставить на рельсы и отпустить, как заводной паровозик, и он понесется по этим рельсам и будет нестись до тех пор, пока не кончится весь завод. Как-то в Москве Морозов встретил имя Валечки-Валентина совсем в иной, далеко не деревенской ситуации. Ему объяснили, что его сосед по деревне ко всему прочему еще и активный борец за гражданские права и прежде всего за права советских евреев. Мол, именно от его имени очень часто исходят различные письма в защиту тех или иных евреев, которых почему-либо не выпускают за границу. Морозов принял это известие, как шутку или как ошибку, но уже на следующеее лето ему пришлось убедиться, что в шутке этой была значительная доля истины. На следующее лето к ним в деревню приехала очередная люльковствующая московская дамочка, исторгавшая охи и ахи в адрес Валичкиных примитивов, и как-то, очень мило, расположенно подошла к Морозову. Они кой о чем поговорили, и Морозову чуть ли не сразу пришлось отвечать на вопрос: "Как он относится к эмиграции евреев из Советского Союза?". Морозов и тут четко определил свою позицию, сказав, что он бы выпускал из страны всех, кто хочет уехать, но только при одном условии, чтобы они тут же не просились обратно домой. И, конечно, он все-таки был бы на стороне государства, которое не только имеет право, но и обязано защищать свои, государственные интересы, включая и государственные тайны, а потому очень внимательно и рассматривал бы кандидатуры тех, кто собирается покинуть страну. Ведь не секрет, что многие евреи работали в закрытых фирмах — там хорошо платили, там была более обеспеченная жизнь, там легче было другой раз получить и ученую степень, и тогда евреи были там. И, наверное, не очень порядочно, если после этого вслух заявлять, что, мол, там никаких секретов и не было... Разговор Морозова с московской дамой закончился весьма интеллигентно, а еще через день он снова увидел эту самую даму. Она спускалась вниз, к озеру вместе с дочкой Валечки-Валентина, и на дочке Валечки-Валентина была одета симпатичная беленькая маечка, а на этой маечке черным по белому был отштампован чей-то портрет. Морозов остановился перед девчушкой и, присев на корточки, бесхитростно спросил: — Олечка, милая, кто это у тебя здесь, на маечке? И услышал в ответ заученное, как на уроке: — А это дядя Дима, которого посадили в тюрьму за то, что он хотел уехать на Родину. ... Какой дядя Дима?! Какая Родина?! Какая тюрьма?!.. Морозов, наверное, произнес все это вслух, потому что тут же услышал от своей новой знакомой разъяснительный ответ... Она назвала фамилию еврея, которая была сейчас на устах у всех зарубежных радиопередач, идущих на СССР. Этот потенциальный эмигрант подал заявление на выезд из страны, но ему выезд не разрешили по той причине, что он имел отношение к секретным работам. А потом этот самый человек собрал иностранных журналистов и объяснил им, оперируя теми данными, которые не имел права разглашать, что никаких секретов, собственно говоря, он и не знал, ибо все, что он знал, давным-давно знали в тех же США. Так что же тут скрывать? Вот, мол, какие секреты у Советского Союза. Морозов стоял, как ударенный чем-то по голове... Олечка... Девочка... Русоволосая, светленькая, рожденная здесь, на этой земле, рожденная от матери, вчерашней деревенской девчонки... Девочка, у которой бабка и дед до сих пор живут в русской деревне, в русском доме, у русской печи... И эта маечка, этот человек, который не сдержал договор с государством, человек, дававший когда-то свое обязательство о неразглашении государственной тайны и теперь отбывавший заслуженное наказание — ведь секретом является и то, что у нас сегодня чего-то пока и нет... Московская гостья, поняв, что портрет на детской маечке смутил Морозова, очень деликатно перевела разговор на другую тему, а потом так же, не торопясь, направилась дальше своей дорогой к озеру. Но Морозову что-то запало в душу, что-то осталось, и теперь не просто детской маечкой с мужским портретом, а именем преступника... Он дождался Москвы и в Москве позвонил по телефону своим друзьям, с которыми раньше работал на закрытом предприятии. Его не оставляли сомнения после той маечки, одетой на дочку Валечки-Валентина, и он услышал в ответ, что да, действительно, человек, портрет которого был на детской маечке, и есть тот самый Димка, который когда-то работал вместе с ними. Димка пришел к ним на фирму откуда-то со стороны, совсем не из авиационных и ракетных кругов. Он был вроде бы специалистом по счетно-вычислительной технике, хотя и числился по своему диплому всего радиоинженером. В то время фирма как раз и приобрела первую электронно-вычислительную машину и к этой машине требовались операторы, наладчики. И такие люди быстро подыскались, и вокруг вычислительной машины тут же появился целый научный отдел, а в отделе и лаборатории, причем лаборатории, которые стали заниматься не просто работой-обслуживанием вычислительной машины, а принимались выискивать сопутствующие вычислительной технике проблемы и прочие околорабочие, проблемные дела. Вот как раз начальником такой очень проблемной, околорабочей лаборатории на ихней истинно рабочей, а не научно-исследовательской фирме и был тот самый Димка. Морозов не помнил, чтобы этот Димка чересчур перегружался, чтобы работал по вечерам, в ночные смены, чтобы пропадал в командировках на серийных заводах, торчал на испытательных полигонах, переживал за пуски или нес какую-то ответственность перед Государственными комиссиями... Нет, Димка был в своей околорабочей, проблемной лаборатории каким-то мозгом, но тот мозг, который не положено было особенно беспокоить, как