Совестью
Вид материала | Книга |
СодержаниеДень двенадцатый. |
- Александр Твардовский – поэзия и личность, 79.29kb.
- Петр Петрович Вершигора. Люди с чистой совестью Изд.: М. "Современник", 1986 книга, 9734.25kb.
- Задачи отправлять В. Винокурову (Иваново) не позднее 09. 11 только по e-mail: vkv-53@yandex, 26.99kb.
- Отрощенко Валентина Михайловна ученица 11 «Б» класса Казаковцева Любовь Владимировна, 257.47kb.
- К. Лоренц Для чего нужна агрессия?, 315.8kb.
- Для чего нужна агрессия, 344.41kb.
- И с неспокойной совестью. Создавая лучший мир, невозможно не держать в голове, что, 29924.53kb.
- Все люди рождаются свободными и равными в своем достоинстве и правах. Они наделены, 348.85kb.
- Закон Украины, 2679.26kb.
- Вшестнадцать лет я, как и ты, учусь в школе, у меня есть хобби, я смотрю те же фильмы,, 34.7kb.
ДЕНЬ ДВЕНАДЦАТЫЙ.
ДЕНЬ ТРИНАДЦАТЫЙ.
ДЕНЬ ЧЕТЫРНАДЦАТЫЙ
Ко вторнику неровная, рваная погода, перемешанная ветрами, потихоньку устоялась. К ночи выяснило, а к утру на пожухлые травы и на крыши домов лег первый в этом году холодный, седой иней... Но увидеть этот иней Георгию Валентиновичу почти не удалось, ибо поднявшееся из-за леса утреннее солнце тут же слизало явившийся было холод, будто убрало, исправило какую-то оплошность природы: мол, поторопился-поторопился ледовитый холод, поторопилась-поторопилась зима — уже в этот раз, простите, не обращайте на нее внимания — будто ее еще и не было.
Но ночью иней был, видимо, силен, потому как картошка на огороде разом повяла, повяли и опустились к земле листья кабачков, и Морозов знал, что уже завтра эта картофельная ботва, встретившая вдруг ночной холод, почернеет, погибнет совсем... Да, братцы, да — рядом уже совсем она, северная зима. Но холод — это все равно хорошо, это бодро и на руку им для ихнего сегодняшнего похода.
В поход, как называл его Сергей Михайлович, поход-кругосветку, Морозов и Соколов отправились с утра, сразу после завтрака. Они шли уже знакомой дорогой, мимо кладбища, по мостку через речку, сначала к той самой мертвой деревне, где Георгий Валентинович впервые с глазу на глаз встретился со всей нынешней российской трагедией... Но, как ни странно, сегодня по пути к этой мертвой деревне он не думал о плохом — вокруг него было солнце, была добрая лесная дорога, уже укрытая местами, и укрытая густо, первым осенним листом. Здесь был золотой лист с березы вперемежку с ярким рубиновым листом осины. Ночной холод, видимо, добрался и сюда, в малинник, и от холода листья малины вывернулись и теперь встречали наших путников своим серебристым светом.
На лужах не было пока никакого ледка — до первых пленочек льда на лесных лужах было еще далеко. В тишине осеннего леса хорошо было слышно, как перекликаются между собой грустными флейточками снегири. А возле рябин, попадавшихся им по дороге, гомонили, верещали, тут же срывались с мест и неслись куда-то прочь стаи дроздов-рябинников.
По дороге им все время попадались грибы — грибов было достаточно разных, но эти грибы после того грибного множества, которое до этого встречал здесь Георгий Валентинович, уже не так волновали, не так обеспокоили его душу, и он только отмечал про себя особо ладные подосиновики и подберезовики и не удерживал себя лишь в том случае, когда прямо перед ним поднимался, выскакивал из земли эдаким молодцом гриб-боровик. Тут Георгий Валентинович останавливался, присаживался на корточки и обращался к Морозову:
— Ты смотри, Сережа, смотри, какой молодец! А? Ну, прямо картинка!
И этот молодец, словно понимая, что разговор идет о нем, задорно посматривал на наших путешественников из-под своей форменной шапки и оставался и дальше ждать на лесной дороге какую-нибудь другую свою судьбу.
Возле деревенской часовенки они остановились, сняли свои фуражки, помолчали, а потом так же неспешно тронулись дальше в своем сегодняшнем тихом походе.
Но вскоре за мертвой деревушкой их окликнули. Наши путники обернулись и увидели человека, быстро идущего следом за ними... Человек приветливо поздоровался и прежде всего с Морозовым, тот ответил ему так же дружелюбно и они пошли дальше втроем.
У человека, догнавшего их, под мышкой было что-то завернутое в светлую, чистую тряпицу — не то в какую скатерть, не то в какую простыню. И этот светлый, домашний узелок никак не шел ко всей, окружавшей их суровой тайге... Морозов, видимо, не выдержал и поинтересовался:
— Что это у тебя, Миша, с собой — откуда и куда попадешь?
— А это, Сергей Михайлович, у меня вещи — Шурины вещи... И тут же,с ходу, не ограничивая себя только ответом на заданный вопрос, прямо объяснил причину своего сегодняшнего путешествия по лесу:
— У Молдавана был — Шурины вещи забрал. Сразу-то Молдаван ей ничего не отдал. А тут я пришел — куда денешься-то. Отдалприжал его к стенке...
Георгий Валентинович слушал этот рассказ Миши, того самого Мишки Горелого, мудреца и мастера на всевозможные фольклорные шутки, того самого Мишки, который отыскал у русского человека его жизненный комплекс не в голове, а в заднем месте, слушал и поначалу дивился всем услышанным...
Здесь, в лесу, вели свой, богатый порой на заработки, лесной промысел смолокуры. За лето при хорошей погоде и при хорошем участке можно было взять много живицы, и за этой живицей приходили на работу в лес не только вчерашние зэки после лагерей, чтобы перебиться сразу после заключения — были здесь и приезжие из далека, вербованные. Таким приезжим среди местных смолокуров был и Молдаван... Уже как звали этого Молдавана-смолокура по имени и отчеству, Георгий Валентинович так и не услышал и, наверное, потому, что этого мужика из Молдавии и в глаза и за глаза звали здесь просто: Молдаван да Молдаван.
Этот Молдаван по дороге сюда, в лес, прихватил где-то себе и подругу, расчитанную им, безусловно, только на время этой сезонной лесной работы. Молдаван был еще сравнительно молод, а подруга его временной жизни была уже в годах. Вот эта пара и обосновалась неподалеку от мертвой деревни и поначалу все шло у них вроде бы и складно-ладно, но потом химики-смолокуры, которые без всяких телефонов и почт знали вокруг решительно все, все-таки прознали, что этот самый Молдаван свою сожительницу, жену на время, крепко поколачивает. Поколачивает за то, что не держит она будто бы никакого хозяйственного порядка, и вообще поколачивает, может быть, и за дело, но поколачивает... И, видимо, в понятии тех же химиков-смолокуров, которые сегодня обосновались лешаками в наших краях, поколачивать редкую в этих местах ценность-женщину вроде бы как и не полагалось.