казалось Морозову, работал только сам на себя. Время от времени у Димки выходили тоненькие книжечки в серии "для радиолюбителей". Он писал там что-то об измерительных приборах, о вычислительной технике. Они в то время не очень чтобы разбирались в электронных машинах, а потому и не каждый из них, рабочих инженеров, задумывался о том, что все эти книжечки-ликбез можно было создавать, просто переписывая их с иностранной переведенной литературы. Словом, Димка жил у них на фирме более-менее безбедно, получил у них научную степень. Но в то же время никогда не отличался никаким вредом, он был общительным, веселым малым, знал кучу самых разных анекдотов, участвовал в художественной самодеятельности, а если надо было раздобыть для комсомола зал для собрания или кафе для отдыха, то шли только к нему, к Димке — у него везде и всюду были связи. Вот так вот, не будучи ни коренником, ни пристяжным, не особенно натягивая гужи общественной повозки, а обходясь своим собственным стойлом, и жил этот человек при важнейшей оборонной работе. А потом вдруг ушел с закрытой фирмы — ушел куда-то в педагогический процесс, где можно было иметь чуть ли не два месяца отпуска в году. И уже оттуда, из учебного вуза, подал заявление на выезд... Конечно, это его личное, частное право искать дорогу на свою историческую родину и это право следует уважать. И такое стремление евреев к своей родной земле, в Израиль — Палестину, Морозов понимал, знал об этом еще по рассказам отца, у которого еще в двадцатые годы был друг Каська Лисовский. Отец Морозова и этот Каська Лисовский вместе учились в техникуме, а там и в институте на энергетиков. И Каська никогда не скрывал свою главную цель в жизни: выучиться и уехать в Палестину, на родину предков, чтобы строить там свое еврейское государство. И это движение своего товарища отец Морозова уважал. Но ведь все, братцы, должно быть честно, по-человечески, и если вдруг нет, не получается тут же уехать, то значит, нет — значит, тогда надо обождать и без крика, без истерики... Помнится, в институте первые знания о кибернетике они получали из книги известного китайского ученого, имя которого Морозов сейчас, увы, подзабыл. И там, в предисловии к этой книге говорилось, что автор ее настоящий ученый — патриот своей Родины. Он был известным кибернетиком в США, но когда была создана Китайская Народная Республика, подал заявление на выезд из Соединенных Штатов, но разрешения не получил, так как был связан с секретной работой. Разрешение ему было обещано только через пять лет и то при условии, что все эти пять лет он не будет заниматься прежней работой. И китайский ученый-патриот не занимался пять лет своей работой, ждал и все-таки уехал в Китай... А потом по книге этого ученого-патриота они, студенты Московского авиационного института и знакомились впервые с основами информатики. Почему же все это можно там, в Америке? Почему китайский ученый не оспаривал вслух законы той страны, в которой жил и которую собирался покинуть? Почему не было тогда никакой истерики? Никакого всемирного движения в защиту и т.д. и т.п.? И почему сейчас у нас все это поставлено с ног на голову и окрашено той же международной общественностью явными тонами истерии? Ну, а как же дальше с Димкой?.. А дальше все было уже известно из тех же западных радио-передач, ведущихся на Советский Союз... Димку, конечно, не выпустили, и он собрал на своей квартире иностранных журналистов и заявил обо всем, что он делал на закрытом предприятии, что там вынужден был знать, и представил возможность иностранным гражданам самим судить о том, какого качества секреты охраняет этот Советский Союз... За это человека, разгласившего государственные тайны, судили, определили срок, а теперь вот "вся Америка и весь Земной шар вообще", включая, видимо,ихнюю деревушку, оживавшую чуть только по летнему времени, требуют освобождения невинно осужденного честного человека... Вот и вся история с детской маечкой, одетой на дочку Валечки-Валентина приезжей столичной дамой... Конечно, эти дамы приезжали сюда, чтобы накачивать нашего художника. Уж как, каким путем: ласками или тасками, — внушали они своему подопечному ту или иную политическую идею, но только в конце концов Валечка-Валентин обязательно заводился и всю зиму после этого строчил и строчил письма, адресованные чуть ли не самому Генеральному Секретарю Организации Объединенных Наций. Он был паровозом, локомотивом, мотор от которого находился в руках нечестных людей. И это Морозов определенно понимал, а потому и извинял во многом своего соседа по деревенской жизни. После наезда московских дам Морозов обычно старался не встречаться с Валечкой-Валентином, ибо любой разговор, какой бы темы тогда они не касались, обязательно сводился к уничтожающей критике всей советской системы-власти. Власть-систему Валечка-Валентин, как вольный художник, не признавал, видимо, вообще, а тут еще эта ненавистная советская власть, корежившая души вольным людям. Тут, под горячую руку свободный художник мог настрочить письмо-обвинение и в адрес председателя местного сельского совета, инкримируя ему, например, нежелание строить на территории местного совета новые часовни и церкви... Словом, человека круто заносило, и эти "заносы" еще раз подтверждали догадки Морозова, что с психикой у его соседа не все благополучно. Желая того или не желая, но постепенно, год от года, Морозов представил себе всю, не слишком веселую жизнь-биографию своего героя... Как и Морозов, Валечка-Валентин родился в Москве в 1934 году, в том самом году, когда состоялся съезд партии, съезд победителей. И видимо, еще в пеленках