Наши смолокуры, вероятно, возмущались и, наконец, это возмущение вылилось вот в такой своеобразный протест-действие, когда Мишка Горелый, в принципе-то, крепкий, сильный мужик, взял Шуру за руку и увел ее из избушки Молдавана к себе, в свое лесное жилище. Привел, посадил на топчан и сказал:
— Как хочешь: хочешь так живи, хочешь со мной живи, только к Молдавану не ходи, чтобы не бил больше.
И Шура, видимо, еще не потерявшая все в жизни, видимо, еще умевшая что-то понимать и ценить что-то человеческое, а, может, просто от безвыходности своего положения осталась здесь, у Мишки Горелого. И теперь Мишка и ходил к Молдавану выручать те Шурины вещи, которые Молдаван сразу Шуре не отдал...
Да и вещей-то было всего-ничего: кой-что из носильных шмоток... И надо же, и из-за этого здесь, в тайге, тоже были какие-то споры, разговоры, причем и тут побеждал тот, кто был сильней физически или своей правотой.
Мишка Горелый был очень добрым человеком и хоть и не обделен был физической силой, но и тут побеждал обычно только своей правотой... Не пить бы этому человеку. Быть бы трезвым. Сколько бы от него вокруг было всего хорошего!..
А Мишка, закончив свое повествование о Шуре и Молдаване, тут же перешел к барсучьим норам, к медведям, а там, не останавливаясь, завел с Морозовым разговор и о пчелах... Сам он был родом с юга, с Кубани, и знал конечно, сады и пчел... И все он знал этот Мишка и сейчас все свои знания, догадки, планы вываливал и вываливал Морозову — и все это трезво, умно, не смотря на то, что вокруг него облаком распространялся весьма определенный аромат, составленный из какой-то дикой смеси крепкого магазинного вина-сучка с бражным местным производством.
Потом Мишка попрощался с ними и исчез за молоденькими елочками на какой-то, известный только ему таежной тропке... А Георгий Валентинович все размышлял и размышлял о судьбе вот таких вот, добрых мужиков, у которых что-то как-то не сложилось почему-либо в жизни... А можно ли вырвать их из ихней беды? Можно ли вернуть назад и заставить жить по-настоящему?.. Морозов верил, что можно... Раньше Георгий Валентинович не очень задумывался об этом, но теперь тоже догадывался,что можно, если только чуть-чуть потрудиться, подумать об этих людях, если в стране создать такие условия, при которых эти люди со своим добрым началом могли бы отличиться, почувствовать хоть какую-то свою правоту...
И они шли дальше. Уже где-то, далеко от них оставался Мишка Горелый со своими страстями, со своей новой подругой Шурой, где-то был и Молдаван, который, конечно, никогда не простит Мишке вот этот его поступок, не простит и измену Шуре, и к которому Шура вскоре все равно уйдет, уйдет сама от доброго человека под новые кулаки, под новый мордобой, и снова будет ходить вся в синяках и все химики-смолокуры будут смотреть на Молдавана как на зверя, и снова у Мишки Горелого будет рваться душа от невозможности помочь человеку, и снова эту свою рвущуюся душу Мишка будет, как и прежде, заливать редким магазинным вином и куда чаще обычной домашней брагой...
И все это будет здесь, в тайге, и все это, как прежде, будет оголено и связано между собой напряженными страстями-струнами...
... Господи Боже мой! Как когда-то в Америке, на диком Западе!.. А чем у нас хуже? А у нас, если покапаться, и не такое найдется. Просто привыкли мы не заглядывать в души наших людей, что попроще, а все как-то одними красками, одними мазками про всех людей сразу, и только про себя, про свою личную жизнь разводим разные истории, только в своей просвещенной душе до глубин добираемся...
Нет,Георгий Валентинович в своих рассуждениях не пошел дальше. Он даже не вспомнил тут о том, что он — писатель, и что вот такой сюжет пригодился бы ему и он смог бы написать тут очень неплохой рассказ... Нет, сейчас, Георгий Валентинович, писатель, будто и не существовал — он был сейчас просто человеком, который встретил другую человеческую боль-судьбу и частью принял ее на себя...
А потом они подошли к избушке, к знаменитой избушке еще одного лесного химика-смолокура, еще одного Миши — Миши Константинова, о котором Морозов Соколову уже как-то повествовал...
... Когда-то ладный крестьянский парень попал в хмельное колесо-карусель и пил, не останавливаясь до тех пор, пока врачи не заставили его принудительно лечиться от алкоголя... Вот здесь-то человек, давно вроде бы потерявший все на свете, и стукнул кулаком по столу, не согласился никак, что он пропащий алкоголик и сам напрочь завязал с вином.
Пребывая до этого в постоянном алкогольном наркозе, Миша Константинов потерял свою молодость, потерял свои лучшие мужские годы, по пьянке он забыл и жениться, по пьянке не заметил, как из деревни разъехался по городам весь народ и он остался в деревне лишь вдвоем с одинокой древней старушкой... Вот здесь-то и пришла к нему трезвость, и русский мужик, оказавшийся наконец в трезвом уме, разом скинул с себя всю эту пьяную жизнь, как скидывают грязное, заношенное в конец белье — это было новое рождение-превращение, считайте, из ничего обратно в человека. И в руках такого новорожденного мужика прежде всего ярким живым блеском заиграл его рабочий топор. И здесь, вместо того чтобы жить в лесу смолокуром в грязной химлесхозовской избушке-берлоге, Миша Константинов перво-наперво срубил себе новое лесное жилище. Да срубил так ладно, так весело, так чисто, что теперь Георгий Валентинович Соколов стоял и очарованный не мог сдвинуться с места, встретив в лесу эту красоту-теремок.
Да и поставил этот теремок очнувшийся от пьяного сна русский мастер, мужик-крестьянин, так удачно, так здорово, что светилась эта лесная избушка со всех сторон... Боже мой! Вот так когда-то ставили здесь и часовенки, и церквушки на самых светлых, видных местах, вписывая их, сливая вместе с живой природой...А?
И вокруг избушки было все прекрасно... На дверях не было никакого замка — был только батожок, припиравший дверь. Рядом с дверью снаружи, на стене под крышей были укреплены топор и пила. Тут же были котелок, чайник... Рядом с избушкой была устроена столовая со скамеечками и пеньком-столиком посредине. В стороне было кострище с крючками-подвесками. А еще дальще — яма, куда полагалось отправлять разные хозяйственные остатки, а вот остатки от недоеденной рыбы следовало, как пояснил Соколову Морозов, относить вон к тому муравейнику — так Миша Константинов наладил еще и кормление лесных муравьев.
В самой избушке тоже все было чисто и духовито от еще не потемневших смолистых бревен. Нары, застеленные хоть и стареньким, но опрятным одеяльцем, широкая скамейка-лавка возле столика, столик, печурка...