Валечка-Валентин должен был вместо "уа" кричать только "ура" вслед за съездом победителей, объявившем о том, что у нас в стране уже построен социализм, ибо социальный состав его семьи был таков, что имел самое прямое отношение ко всем этим победам. Отец Валечки-Валентина, костромской мужик, чудо-богатырь, красный командир, мастер кавалерийских атак, снискавший себе славу еще в гражданскую войну. Косая сажень в плечах, медвежья сила, богатырская удаль! Ну, как при таком боевом командире, герое-победителе не быть бдительному комиссару? А то ведь сама по себе сила, да еще направленная не туда, куда надо, вдруг да взбунтуется да и натворит чего непотребного... И как при всякой такой природной силе, какая будто бы не может почему-то правильно распорядиться сама собой, при отце Валечки-Валентина был свой собственный комиссар — Валичкина мать, мама Фаина, которая всегда наперед знала все, что надо было делать Валичкиному отцу. Так и жили они мирно, согласно все втроем до лета 1941 года. А с началом войны Валечка оказался в детском доме, считайте, в сиротском приюте, ибо и отец и мать его с первых дней войны оказались на фронте: отец со своей кавалерийской частью выступил против бронированного врага, а мать была направлена военврачом в госпиталь. О вынужденном сиротстве внука как-то прознала Валичкина бабка, крепкая костромская старуха, мать того самого чудо-богатыря, который с саблей наголо бросался на немецкие танки. Прознала и вызволила Валечку из сиротства... Как же так можно?! Да при живой бабке да вдруг сирота?!. И Валечка оказался в русской лесной деревушке, оказался в деревенском доме, рядом с русской печью, рядом со скотиной, огородом и православными иконами. Совершив первый подвиг, бабка Валечки-Валентина, вернувшая его из сиротства к родным людям, не остановилась на этом и совершила свое второе деяние... Внука-нехристя надо было окрестить... Да как можно?! Да русскому человеку да без креста, да без церкви?! Да никак нельзя?! И Валечку крестили. Вместе с крещением бабка принесла ему и кой-какие церковные знания, принесла чтение религиозных книг... Так Бог, бывший до этого для Валечки всего лишь словом-присказкой в разговоре взрослых людей, стал для него нечто большим и в чем-то еще тогда определил его дальнейшую дорогу. Вот так четыре года и жил сын мамы Фаины под защитой Спасителя. И кто знает, не прервись вскоре эта деревенская жизнь, может быть, тогда из молодого человека, пошедшего статью и силой в своего отца, и родился бы еще один российский богатырь, мирный российский старатель-строитель... Потом это российское строительное начало вернется, найдет однажды Валечку-Валентина, и он, бросив все, бросив и свое художественное производство, на целый год пойдет с артелью плотников ходить по разным российским местам. Правда, не принесет почему-то оттуда никаких особых знаний и останется способным творить лишь свой примитив-охаемы, считая всю народную мудрость, строившую собой нашу жизнь, неким антуражем, освоить который грамотный человек способен всего за какой-нибудь год. Но это будет потом, а до этого был еще 1945 год, была победа, были еще раз слезы по отцу, погибшему под Москвой в сабельной атаке на бронированные лавины Гудериана. И будет снова мама Фаина, без разговора забравшего сына из Костромы в Москву. И будет Москва. И будет новая, сладкая для мальчишки жизнь, где в отличии от жизни костромской деревни Валечке-Валентину сразу все будет дозволено. Будет другая, кипящая страстью, не желающая сдерживать себя ни в каких желаниях, среда — среда с обязательной еврейской исключительностью и неукротимой энергией в достижении желанной цели. И он, пока еще не отвыкший совсем от комстромских порядков, где надо было постоянно спрашивать: можно или нельзя, — спрашивать либо других, либо себя самого, теперь будет слышать в ответ на этот вопрос от мамы Фаины одно и тоже: — Валечка! Тебе все можно! "Здесь все можно!" — услышит потом здесь, в деревне, от Валечки-Валентина Морозов, когда станет интересоваться, какие приняты тут правила охоты и рыбной ловли... "Здесь все можно!" — это правило будет долго вести Валечку-Валентина с ружьем в руках, но без охотничьего билета и без путевок на охоту по его запретным охотничьим тропам... "Здесь можно все!" — и он будет по весне страстно колоть острогой щук и лещей, он, столичный интеллигент, который вроде бы должен был не только, как простой человек, соблюдать существовавшие здесь правила жизни, но и еще и подавать пример местному населению... "Здесь можно все!" — и за все годы жизни здесь Валечка-Валентин ни разу не сходит в сельский совет, чтобы заплатить хоть самую малую копейку за те дрова, которые идут из леса в его печь. "Здесь можно все!".. Да, конечно, оттуда, от мамы Фаины, внушившей, положившей в него программу жизни, и пришло это сюда, в погибающую российскую деревушку, пришло, как последняя напасть-разруха. Да и пришло, пожалуй, лишь потому, что в деревушке нашей не осталось никого из крепких мужиков, державших прежние сельские порядки. Так уж устроена, братцы, жизнь: рухнут крепкие мужики, а следом рухнет и порядок, а там уж обязательно явится разбой, и неважно откуда, с какой стороны: от самих себя ли или вот от таких гостей, как Валечка-Валентин вместе с ихними мамами Фаинами. "Тебе Валечка, можно все!".. Вот так из статного, крепкого мужика, в котором текла и добрая российская кровь, и не получилось ни богатыря-воина, ни старателя-строителя. И воин, и старатель-строитель требовали труда над собой, требовали усилий, ограничений и сосредоточения... А зачем? Зачем, когда можно и так, когда жизнь дается всего один