В избушку они сразу не вошли, оставили возле двери свои вещи, а сами спустились к озеру, и здесь Георгия Валентиновича ждало еще одно поразившее его открытие... У человека-старателя даже берег озера — причал обихожен, устроен так, что здесь было удобно и причалиться плотом, и вычистить рыбу, и умыться, и взять воды...Из трех недлинных бревен у воды был устроен мостик-причал, где была предусмотрена досочка для разделки рыбы, здесь, под досочкой, в щели-зажиме хранился и ножичек, которым рыбу и полагалось разделывать на досочке... Рядом стоял плотик, собранный тоже из трех сухих сосновых бревен — плотик с седелышком и легким, удобным веслом. На этот плотик Георгий Валентинович забирался с опаской — как бы не свалиться в воду — но потом все-таки расхрабрился, отплыл немного от берега, а там и выловил на спининг несколько приличных окуней на уху. Но дальше путешествовать по озеру Соколов все-таки отказался, ибо для него, большого, грузного, этот ладный плотик был чуть-чуть маловат...
А дальше они варили уху. Остатки рыбы, как и было положено, пожертвовали муравьям, следом за ухой пили чаю, а там и расположились на покой в избушке: один на нарах, другой на лавочке возле столика. И так же, как по дороге сюда, долго молчали перед сном каждый о своем...
Утром они попрощались с добрым лесным жилищем, проверили, не оставили ли после себя хоть какого малого разора, убедились, что все было в порядке, как и при хозяине, и, не дождавшись хозяина избушки, утром по лесной тропке отправились к той деревне, где у Миши Константинова была его главная штаб-квартира...
И тропка от избушки к деревне была вся ухожена, расчищена, и все, падавшие на нее деревья, были не просто посечены топором так, чтобы через них можно было перешагнуть — из них были вырублены полутораметровые куски-пролеты, чтобы эти деревья-мертвяки совсем не мешали лесной дорожке. И тут Морозов рассказал Соколову, что по этой ухоженной тропке Миша Константинов ездит через тайгу из деревни на работу и обратно на ведосипеде...
А потом была и деревня Миши Константинова, красавица-деревушка на высоком-высоком холме... Дорога в деревню прошла сначала мимо пирамид-елей, что могучим вековым храмом стояли над прежним деревенским кладбищем, а там уж и направилась к домам...
Увы, дома были уже мертвые, нежилые, осевшие на бок, с пустыми глазницами. И только один единственный домик посреди деревни, в котором и жил Константинов, улыбался, сияя красотой и здоровьем.
Этот дом Миша Константинов привел в порядок тоже только после того, как открестился от вина. Вокруг все было выкошено светлой, веселой полянкой, выкошена улицей была дорожка и к колодцу, к бане. Была выкошена, как столичный газон, и дорога из деревни, вниз с холма, туда, куда Морозову и Соколову предстояло идти дальше.
Хозяина деревни дома, увы, не оказалось. Но на доме, как и всегда по прежним северным деревням, тоже не было замка – вместо замка стоял только батожок-сторож: мол, извините, дорогие гости, что так, мол, все получилось — хозяин у нас пока в отсутствии...
Морозов обошел деревушку и постарался погадать, куда, зачем, а главное, надолго ли ушел из своего дома его давний знакомый... Увы, ответа он не нашел. А вернувшись к дому, только теперь обнаружил, что на веревке у дома висят-сушатся какие-то женские вещи. И подивился: у Миши Константинова, на его памяти, вроде бы и не было никогда никаких женщин, ни временных, ни постоянных. Кто здесь теперь и откуда?.. А может, обзавелся хозяйкой? Хорошо-то как, если так!.. А что, трезвый человек, выплывший из вина на берег, и о жизни всей вспомнит, обязательно вспомнит...
И вот так, подивившись своим собственным догадкам и не дождавшись никого, наши друзья и пошли дальше...
Шли они теперь больше лугами. С одной стороны им нет-нет да и являлись-посвечивали чудные северные озера, а по всем лугам стояли-красовались богатырскими шеломами стога сена.
Таких нарядных, крепких стогов сена Соколов не видел возле деревушки Морозова — там сено было собрано в стога кое-как, как делают не для себя, а для совхоза, а здесь, что за чудо, будто старались-ставили сено для своих собственных коров.
И Морозов коротенько пояснил, что в этом совхозе нашелся вдруг умный начальник, который перед покосом собрал своих рабочих и сказал им: “Вот так вот, люди милые, делитесь-ка сами по бригадам, берите технику, которая вам нужна для дела, и катите по своим прежним деревням. Выберите себе покосы и живите там все это время: косите, ловите рыбу, радуйтесь-работайте, как когда-то, во время своих прежних покосов. Но чтобы к такому-то числу такое-то и такое-то количество сена такой-то и такой-то бригадой было поставлено".
И люди ожили. Ожили и те, кто до этого не поднимал голову от стакана вина. И говорят, что главная трудность была тут в том, чтобы прихватить себе побольше лошадей... Лошадей здесь, как и повсюду поразгоняли, побили, оставалось-то их, совсем немного, и хороших лошадей на каждую бригаду потому и не хватало... И люди уехали и работали вот здесь. Кто жил в своих прежних, брошенных когда-то деревнях, подправив где крышу, печь, а кто и просто ставил где возле рыбного озера, у воды, большие семейные шалаши, что и теперь, уже после сенокоса, оставались целыми, аккуратными и встречали по дороге наших путников.
Здесь еще вчера была настоящая жизнь, здесь не висело над тобой того страшного повседневного догляда, который и давил людей.Здесь была только работа, был свободный труд, который, конечно, должен был закончиться конкретным результатом, но пока сам этот труд вершился, никто со стороны не вмешивался в него ни с палкой, ни с указаниями.
Морозов обо всем этом уже слышал, но еще не видел сам эти стога, поставленные не кое-как, чтобы повыше да порыхлей, чтобы побольше заплатили, а по-старинке, крепко, ладно, обмято, как следует, со всех сторон. Он видел теперь эти стога-красавцы,дивился ими, но все еще не верил до конца: “А может, все-таки в чем-то врали, обманывали начальство? Может, застоговали какое сырое сено и теперь преть ему и приходить в негодность?..
Морозов подошел к стогу и еле-еле пропихнул, ввернул свой батожок внутрь... Если батожок вернется обратно теплым и сырым, значит, беда, значит, сено греется – значит, все-таки обманули, не постарались и положили в стог сырость... Он с опаской вытаскивал свой батажок из стога, и этот, его батажок выходил из стога сухим и холодным...
— Господи Боже мой! Свершилось! Жива жизнь-то! Смотри-ка, Жорка! А? Сено-то как молодцы положили! Сухое, чистое!
Второй, третий, четвертый стог — и всякий раз батожок выходил наружу сухим и не нес на себе никакого следа тепла...