раз и прожить ее надо себе в удовольствие?.. И Валечка-Валентин вместо старателя-строителя стал вдруг художником... Ей, Богу, Морозов до сих пор и не знает, нарисовал ли этот художник когда-нибудь хоть одну какую-то картину. Но о том, что Валечка-Валентин гениальный художник, слышит он чуть ли не каждый летний день вот от этих самых еврействующих баб-эмиссаров, которые приезжают подзаводить его соседа в своих целях: — Вы только посмотрите. Какое у него гениальное видение мира! Черт знает, что считать гениальным видением мира, а что не считать таковым?.. Да и можно ли только при наличии одного, и пусть гениального, видения мира, без воплощения этого видения во что-то материальное жить на нашей земле? Да еще кормить жену, детей?.. Такого Морозов пока еще не слышал. Художник должен был работать и работать, работать, не покладая рук, но особой работы-старания за Валечкой-Валентином Морозов никогда не замечал. Большую часть дня гениальный художник был на воде, в лесу: то ли ловил рыбу, то ли собирал ягоды, грибы, а то и просто так ходил от одной брошенной людьми деревушки к другой то ли за сюжетами для своих художественных работ, то ли за старыми крестьянскими вещами, оставленными случайно в брошенных домах. На что жил он? Чем кормился сам и кормил семью этот художник?.. Морозов никогда не спрашивал об этом, никогда не обсуждал с Валечкой-Валентином и те, так называемые гениальные творения по части устройства собственного быта, который вводил здесь столичный художник и которые вызывали в деревне прежде всего растерянность. Как-то Морозов задумался вот над чем... Почему в деревне никто ничего не строил, никто ничего не ремонтировал, не подправлял заборы и даже не закрывал прохудившиеся крыши до тех пор, пока он, Морозов, не взял в руки топор и не выправил свою изгородь?.. А там, за изгородью, пришлось спасать дом, а после появилась у него и новая баня. Вот тогда-то в деревне вроде бы понемножку что-то и началось, двинулось по пути к спасению... Но, позвольте, он, Морозов, здесь и не так давно, гораздо дольше живет здесь Валечка-Валентин и тоже все время что-то делает своим топором, что-то строит, переделывает, что-то мастерит. Так почему же пример этого московского мастера, его старания, не меньшие, видимо, чем старания Морозова, здесь в деревне, никем не были подхвачены и деревня продолжала рушиться и рушиться до тех пор, пока он, Морозов, не взял в руки свой топор? Почему? Здесь Морозов находил только один ответ... Видимо, потому, что все, что он делал, было, как говорится, по душе местной жизни. Он ничего не изобретал своего — он делал то, что делали когда-то они, и делал с таким же старанием, он шел по той же самой столбовой дороге, по которой до него шла бывшая здесь народная жизнь. Ну, а то, что делал Валечка-Валентин, в местном представлении было, видимо, только охаемством, а потому подражания и не вызвало. Но если над охаемами Лошкова, который сооружал над санями фанерный парус, его соседи дружно посмеивались, складывали анекдоты и сочиняли рассказы, где были не только ирония-насмешка, но и грусть-переживания за человека, что и в этот раз не смог как следует распорядиться своей головой — ведь это тоже была ихняя жизнь, ихние беды и переживания, то все охаемы московского художника, казалось, и не замечались деревней, и Морозов постепенно убеждался в том, что на них не реагировали вслух прежде всего потому, что все охаемные деяния Валечки-Валентина народ попросту пугали... Пугали, как пугает что-то не только не свое — к не своему, чужому, еще можно как-то приглядеться, можно что-то оттуда и принять или подсказать чужому мастеру, что следовало бы исправить — нет, охаемы Валечки-Валентина пугали деревню, как нечто совсем противоположное по духу и по мысли тому, что было здесь. Да и судите сами... Как-то взбрело в голову москвичу-дачнику совместить на крыльце своего дома санузел с летней кухней. Почему и как именно сработала его мысль, но только в конце концов очень быстро здесь же, на крыльце, перед парадным, красным входом в дом-жилище, была сложена из кирпича летняя печь, на кирпич была положена чугунная плита, а там появилась и какая-то труба, которая тут же задымила, закоптила, и на печи весело стали позвякивать крышки кастрюлек. А рядом с кастрюльками, тут же, через тоненькую заборку, через дверь, был устроен, простите за выражение, сортир. И теперь, направляясь в дом к Валечке-Валентину, ты встречал на своем пути уже две двери, и незнакомый человек должен был тут гадать, куда, в какую дверь стукнуться, попасть. И нередко, вместо дома-жилища, такой необразованный человек, бывало, и открывал сначала дверь в сортир... И пример подобного соседства парадной двери с отхожим местом, разумеется, и не вызвал у местного населения энтузиазма, необходимого для подражания московским охаемам. В конце концов и сортир, и кухню перед входом в дом Валечка-Валентин вынужден был ликвидировать... От кухни, от плиты, вскоре чуть не пошел пожар по всему дому — пол очага, выложенный всего в один кирпич прямо на доски крыльца, был слишком слаб, тонок, чтобы удержать огонь только в плите, и доски крыльца однажны занялись, затлели... Правда, тут обошлось без вызова пожарной команды, но деревня, деревянная, всегда осторожная потому с огнем, задумалась — напугалась. Следом за кухней Валечка-Валентин отказался и от туалета рядом с парадной дверью... А туалет был, честное слово, очень замечательный!.. Внизу, на месте положенной в таких случаях выгребной ямы, стоял котел, доставленный сюда прямо из бани. Сверху этот банный котел закрывала грубо сработанная тяжелая крышка-люк — этакий