... Господи Боже мой! Вот он труд! Свободный! Честный! И не убили ведь, не убили до конца ничем в людях такой труд!.. А сколько орали, сколько тыкали ему, Морозову в нос разные теоретики-космополиты, что мол, лодырь русский народ, что если когда и работает, то только из-под палки... А вы, господа-умники, хоть когда без палки к народу-то подходили? А? Или у вас только на западе, в америках народ трудиться умеет?.. Русский этот народ, русский! Русским был и русским остался! И под кнутом пастуха не пойдет он никуда с охотой и далеко. Улизнет, скроется в тех же лесах. А уж надо будет ему самому поработать или поверит сердцем, примет душой какую просьбу-проповедь, то соберется, братцы, соберется и сотворит такое своим артельным трудом, какое и не снилось никогда никаким умникам-господам ни в каких америках!.. Тайна это для вас, тайна! Но есть она и вот она перед вами! Что поджали хвост? Испугались этих стогов, что богатырскими шеломами стояли и без конца по лугам?.. Так что не народ надо строжить, а умников-пастухов сечь требуется — высечь на память и больше к народному труду близко не подпускать... Вот с чего бы и начать нам следом за Словом! Труд раскрепостить! И не играть тут в собственника-хозяина — та же земля у крестьянина по Руси никогда в частной собственности не была, общинная эта была земля и трудился на ней крестьянин, когда с душой — когда душа работы просила и когда эту работу с душой, с благодарностью кто принимал — а когда и без души, из-под палки, кое-как, когда над его душой палками да кнутами махали... Вот так вот и никак иначе!
Дальше, за лугами и стогами снова начался лес, а там, за лесом, и открылось озеро, а на берегу его деревушка. И хотя время было еще не поздним, и хоть можно было идти и идти дальше, но в эту деревушку они должны были зайти, остановиться здесь, чтобы повидаться Морозову с его старинным другом Василием Макаровичем.
Василий Макарович жил здесь, в деревне, один даже по летнему времени. И так же, как в той деревушке, где обитал Миша Константинов, и здесь уцелел, сохранился годным для жилья только один дом, дом Василия Макаровича.
Дом был большой, старинный, но уже, увы, кое-где сдавший, где-то осевший, где-то и потерявший часть своих прежних строений пристроек. Но у дома еще была жива и совсем здорова маленькая зимовочка о двух низеньких оконцах наперед, и в этой зимовочке и жил по лету, жил и думал свои не всегда веселые думы человек — Василий Макарович.
Он был из крестьян, из бедняков, но был не тем бедняком-комбедовцем, которые крошили и ломали все вокруг в черной зависти-ненависти к любой справной работе-старанию, что удавалось другим и которой мешала ихняя развращенная ленность. Бедняком Василий Макарович был не от лени, а оттого, что рано лишился отца и его мать, оставшаяся одна с малыми детишками, никак не могла толком управиться по хозяйству. И он не кричал, не бросался с лозунгами что-то отбирать у соседа, когда это можно было безнаказано делать. Он думал. Он думал и старался и тогда, когда не хватало еще его детских силенок, а то не хватало и той же лошади, и он побеждал и добивался своего своим умом-старанием.
... Вот так, братцы, и совершенствуется другой раз наш ум, совершенствуется, попав вдруг в какое-нибудь трудное, незавидное положение...
А дальше Василий Макарович учился, и это ему позволила, помогла тут, конечно, как правильно говорится, только советская власть. Выучился и стал журналистом. Потом воевал, был ранен, а потом так вот, постоянно в своей районной газете до самой пенсии... Можно было бы учиться и дальше — предлагали и Высшую партийную школу и еще и еще что-то. И пошел бы он куда наверх, обязательно пошел бы, но вот что-то нет, не отпускало отсюда и держало все время здесь. И берег он тут свой дом, который уже потом, после, его подросшие братья оставили здесь в сиротстве вместе с матерью. А вот зимовочку-то матери-старушке, чтобы легче было ждать весны, складывал уже сам. Да он куда чаще, чем его братья, разлетевшиеся по всей стране, бывал здесь и помогал матери, чем мог...
Матери давно нет, а теперь время отсчитывает вот и ему, возможно, и последние месяцы жизни... Василий Макарович знал, что у него неизлечимая болезнь, тот самый рак, который не оставляет никому надежды. Но болей у него пока особо больших не было, они еще не отвлекали его от его мыслей-дум, и он надеялся только на то, что рак, который, как говорили врачи, не сразу убивает состарившийся уже организм, а гложет его медленно, что этот рак повременит терзать и его...
И он, Василий Макарович,здесь не просто жил, дышал воздухом, проводил летнее, теплое время года — он здесь думал, писал ... Работа районного журналиста давала ему порой такие материалы, которые, пожалуй, и не доходили никогда ни до каких столиц. И были эти материалы вовсе не местного значения, ибо виделась в них очень часто вся страна, все ее беды — ведь как ни здесь, как ни у самой земли и встретить первые следы всех наших болезней?.. В городах то, в столицах все это спрятано за шумом, за суетой, а тут другой раз ничем не прикрыта, оголена вся социальная суть... И его природный, острый ум, желание всегда проникнуть вглубь и понять все в самой сути, которое всегда жило с ним, и помогали Василию Макаровичу из разных разрозненных сведений собирать вместе что-то большое и проходить тут к очень серьезным выводам.
Он был умным человеком и прекрасно понимал, что не со всеми своими выводами и не всегда можно соваться к разным людям. И он что-то давно берег про себя, ждал и первым, с кем стал он делиться всем откровенно и до конца, был Сергей Михайлович Морозов.
Грустно это или негрустно, но именно Морозову завещал он все свои записи и материалы, рассказав и о болезни и о своей надежде прожить хоть еще немного, чтобы додумать до конца хоть часть начатого...
Морозов не любил такие завещания-подарки, не знал, почему, но не любил — они казались ему всегда почти прощанием с человеком... Но он смолчал тут и обещал Василию Макаровичу по крайней мере не потерять то, что было сделано этим удивительным человеком-старателем...
— А ты, Сергей Михайлович, бери себе все, делай, что хочешь, пиши, что хочешь. Ты правильно все напишешь. И не думай — меня и не надо, как автора, поминать. Ты просто возьми все это мое и где надо, используй, а сочтешь нужным, так и продолжи...
Мысли Василия Макаровича последние годы были грустными. Он занимался историей своего края, в том числе и той историей, которая началась еще до 1917 года. И как раз от Василия Макаровича Морозов и получал нередко разные нужные ему сведения, хотя бы о том же хлебе, который когда-то растили здесь, вот на этой земле-лугах, где сейчас добывают сено. Это были знаменитые северные поля-пашни, которые не знали никогда никакой засухи и с которых шел еще в прежние времена товарный хлеб. И сюда, из его деревни, из других северных деревень, тянулись и тянулись крестьяне и прочий северный люд, чтобы здесь докупить себе хлеба...
Да, здесь был когда-то хлеб, а сейчас вместо всех полей-пашни и здесь, как и вокруг деревушки Морозова, только луга, только сено, без всякой органики да еще залитое, наверное, как и у них, всякой заразой-химией... Может, здесь этой химии-то и чуть поменьше, чем у них, возле его деревушки — здесь сельское хозяйство пока потише, поспокойней, лошадей еще каких хранят...
Да, было здесь все — была здесь жизнь. И эту, ушедшую отсюда жизнь и восстанавливал для потомков Василий Макарович. И не испугался он, когда его исследования добрались до 1917 года, не испугался трезво посмотреть на все, что произошло в октябре семнадцатого, не испугался даже всей той крови, которая полилась после семнадцатого года и по этой лесной земле, обычно избегавшей крови. Ведь пролить кровь по лесным местам опасно: раз прольешь, потом не остановишь — вольный здесь, резкой народишко всегда проживал. А вдруг взорвется лес, и на эту кровь ответит еще и еще кровью? Вольный здесь был народ, не было тут крепостного права, душевная гордость здесь в людях жила. Была здесь ведь своя Сечь, только не Запорожская, а Заонежская — со всей Руси-матушки и сюда беглый народ прибивался... Здесь обязательно жили только в мире, и этот мир всегда берегли... А тут вдруг после октября семнадцатого и кровь!..