народный примитив, который надо было поднимать вверх на веревке, перекинутой через блок, прежде чем, еще раз извините за выражение, пристроиться к туалетному очку. Крышка должна была прикрывать собой некие туалетные запахи, но почему-то не справлялась с поставленной задачей и эти непотребные запахи да еще возле кухонной плиты, видимо, не в последнюю очередь и повлияли на решение демонтировать модерновый сортир. Видя напряженное старание человека, творившего одну за другой оригинальные охаемы, и наблюдая в то же время и реакцию людей на подобное охаемство ("Валентин-то что теперь делает?". — "Да Бог его знает, что-то опять работает," — ответит та же бабка Василиса, хотя и знает, что именно он производит-работает теперь, но вслух почему-то никак не определит эту самую работу Валечки-Валентина, будто боясь, стараясь как-нибудь обойти), Морозов все отчетливей понимал ту беду-болезнь, в которой и существовал несчастный человек и которая пугала все окружающее его... И что интересно, удивительно — те же самые московские люльковствующие дамы-девицы, приезжавшие сюда, к ВалечкеВалентину, на лето, будто наперед зная реакцию местного населения, будто стараясь заранее перекричать возможное отрицание, еще до окончания очередной охаемы звонили и звонили по всей деревне о каком-то новом, оригинальном решении, которое теперь будто бы и воплощает в жизнь ихний чудесный друг-художник со своим гениальным видением мира. Последним таким гениальным видением мира, все-таки материализованным Валечкой-Валентином, был новый туалет, построенный в стороне от дома вместо того, что располагался до этого у входа в дом — новый дощатый сортир со скворечником на крыше. Этот сортир с домиком для чудесной, веселой, весенней птицы-скворца навел на деревню, пожалуй что, настоящий страх, по крайней мере деревня после этого долго молчала и осторожно косилась в ту сторону, где поднялась очередная охаема москвича-дачника. Для того, чтобы понять такую реакцию русского человека на сортир со скворечником, надо вспомнить весну, вспомнить глубокие северные снега, а затем первые полоски земли только-только показавшиеся на бугорке навстречу весеннему солнцу... И на этих полосках земли, еще пока неживых, немых, первые живые, суетящиеся, бегающие комочки — птицы-скворцы... Это они самыми первыми прибыли в нашу деревню и первыми рассказали нам, что тепло, наконец, победило холод, что все тяжелое, связанное с зимой, теперь отступило, отступило вместе с морозами, и теперь тепло никуда уже не уйдет и будет долго-долго греть землю и душу людям... Скворцы прилетели!.. А потом скворцы, пообсохнув, отдохнув на первых полосках вытаявшей земли после долгой дороги, появятся возле своих домиков-скворечников, которые жители деревни обязательно мастерят и вешают у себя под окнами... Сидишь вот так за столом в какой работе или с думой и тяжело вроде бы тебе и не веришь еще в то, что ушли уже холода, не веришь еще, что скоро первый выгон скота на выпас, что сена, заготовленного на зиму, и на этот раз хватит, чтобы дождаться весны, и что скотина не будет этой весной голодать... Вроде бы и поманило-пообещало тепло близкое счастье, но все равно не веришь, не веришь пока теплу... И вдруг за своими делами-раздумьями услышишь ты у себя за окном, на березе: "скрип-скрип-скрип — фью-фью-фью" — радостный голос птицы, выглянешь в окно, улыбнешься и скажешь про себя, а то и вслух: “Здравствуй! Здравствуй, скворушка! Здравствую, милый!" Ну, как такую птицу не держать под окном на самом светлом, красном месте! Счастье — эта птица, счастье!.. А по осени? По осени, когда со дня на день ждешь прихода суровых холодов, вдруг все скворцы разом являются к тебе сюда, к скворечнику, под окно, на твою березу, и, будто прощаясь с тобой, принимаются совсем по-весеннему петь, верещать, подбадривая и подбадривая тебя, будто говоря: “Ничего, ничего... Ну, явятся морозы. Ну, и что? Морозы приходили и прошлый раз, но ушли. И теперь скоро уйдут, как прошлой весной... И новая будет весна... Мы пока улетаем — уж так устроена жизнь. Но вы потерпите, подождите нас..." И люди снова через зиму ждут и ждут этих птиц, готовят для них новые домики-скворечники у себя под окном, отдавая этим птицам-скворцам самое светлое, самое радостное место возле своего дома. Ну, скажите, добрые люди, как можно вот такую птицу-счастье взять да и поселить где-то там, над каким-то непотребным сортиром? Неужели кому-то из вас доставит удовольствие, спустив портки над сортирным очком, среди миазм выгребной ямы слушать песню птицы?.. И понимал ли этот Валечка-Валентин, что такое скворец, что значит он для русской души, для русского человека хотя бы здесь, в этой деревне? И встречал ли он когда сам по весне скворца?.. Может и встречал когда-то в детстве, там, у бабушки, в Костроме, но потом все эти встречи с птицей-счастьем были вычеркнуты из него той жизнью, которая шла по планам комиссара мамы Фаины... Понимал ли теперь этот Валечка-Валентин, что такое скворец?.. Нет! Конечно, нет!... Как-то Морозов услышал от местного жителя совсем дикий рассказ о том, как Валечка-Валентин, возвращаясь со своей охоты-похоти — это было еще до Морозова, до его приезда сюда — нес впереди себя на вытянутой руке двух подстрелянных скворцов. И когда кто-то робко заметил ("Куда птичек-то этих — да не охотничья вроде бы и дичь-то. Летели они по весне сюда, старались, в домушечках своих жили..."), Валечка-Валентин, не поняв беспокойства человека, который не мог допустить, чтобы вот этих скворцов-скворушек убивали, лишали ни за что жизни, несложно ответил: — Деликатес это, деликатес! Паштет из них первоклассный! Господи Боже мой! Было здесь когда-то и такое. Правда, давно, а не теперь... Теперь что-то ломается, ломается в этом Валечке — ломает его самого эта его жизнь. Может быть, ломается что-то и внутри него, может приходит сейчас к нему памятью его костромская жизнь, приходит пока подсознательно... Может, приходят к нему уже и те скворцы, которые были тогда под окном деревенского дома, где жил он еще совсем ребенком в те трудные военные годы. И были там, конечно, те костромские скворцы, птица-радость, еще не вернувшиеся к нему до конца... Вот отсюда и домик для птиц, скворечник над сортиром. Вот так вот, понимаете, и мешают, смешивают с грязью все светлое, святое, смешивают люди, которым это святое не положено прочно в душу... Вот, братцы, это и есть встреча двух жизней, двух психологий, двух нравственных, если так, извините, можно сказать в данном случае, платформ и двух позиций... Одни жили и веками строили свою жизнь, а другие пришли сюда и, поселившись по соседству, этой жизни никак не поняли, или не желали понять, или учились жить совсем по-другому. И тем и другим по-своему хорошо, когда они разделены, когда не вместе, а тем более в главном деле: в душе, в вере, в чистоте жизни... А когда вместе?.. А когда вместе, извините, не принимает вот наш народ этот скворечник, этот домик для светлой птицы, извините за выражение, над с....м нужником. Не принимает!.. А вот Валечке-Люльку как бы и хорошо. Вроде бы и создал какую великую оригинальность, и тут же его великие дамы, исторгающие восторг... Правда, может быть, и с некоторым смущением по поводу самого строения, ну, а дальше... А дальше! Вы только посмотрите, какой, как его правильно, скворечник! Да какая птичка сейчас сюда прилетит!.. Но птички-то наши оказались умней всех московских дамочек — не прилетели они в этот скворечник, не живут тут! Не живут до сих пор, хотя все и сделано здесь для того, чтобы прилетели сюда птички: и сам скворечник вроде бы без щелей, и леток-вход его повернут на восток, на солнышко, как надо, и даже веточка-прутик к скворечнику прибита, куда птичке можно присесть прежде чем заглянуть в само помещение... Не селятся скворцы в скворечнике над туалетом, не селятся! Вот и граница! Вот и пропасть! Вот и неприятие того чужого, что не просто чужое, а живущее рядом с тобой по тем законам, какие предполагают гибель твоей жизни! Скворечник над туалетом был, пожалуй, последним "гениальным" творением Валечки-Валентина... Потом Валечка-Валентин что-то затих и затих он как раз в то время, когда Морозов взял в руки топор и стал возить из леса осину, корил ее и из этой осины ряд за рядом поднимал и поднимал сруб своей, светящейся серебром баньки... И опять только противоположная, другая сила, опять только сама жизнь с глубокими человеческими корнями, и не уничтожая врага, нет, а просто сама по себе, поднимаясь, вырастая, вставая над землей во весь свой рост, стала тут той стихией, которая и заставила беспутное охаемство поджать хвост и убраться в свою конуру. А может быть, одновременно с этим шли и какие-то другие процессы? Может быть, болезнь, захватившая несчастного человека, как-то вдруг повернула в сторону и пошла другим руслом? Может быть, и действительно, стала теперь возвращаться к нему память о тех четырех годах жизни в костромской, русской деревне, когда жил он в тиши и покое под защитой православного Бога. Да, братцы, да! Тех четырех лет костромской жизни, жизни под православной крышей все-таки хватило, чтобы поселить на всю жизнь в душу человека ту силу, которой в конце концов и должна была уступить всякая чертовщина-охаемство. И как ни старалась мама Фаина, которой на роду было, видно, написано быть персональным комиссаром у русских чудо-богатырей, как ни старалась все то окружение-среда Валечки-Валентина, где ему можно было решительно все, но время от времени на него и находил стих, и этот стих, эта стихия неуклонно вела его к земле, к жизни. Вот так и оказался он вдруг в селе на берегу северной реки, где и встретил его впервые Морозов. Вот так, однажды, бросив все, и определился он в какую-то плотницкую артель, куда и взяли его больше не как плотника-строителя, а из-за той физической силы, чтобы что-то подносить, подавать наверх. И вот так в конце концов что-то случилось, взорвалось в нем и последний раз, когда он оставил почти насовсем столицу и поселился здесь, в деревне... Правда, здесь, в деревне, он оказался не сразу. Сначала бродил по северным лесным местам с друзьями, такими же вольными художниками, как и он, которым от рождения можно было решительно все. Эти друзья-художники разыскивали повсюда иконы, книги, прялки и прочее, принадлежавшее местному населению имущество. Валечка-Валентин когда-то немного учился какому-то искусству и знал толк и в книгах, и в иконах. Он был ценным, нужным для такого похода-сбора попутчиком-консультантом, вот почему вокруг него и вертелись тогда всевозможные вороватые жучки-паразиты, для которых высокая оценка Валечкой-Валентином тех или ных произведений искусства означала прежде всего высокую цену, выраженную в рублях, а то и в иностранной валюте. Привез ли он тогда что-нибудь себе из тех походов?.. Как будто ничего особенно и не привез, не умыкнул. А вот деревню эту нашел и остался здесь жить и сначала не в своем доме, нет, а у старушки, у той самой бабки Лизы, чей дом с той стороны, через залив озера... Остался жить, жил лето, и как говорят, работал, помогал бабке Лизе по хозяйству, чему-то учился тут, вел жизнь справную, и потом бабка Лиза рассказывала, что вместе с ней ее московский гость-квартирант читал и церковные книги и отмечал все