И Василий Макарович в своих мыслях-думах не пугался и этой крови, потому что трезво, по-человечески понимал, что революция была все-таки необходимостью, может, не такая, может потише как, но назревал в народе нарыв, назревал. Другое дело, что этот нарыв, эту боль, травили и травили вовсю разные крикуны, что думали больше всего о том, как бы на народе верхом в рай и вкатить. Не верите что ли? Нет?.. А что же тогда эти крикуны прежде всего на прежние престолы полезли, позалезали да и поперли оттуда все, что народ желал по совести между людьми разделить... Это уже другое... Но борьба народа за социальную справедливость была, и был впереди светлый путь. Был! И идеалы социальной справедливости Василий Макарович готов был отстаивать трезво и до конца!.. Другое дело, что борьбу за эти идеалы использовали в своих целях такие силы, которые на весь наш народ и смотрели только как на рабов. И тут скажите: нет, не так! А как же не так! А как же не так, когда народ-то этот после революции по имени не называли: только масса да масса.А как же не так, когда эту народную массу принялись месить и штыками и голодом... Уж какая тут социальная справедливость?.. Тут, молодые люди, уже все как раньше в Америке, когда белые желтых напрочь изводили... Не согласны со мной, спорьте, доказывайте. А я вам после еще и не такое тут покажу...
Василия Макаровича наши гости застали дома. Морозов приветствовал старика вопросом: “Как жив-здоров, Василий Макарович?" И тот, отвечая на вопрос-приветствие, сразу перешел к деловому разговору:
— Ничего. Спасибо, Сергей Михайлович, спасибо. Жив-здоров и твоими молитвами тоже, пожалуй... Слыхал, что затапливать-то нас вроде не будут переброской-то этой? Слыхал? — спрашивал Василий Макарович и тут же отвечал сам себе:
— Здесь, по Каргополю, уже и ПМК ихнее разгонять собираются. Правда, народишко, тот, что поглупей, недовольный. В ПМК-то как брали в это?.. В совхозе-то ведь одно платят, а в ПМК, который под затопление землю готовил, каждому на пятнадцать рублей больше. Так вот глуп народ из-за этих пятнадцати рублей вроде как и расстраивается... Я вот что хочу спросить тебя, Сергей Михайлович, руководители-то ихние, что говорят, успокаивают народ: мол, подождите, через два года мы все равно вернемся... А правда ли это?
— Не думаю, Василий Макарович, что правда — вроде бы уже мы и победили, вроде бы и решение уже принято, чтобы ничего больше не копать. А так, бог его знает, что будет дальше...
— А дальше вот что будет, — уверенно определил старик. — А дальше ничего не будет. Так, как мы живем сегодня, это хорошо бы хоть года два-три выдержать. А через два-три года, помяни ты меня, такое в стране начнется, что и не до переброски будет...
— Что ты, Василий Макарович, так темно-то на жизнь смотришь?
— А что не смотреть — не видно что ль, что делается? Одни в одну сторону, другой в другую... Ты сам подумай, землю людям водой заливают, а они рады, что им пятнадцать рублей добавляют на такую беду. А теперь отменили землю заливать, так они и плачут. Да и не по пятнадцати рублям другие плачут, а еще потому, что похитрому у нас каждый человек на крючке сидит. Вот посмотри — это же интересно, — и Василий Макарович очень дельно рассказал, как хитро работают все эти затапливающие землю ведомства:
— Ты смотри, Каргополь теперь ревом ревет. А почему? Да потому что ему сколько лет никакой копейки на соцбыт не давали — на хозяйственные нужды. Город на реке, на озере стоит, а канализации не имеет. Просили канализацию, чтобы воду до конца не портить, а им: "Нет! Вот переброску устроят и переброска вам, мол, и канализацию сделает и все, что захотите. Раем, мол, будет районный центр, портом будет всех морей Советского Союза". И ждали ведь, что отломится им что потом, что из грязи людей приподнимут. Вот поэтому-то и за переброску здесь голосовали. И вас-то всех москвичей, кто против переброски был, за то же самое во враги наши местные люди и зачислили...
— Как ты думаешь? Я тоже так думаю: не за что людей сначала в дерьмо опускать, а затем из дерьма вынимать и только при условии, что они дальше сами себя дерьмом звать станут. Вот ведь, друзья-гости, на какие мы все крючки посажены. Подумайте... Вот поэтому я тебе и говорю, что через два-три года, мил человек, будет нам не до перебросок, если эти крючки из людей не повынимаем. А вынимать, поди, никто и не собирается. Объявили ускорение, объявили новый подход, а я вот смотрю на все, Сережа милый, и честно тебе скажу: два года уже прошло, а ничего путного и за горизонтом не видно.А ведь у нас как бабы да мужики считают до сих пор: раз счастье всем объявили, так что же ни о чем не думают-то, что же года-то теряют? Мне еще в конце восемьдесят пятого года об этом все говорили: "Что же Горбачев год-то потерял?" Как год, спросишь — я тебе поясню: крестьянин-то годы по летам считает. Лето прошло, ничего не сделано — год-то и пропал. Вот, Сергей Михайлович, и еще один, восемьдесят шестой год прошел — и снова ничего не сделано. Как ты думаешь, хорошо это или нет? Вера-то у людей пропадает совсем... Одно только вроде какое счастье намечается — с вином приутихло. Приутихло — это хорошо, это здорово. Понимаешь, ведь люди у нас согласно на это шли. Но боюсь, и здесь все забудут и бросят, как всегда у нас — денег не хватит и опять вином вовсю начнут торговать... А может, кто еще и трезвого-то народа побоится. Побоится, что эти крючки-то самые, на которых всех нас держат, как Каргополь держали без канализации до переброски, эти-то крючки трезвый народ и разберет... Я не пугаю вас, ребята, не пугаю...
Здесь Соколов, услышав слова о переброске и вспомнив, что Морозов об этом прожекте так ничего ему пока и не рассказал, осторожно задал Василию Макаровичу вопрос:
— А что, переброска воды с севера на юг — это, действительно, что-то страшное?