положенные праздники и даже молился... А потом у Валечки-Валентина появился тут и свой дом, который ему то ли подарили, то ли уступили совсем за малые деньги — тогда приобрести дом в лесной деревушке не стоило почти ничего... Как отнеслась ко всему этому мама Фаина, как приняла это новое движение сына, когда не на полгода, нет, и даже не на год, а вроде бы на все время, как говорил сам Валечка-Валентин, переселился он из Москвы в деревню? Наверное, для мамы Фаины все это было катастрофой. Но что делать?.. Жизнь у костромской бабушки, жизнь в деревне во время войны, была, видимо, в данном случае сильней всех Фаин вместе взятых. Вот почему Морозов, почитывавший иногда разную литературу, касавшуюся жизни евреев, и усмехался. Как-то встретил он такое утверждение одного профессора-еврея: “Крещение и даже кровесмешение с другими народами отнюдь не вредит нам. И в сотом поколении мы останемся такими же евреями, как за 3000 лет раньше."... Вот сейчас бы этому самому автору да нашего Валечку. Здесь ведь не тысяча лет и не сотое поколение, а всего навсего первое, да к тому еще большая часть жизни не в Костроме, нет, а при маме Фаине, и первые, главные, семь лет жизни только в Москве, в городской квартире, откуда Валечка-Валентин, помнилось по его рассказам, до той военной встречи с Костромой никогда к бабушке в деревню и не выезжал. И на тебе: болит душа, рвется, рвется пополам, и может быть, сейчас только чуть-чуть успокоилась, когда этот бедолага оказался наконец возле самой земли. И пусть он ее еще не понимал, пусть не знал, пусть творил здесь свои охаемы, но Морозов, честное слово, верил, что делал он все это не из зла, нет, а делал потому, что жила в нем еще и другая программа, заложенная в него мамой Фаиной. Только так мог объяснить Морозов и ту, с точки зрения русского человека, клептоманию-воровство, которого Валечка-Валентин вроде бы никогда и не стеснялся, без спросу прибирая себе все, что нужно было ему в данный момент... Когда русский человек, если уж он не совсем дебил, ворует, он знает, что совершает преступление, то есть он знает, ведает, что его народ, общество осуждает такое положение, когда без спросу берут чужое... Знал Морозов, что у профессиональных воров существует даже некая социальная оценка степени воровства, и они часто делят, часто разделяют между собой воровство у частного лица, у человека, и воровство у государства. И встречал Морозов таких людей, которые даже гордились тем, что никогда ничего не брали у человека, что промысел свой вершили только по отношению к государству. Так или иначе, но и тут, и пусть исковерканно, извращенно, тоже существовали какие-то нормы, сверяемые, и пусть с не очень совестливой совестью... А как же у Люлька, у Валечки-Валентина? Переживал ли он, когда что-то брал, умыкал? И считал ли он это преступлением?.. И тут Морозов всякий раз задавался одним и тем же вопросом: “А может быть, все-таки через маму Фаину гены талмуда ворвались и сюда ("Бог отдал евреям весь мир в собственность...?")?" Ведь тот же Валечка-Валентин спокойно берет все и от людей, и от леса, и от воды, берет, видимо, без всякого угрызения совести. А не построен ли весь этот голый, откровенный материализм потребления именно на положениях талмуда?"... А что дальше?.. Сортир под скворечником, как уже вспоминал Морозов, был последним подобным деянием его соседа по деревне. Да и в этом году что-то еще стряслось с Валечкой-Валентином, по крайней мере московских дам-эмиссаров в этом году у нас в деревне не появилось. В этом году Валечка-Валентин вроде бы был потише и первую весну не таскался по нерестовым заливам с острогой. И его жена-молчальница теперь чаще улыбалась, встречаясь с Морозовым. Она-то, все видящая и понимающая, глубоко переживающая все происходящее, чувствовала, видимо, первой что-то светлое, легкое. Конечно, чувствовала, если улыбалась открыто и часто — значит, что-то в ее жизни произошло, значит, все-таки земля, земля-жизнь, перетягивала, ломала ту механическую программу антижизни, где были вседозволенность и исключительность, принесенные Валечке-Валентину мамой Фаиной. А что дальше?.. А дальше поглядим, посмотрим... Сильная вещь земля... Да какая же она вещь? Это же мать, мать-земля. И если ты, заблудившийся, потерявший ее, все-таки коснешься своей земли, придешь к ней и поклонишься до земли, то примет она тебя, примет, даст тебе свою силу, и уж как там дальше, Бог знает, быстро или нет, но станешь ты подниматься на ноги, станешь тем человеком, которому мать-земля доверит себя... И при чем тут, какая у тебя в жилах кровь... Морозов убежденно считал, что все люди, где бы они ни жили, какая бы кровь ни текла в их жилах и какая бы религия, какая бы наука ни старалась над ними, в конце концов все они могут быть уравнены только в труде-старании, в поклоне земле. И пусть это старание у всех людей будет разным, пусть каждый человек придет к земле со своим словом, со своей просьбой, со своими извинениями, но эти просьбы и извинения у каждого должны быть и тогда каждому земля даст свое и каждый соберет с этой земли свои плоды, которыми и поделится с другими. Верил-верил Морозов, как, возможно, верили его давнишние предки-язычники, что земля обязательно живая и что сила земли может выправить все наши непорядки... Вот только забыли мы землю, забыли... А лечит, врачует она!.. Вот почему из года в год Морозов все менее остро и воспринимал деяния Валечки-Валентина, видя, чувствуя его человеческое выздоровление. И пусть не сразу, и пусть не все еще брошено им, пусть до сих пор, как оглашенный, носится он по лесу за своими грибами, не считаясь с тем, что