И тут старик, будто вечно знал Соколова, ответил без всяких обиняков:
— А что в Москве-то у вас разве не говорили ничего об этом?.. А если не говорили, то я тебе поясню... Сторона наша болотная вся. Если водохранилища тут устроят, то не считай только то, что водой прямо зальют — главное, воду в почве поднимут, под всем лесом. Тогда здесь все заболотится — сплошное болото кругом будет... Хорошо ли это, как ты думаешь? Или плохо для жизни? От болота-то люди всегда бегут в сторону. Осушать-то болота кругом необязательно, нет. Они тоже для чего нужны. Но это те болота, которые давно в жизнь вошли. А новые-то зачем болота устраивать? У нас, на Севере, и так никакой особой воли с землей нет... А потом я тебе еще что скажу... Ты что думаешь, если какую воду от реки отняли, то река так, как прежде и потечет? Нет, мил человек вода в реке она, как кровь по жилам. Меньше крови и жизни меньше будет. Отнимут у нас воду, и температуры наши изменятся, упадут, опустятся. А ведь у нас здесь самая крайняя граница сельского хозяйства — дальше одна вечная мерзлота. У нас ведь другой раз продукт еле-еле вырастает. Вот и подсчитали наши местные мудрецы — мудрецами-то я их с похвалой, за дело зову — мудрые у нас мужики и, грамотные — вот и подсчитали наши агрономы, что если воды от наших рек хоть чутку какую отнять, и то холодно будет так, что под Архангельском мы уже никакой картошки и не вырастим — вода то к нам теплая, с юга течет, тепло эта вода несет нашим с тобой северам... Так что же теперь, при переброске-то и в болотах сидеть да и картошку откуда-то сюда везти? И так все возим сюда: и мясо возим, и масло возим, и чего только не возим теперь... А когда-то мы сами отсюда скот в Питер гоняли, рябчиков возили возами... Да, ладно, пусто это все...
И Макарыч, будто махнув на весь этот разговор рукой, принялся хлопотать по хозяйству, чтобы чем-ничем, а угостить своих гостей. А пока хозяин хлопотал у печи, у стола, Соколов и Морозов снова оказались на улице и, показывая своему другу эту северную деревушку, Морозов коротенько пояснил ему дальше, что же такое эта самая переброска части стока северных рек на юг, и почему он сам категорически против всего, что было связано с этой переброской.
— А переброска, брат, это очередное грандиозное вливание в давно отказавшую систему хозяйствования на земле... Мы ведь сначала как собирались землей управлять: согнать с земли людей, построить там разные электрические и прочие трактора, что бы они по всякой там рельсовой и безрельсовой технологии, с обязательным применением сельскохозяйственной авиации все там пахали, сеяли, убирали и чтобы нас самих вот эта земля не касалась... Все это, Георгий Валентинович, и говорит о том, что думали об этих планах люди, которые к земле никакого отношения никогда не имели и рассматривали землю только как полигон для своих теоретических упражнений. Вот так, не зная земли, и проектировали для нее то массовое использование авиации, то массовое применение химии — помнишь хрущевский лозунг, что коммунизм — это советская власть плюс электрификация плюс химизация всей страны? — а вот теперь — массовое орошение...
– Авиация нас не спасла, химия всю жизнь отравила. Но все равно надо идти дальше, чтобы поддержать наши лозунги про коммунизм, чтобы поддержать самоуверенную наглость вот этих самых прожектеров-дураков, которые, как клещи-паразиты понабежали на нас со всех сторон и сосут, корежат все вокруг. Вот так и появилась на место всему провалившемуся вода. Мол, осушим, оросим — и будет вам коммунизм — будет хлеб с маслом и колбаса без очереди... А знаешь, как теперь прежний лозунг некоторые остряки выговаривают: коммунизм — это советская власть плюс электрификация, плюс химизация, плюс мелиорация всей страны... А я бы сюда еще одно слово после мелиорации добавил — "плюс дебилизация", ибо и от воды тоже ничего не будет... Но все равно будут кричать, получать ордена и медали.
— У нас в стране целая армия вот таких крикунов набралась, которая мечтает об орденах и прочих бесплатных благах, и кормится вся эта орава нередко только тем, что только кричит и лозунги всякие кругом малюет. Вот им-то эти прожекты прежде всего и нужны. Я не о технической стороне сейчас говорю. Здесь, Георгий Валентинович, как говорят, глубокая, внутренняя, социальная политика заложена — здесь, брат, последнее наступление на нашу с тобой, русскую жизнь, на нашу с тобой русскую землю, зальют и конец... Вот почему и встал я вместе со всеми поперек этому крику-визгу. Мне, Георгий Валентинович, уже больше невмоготу молча за землю переживать. Невмоготу!.. Да или нет? Сейчас или никогда? Дать бой или отступить уже насовсем?.. Тоже ведь, брат, Куликово поле...А?..
— Ну, ничего, вроде бы пока и выиграли — вроде пока этих мамаев-то наших и потеснили чуть-чуть, приумолкли они... Да ты и сам слыхал от Макарыча — ПМК ихнее в Каргополе уже закрывают. Не сдадутся сразу, конечно, не сдадутся. Куда-нибудь технику по углам распихают, держать будут в полной боевой готовности, а потом опять кому-нибудь наверху голову закрутят лозунгами и снова всю эту технику могут на свою стройку двинуть ... Им ведь, собакам и в этот раз денег еще никто и не давал на переброску, проект еще не утвержден был, а они уже работы развернули... А теперь что?.. А теперь поселок бросят, люди снова побредут по сторонам — и каждый ведь с недовольством ... Дорогу, что к будущей плотине проложили, разбирать придется. И Каргополь, которому все на свете наобещали, без всего снова остается... Вот отчего, брат, и нищие мы в нашей стране до сих пор... Потому что мы не только рубли, но и миллионы считать не умеем. И страшное самое, что кидаем мы эти миллионы, швыряем по разным вот таким дурным полигонам, потому что есть куда швырять, потому что из нашей матери-земли, рожавшей когда-то добрых людей, устроили мы один сплошной полигон для упражнений любых прожектеров, которые наши с тобой деньги, богатство наше на себя и переводят.
— Ведь на том же "проклятом западе" сначала надо к фермеру придти и в дверь к нему постучаться: извините, мол, мы вот хотим на вашей земле то-то да то-то возвести, сколько, мол, вы с нас за это возьмете?.. А ведь у нас никто ни о чем ни у кого не спрашивает. И не интересуется, братец, у нас никого, кто и как живет на этой земле... Понимаешь, что к чему?.. Там, в Москве, нарисуют, начертят этот полигон и не подумают, кто живет здесь, кто сюда приезжает на лето родной земле поклониться... Да никого там нет, плевать на всех — живут там какие-то рабы, придурки, которых и за людей-то можно не считать...
— Вот ведь, что страшно-то. Вот и надо было, когда уже совсем к стене приперли, и встать и начать всю эту нечисть нашу крушить. И думаю я, Георгий Валентинович, если у нас в стране что-то в лучшую сторону и сдвинется, то будем мы всегда помнить, что подвижка эта и началась как раз с нашей борьбы за нашу русскую землю против вот этого проекта переброски части стока северных рек на юг. Дай бог сил, чтобы и окончательно победить!
А потом был вечер, был самовар, и Василий Макарович, никак не касаясь себя самого, своей беды, своей болезни, рассказывал и рассказывал нашим друзьям о том, о чем, видимо, только что думал. И хоть сидели напротив него и Морозов и Соколов, но в своем рассказе по привычке обращался он только к одному Морозову и говорил:
— Знаешь, Сергей Михайлович, что самое последнее хочу тебе сказать... Бог знает, может, вдруг и так станется, что не увидимся, но терять всего этого не хотелось бы... У меня, правда, тут что и позаписано уже, но с документами пока тяжело — документы-то эти, мил человек, пока еще все под замками. Я вот в районе все добирался да добирался до этих документов, но пока все нужное мне не нашел. А вот, что нашел, собрал, есть о чем подумать...
И тут для Соколова и для Морозова тоже, хотя тот кое-что уже и знал, открылась еще одна сторона-правда того, что происходило здесь, в этих северных местах, после октября семнадцатого года... Эта самая правда и беспокоила теперь больше всего Василия Макаровича, знавшего законы северной, лесной земли — его болью-памятью и были теперь те истоки, начало тех кровавых ручьев, которые и растеклись в реки человеческой крови по нашей земле... Откуда здесь, в самых мирных местах, пошла вся эта ненависть, вся эта боль-разруха, в которой мы до сих пор никак не разберемся...
Василий Макарович старался разобрать тут все шаг за шагом... Революция. Советская власть на севере — и все вроде тихо, мирно. Никто никого особо и не стрелял. Бывшие куда-то ушли, отодвинулись, новые пришли на их место, что-то говорили и говорили часто умные слова. И все было бы ничего, пожалуй, и дальше — работали бы, старались люди: война окончена, хозяев вроде бы как и нет — почему же тут не стараться, не работать? И никто бы, пожалуй, не точил тогда на другого свой нож или саблю, никто бы не готовил для своего врага какой обрез, а то и всю винтовку целиком, если бы сюда, к ним, в район, не явилась однажды одна продувная бабешка. Была эта бабешка из евреев и имя ей было — Ревекка Майзель.
Как мог, Василий Макарович восстановил все-таки какие-то пункты биографии этой самой Ревекки Майзель... Родом она была из Ровно и к партии большевиков до революции не принадлежала. Была она бундовкой, еврейской националисткой, которая отстаивала идеи и интересы только своей нации... Дальше — больше, и Василий Макарович добрался до того, что эта самая Ревекка, которую здесь попроще называли Ритой, была одним из организаторов кровавого Свеаборгского восстания в 1906 году... Тогда воинский гарнизон в Свеаборге поднял бунт, а в ответ была пролита кровь и солдат...Чем закончилось это восстание? А ничем... Разлили море российской крови, а эта самая Ревекка — подстрекальщица спокойно смоталась куда-то в свои палестины...
Вот эта-то Ревекка-Рита и явилась к ним после революции и была, как гласит история края, одним из организаторов первой в этих местах партийной ячейки...
— Попала сюда эта Рита-Ревекка не просто так, а с мужем, вроде как и с местным мужиком. И фамилию этого самого мужа я вроде как отыскал — Пластининым он значился, вроде как из Шенкурска сам-то.
Тут Василий Макарович снова называл имена, фамилии людей, называл тогдашние города и деревни, откуда были те или иные люди, что принимали участие в тех, уже давнишних теперь , но, увы, еще слишком памятных для этой земли событиях... Но эти имена и названия как бы проходили сейчас мимо Георгия Валентиновича и ему оставалась только схема — путь — линия, которая и вела к открытию самого страшного...
Ревекка Майзель стала потом женой Кедрова, которой и был послан на север центром для укрепления революционного порядка. Этот Кедров был одним из руководителей ЧК, и сын его потом тоже был в ЧК... Этот Кедров затем был Сталиным расстрелян, и сын Кедрова тоже был репрессирован.
— Но этот сын был не от Ревекки, а от первой жены... Уже кто знает, жил ли, нет ли тогда этот Кедров со своей первой женой — только вот эта Рита-Ревекка и приобрела себе в мужья посланца из центра... А своего прежнего мужика стрельнула. Говорят, сама и стрельнула за какую-то измену революционному делу...
Вот здесь-то вроде бы и начинались главные события, которые Василий Макарович не мог просмотреть до конца, ибо не было у него нужных документов, и он больше по рассказам старожилов, по народной молве заполнял канву известной ему истории...
Во-первых, Василий Макарович определенно вменял Кедрову в вину то, что явившись сюда, в ихние тихие края, согласные во всем с советской властью, и не найдя вроде бы должного революционного подъема и сделав вывод, что революция здесь остановилась, не идет с той скоростью, которую планировали ей из центра, этот самый Кедров арестовал человек сто заложников и на всякий случай их расстрелял...
— Вот так вот, милые мои, и полилась здесь первая кровь... И даже местные большевики, повидавшие много всего на своем революционном пути, и то ахнули от страха-удивления: "Как же так? За что невинных людей? Только за то, что числились они какими-то бывшими и сейчас, уступив свое место новым людям, разошлись вроде бы по своим домам?.. И не гоже здесь, в лесных краях, сразу вот лить кровь. Ведь обернется все это бедой"... И обернулось!
Здесь, по этим местам, жили в то время вольные хлебопашцы. Земли было здесь много, такой вот дикой, сирой, неухоженной земли. Ходить-то за землей можно было — можно было стараться, вести хозяйство, и земля людей за это благодарила, одаривала... Так вот на эти земли, которые не стоили фактически ничего, и пришли, поселились в свое время, отставные армейские офицеры. Были они хоть и из людей простых, но армейская служба их подняла, обучила. Были у них и жены, под стать мужьям, грамотные. И этих офицерских жен, что приехали сюда вместе с мужьями вести здесь крестьянское хозяйство, местное население уважало. Уважало за ихнее благородство, за ихнюю простоту, за знания, и за стремление помогать людям. Были среди этих офицерских жен и знавшие медицину, и учителя...
— И жили тут все люди мирно, ладно. И ожила земля, потянулись и люди к этим офицерам. Это все, как ты, Сергей Михайлович, теперь говоришь: мол, если местных крестьян не найдем, то из города приедут хорошие люди, и хорошо, мол, будет... Я ведь, Сережа милый, тоже за то, чтобы сюда, к нам, сейчас каких старателей подсадить. Они бы и наших за собой потянули. Наши-то мужики тоже ведь в эти города-то и ушли. У нас-то что похуже только осталось. Нужен пример в жизни, нужен! — загорался Василий Макарович, усевшись на своего верного конька, чтобы защитить родную землю...
— Так же и там, люди милые, все было — любили, ценили этих офицеров, видели в них и защиту-заступу от любой неправды. Честные больше всего были эти люди... Но были-то ведь они когда-то царскими офицерами. И вот вроде бы эта самая Ревекка Майзель и потребовала, чтобы эти бывшие офицеры тоже встали на учет — явились, стало быть, на регистрацию...
— Но, люди добрые, ведь только что эти наши офицеры-землепашцы и наблюдали, чем закончилась кедровская-то регистрация, как к стенке поставили ни в чем неповинных людей... И не пошли наши офицеры к этой царице Ревекке... И не пошли, может, и не потому, что боялись — была в них и человеческая гордость, и не могли они, поди, регистрировать себя, как какой рабочий скот...
— Но отказ от регистрации был определен местными властями во главе с этой сатаной Ревеккой, как и положено, контрреволюцией и открытым противодействием советской власти. И за этими самыми офицерами и был снаряжен отряд из каких лихих комбедовцев или из каких дурных солдат, присланных сюда по службе, и у которых в голове были лишь дурные лозунги да страх перед расправой со стороны поставленных над ними комиссаров. Такой отряд во главе с комиссарами этой самой Ревекки и поспешил наших офицеров-крестьян прибрать...