возле самой деревни не положено было никогда здоровому мужику выбирать ягоды и грибы — эти места, возле деревни, только для пионеров и пенсионеров, как поговаривали здесь. И пусть еще не понимает до конца, что по русскому обычаю нельзя являться в дом мертвых, на кладбище, для сборов и умыкания... Но пройдет, может, и это пройдет... А если и не пройдет, то все равно извините этого человека! Извините!.. Не так уж и легко ему возвращаться обратно к жизни... Вот и все, что мог вот так вот, ладно или нескладно, рассказать Морозов своему Георгию Валентиновичу о том самом "уголовнике" с коробом-рюкзаком за плечами и с ножом в руках, который возле могильной оградки и резал белые грибы. И хотя и закончился этот рассказ на оптимистической ноте, но все равно после всего виденного и услышанного вот сейчас от Морозова покоя в душе у Соколова не наступило. Все сошлось сегодня вместе: и память детства, явившаяся вдруг среди ночи, и вот эта история врачевания сатанинства... Конечно, сатанинство! Так раньше и называли вот такую антижизнь-охаемство: мол, дьявол сидит в человеке, когда творит тот непотребное, противоречащее жизни — противоречащее не только местным правилам, законам, а всей жизни вообще... Господи Боже мой! Скворечник над сортиром! Ужас какой-то... Этот скворечник над сортиром писатель Георгий Валентинович Соколов ухватил тут же своим тонким умом и все, что рассказывал ему Морозов дальше, так и обращалось вокруг этого домика для птицы, который человек поставил над своим нужником... ... Умница! Умница скворушка-то! А?.. Ой, умница! Не поддался сатане! Не поддался! Не прилетел... Тут Соколов даже улыбнулся, и Морозов поймал эту улыбку друга: — Про что это ты, Георгий Валентинович, по какому поводу улыбаешься? — Да вот так вот. Понимаешь, Серега, все у меня из головы скворечник над туалетом не выходит... Умница скворец-то, умница! Всех, понимаешь ли, обвел... Пока мы с тобой все гадали да в психологиях все разбирались, а он взял да и не прилетел. Ты смотри, как помог деревне-то, бабкам здешним, поддержал-то как их всех... И они вместе весело расхохотались... Долго ли, нет ли хохотали наши друзья, но только стук в дверь они, пожалуй, прослушали, и дверь к ним в дом открылась без стука, и у порога вдруг встала пожилая женщина... Женщина громко поздоровалась, подошла к столу, положила на стол что-то, завернутое в чистую тряпицу, и так объяснила свое неожиданное явление: — Праздник нынче — Успение пресвятой владычицы и приснодевы Марии. Большой праздник. Работать сегодня грех... А это вам угощение к Успенью... К Успенью-то урожай какой убирали — вот и пироги из него пекли. Старинный праздник, счастливый — труд летний завершал. И не успел ни Морозов, ни Соколов ничего ответить, не успели даже поблагодорить за пироги, как ихняя гостья тут же от праздника перешла к прозе: — А что смеемся-то, какая вдруг радость-то пришла, Сереженька? — обратилась она ласково к Морозову. И Морозов и тут вместо благодарности за угощения и поздравления только объяснил, откуда взялся ихний нынешний смех: — Да, вот, тетя Катя, скворечник вспомнили, какой Валечка над отхожим местом у себя соорудил, да как скворец в этот скворечник взял да и не полетел — умней людей оказался. И пожилая женщина тоже улыбнулась и отмахнулась рукой от этого скворечника — охаемы Валечки-Валентина: — Да, подите вы с этой бедой. Птица-то умней всех оказалась. Видать, тоже какой правильный умишко и у птицы-то остался еще. А потом Морозов почти насильно усадил тетю Катю за стол и также, почти насильно, стал угощать ее чаем. Пожилая женщина, пожаловавшая к ним с поздравлениями и пирогами, выпила чашку чаю, поставила эту чашку на блюдце кверху дном, чтобы больше не предлагали, отодвинула блюдце с чашкой от края стола, сама отодвинулась от стола на край лавки и отсюда, будто и не принимала только что участия в чаепитии, заговорила о деле: — Завтра, Сереженька, хочу уехать. С вечера Бориска-то наш свезет меня в поселок, там попрощаюсь со всеми, побуду до утра, а уж в субботу-то и на автобус. Последний раз здесь, Сереженька, больше уж не бывать — болею, сильней в этом году болею... Морозов собирался было возразить, поддержать в тете Кате дух, убедить, что еще и еще лето они проведут тут все в месте, но гостья не дала ему даже открыть рта и перешла к деловой просьбе: — Уж ты, Сереженька, помоги мне завтра-то окна заколотить да лодку с воды в сарай поднять. — Хорошо-хорошо, тетя Катя. Только скажите, когда... — А как встанете, справитесь по дому, так и приходите, — и она поднялась с лавки, поднялась прямо, сильно, будто и не было за ней многих-многих лет тяжелого, надрывного, чаще всего неженского труда, словно не было у нее и неизлечимого недуга-боли, что тянул и тянул из нее последние силы. Она встала над столом, над ними, все еще сидевшими у самовара, и Георгий Валентинович словно увидел свет-сияние вокруг этой сильной и строгой лицом женщины... ... Господи Боже мой! Как Богородица! Как сама истина-правда! Тетя Катя уже ушда, а Соколов все еще оставался сидеть за столом, потрясенный явлением самой Богоматери. ... А какие черты лица! Какая строгая чистота во всем: в движении, во взгляде!.. Вот с кого и писать-то нынче иконы... А тетя Катя Герасимова, и в правду, была достойна не только кисти нынешнего светлого иконописца... Морозов убежденно считал, что таких людей, как тетя Катя, надо обязательно канонизировать, причислять к лику Святых, и если не по канонам православной церкви, то обязательно в книгах, в литературе, чтобы те, кому жить дальше, знали, кто берег, кто хранил для них ихнюю будущую жизнь в чистоте и силе... |