— Но офицеры на то и офицеры. Прознали, что случилась беда, и потихоньку-потихоньку и подались в лес. И все, может быть, и ничего — может, и потянулась бы какая мирная жизнь, но тут и случилась одна страшная "шутка"...
— Пришел от Ревекки отряд, не отыскал нигде офицеров да и взял под арест ихних жен. Да и вывел этих жен на улицу, да вроде, как Кедров заложников, и расстрелял для острастки чуть ли не принародно...
— Все можно было простить на свете, но ни один нормальный русский мужик никогда не простит, если рука будет поднята на его жену и детей... Вот тут-то, друзья мои дорогие, и появился в наших местах знаменитый Ракитин!.. Вы-то, поди, не слышали, а вот старики какие еще помнят — была такая тропа Ракитина. Говорят, и сейчас она есть. Если на вертолете подняться, посмотреть сверху, то можно ее и увидеть — по ней потом и дорогу какую-то проводили. Дельная тропа, быстрая, рассекает она собой весь наш лес, и Ракитин являлся по этой тропе, куда хотел и в какое хотел время. И за жену, за детей, за поруганную честь и за родную землю и обнажились офицерские клинки. И полилась, люди милые, новая кровь. И теперь уже в бою летели головы и Ревеккиных молодцов, и той советской власти, что голову перед Ревеккой склонила...
— Уж куда потом эту самую царицу Ревекку от нас вывозили — может, и целым бронепоездом здесь вручали... А уж бронепоезду время было подходить — гражданская война началась. А кому и зачем эта гражданская война у нас нужна была? Власть-то советская у нас мирно, считайте, пришла, и мирно жила дальше до самой этой Ревекки. Кому мы мешали, если бы вот так мирно трудиться стали? Советской власти? Да, нет, Сереженька милый, нет!.. Я так теперь думаю, что мир наш не шел никак вот для таких продувных цариц. Кто бы у нас здесь такую царицу Ревекку без боя над собой властвовать поставил — не нужна она тут никому, кто стараться хотел и жить своим трудом. И думаю я, милые люди, что всякая война в наших местах и потребовалась, чтобы таких вот цариц да царей над нашим народом и поставить... И долго еще вокруг этого кровавого трона русская кровь лилась...
— Священник тут за офицерских жен вроде бы заступился. Так его тоже арестовали да и стрельнули тут же, а попадье его через забор к самому крыльцу голову его отрубленную и подбросили... Вот те крест — хоть в партии состою, но крещусь, как православный человек — истинная это правда: подбросили голову священника попадье убийцы-то эти!.. Откуда они такие? Из каких краев? Где их делали-лепили, чтобы кровью людской упивались?..
— А я вот детишек-то этого попа знал. Знал, милые люди. Я с его сыном потом близко знаком был. Попадья-то в страхе детишек собрала да и в город, да и на квартиру к такой же вот офицерше в постояльцы. А потом и эту офицершу забрали. Здесь-то попадья детишек в приют, а сама куда-то и ушла... А уж лихое время прошло она и детишек собрала...
— Ты знаешь, Сереженька, ведь и внуки-то того попа, которому голову отсекли, живы... Я эту фамилию всю проследил. Наш ведь все народ-то... Живы они, и большими людьми в Москве теперь служат... А как ты думаешь, знают они все это?..
Морозов молчал, и Василий Макарович ответил за него:
— Знают, Сереженька, знают, милый!.. От них-то я тоже кой-что про эту самую Ревекку Майзель узнал. Вот ты и скажи — ведь каждый из них человек при партии, при государстве... Я вот и спрашиваю их: "Скажите, добрые люди, как у вас здесь-то, слева в груди, екается что или нет?" И ты знаешь, что они мне ответили и каждый по себе: "К революции не екается, а вот к таким вот, как Ревекка Майзель, екается. И Кедрова за то, какую он кровь проливал, то же никак не жалко — поделом его Сталин на тот свет в сорок первом году и отправил...”
— А смешное тут, что, не знаешь?.. А вот что... Кедрова самого в сорок первом году стрельнули. Сына его, что служил в НКВД и был следователем по разным троцкистским делам, тоже стрельнули. Я тебе говорил, сын этот не от Ревекки Майзель... А вот сама-то Ревекка, оказывается, жива и здорова. И говорят, до сих пор в Москве на почетной пенсии. А ведь все это время в органах работала. И наши северные места под контролем все время держала — помнила, поди, кто ей тут врагом остался... У нас старые партийные мужики до сих пор зубами скрежещут и язык прикусывают, чтобы стоном не закричать, когда имя этой Ревекки Майзель слышат. Сколько она тут русских людей убрала! И что за человек?! И что за люди?! Мужа стреляют, молчит и сама продолжает других стрелять. Да тут надо с ума сойти, если ты человек, если в тебе хоть какая душа есть... А там, милые люди, в этой Ревекке, наверное, никакого человека и от рождения не водилось. Вот механизм был — механизм, который без этой крови, поди, и существовать не мог...
— А вот ты погоди-погоди... У этой Ревекки, по-моему, еще и дочь есть. Погоди, будет еще такое время, когда эта самая Ревеккина дочь станет по-своему всю эту историю писать. И на Кедрове еще будет деньги зарабатывать. Да, глядишь, на первом муже этой Ревекки, которого она здесь сама и стрельнула, тоже будут какой капитал собирать. Эти люди из всего выгоду поимеют, все переврут в любой истории, лишь бы самим сухим из воды выйти. И не только выйти-спастись, но еще и премию какую за придуманные заслуги получить...
— Вот ведь я о чем, Сергей Михайлович дорогой, думаю. Вот это бы все да под все документы! Может, ты как-нибудь сам в наш-то архив заглянешь — вот ведь какая наша правда здесь за семью печатями бережется, от нас с тобой скрывается, пока все эти Ревекки совсем не помрут. Да и дальше, думаю, тут большого ходу нам с тобой никак сразу не дадут. Но все равно не пропусти такого времени, поспеши, как только что наметится, тут. Загляни туда, в архив-то. Осталось ведь там все, осталось... Ракитина бы этого написать: почему, как мужик взорвался? Почему саблю схватил и плуг в сторону отложил? А ведь русским человеком был с русским прямым характером!.. Вот и ответить надо, кто такого вот русского человека, пахаря-труженника, от земли в кровавый бой кинул? А главное, зачем? Ведь во всех сатанинских делах тоже ведь смысл большой есть...
— И священника бы этого тоже ниписать. Справедливый был человек. Не мог молчать, когда разные Ревекки на кровь людскую пошли. Фамилию только другую священнику-то надо дать в рассказе — внуки-то его по Москве знаменитые, с известной фамилией...
И Василий Макарович замолчал, замолчал тяжело, словно этот подъем энергии был дан ему только на определенное время, и теперь боль-болезнь снова подступила и потребовала снова молчания, и мстила жестоко за то, что сама же дала ему какое-то временное раскрепощение... Молчал и Морозов. Молчал и Соколов. Молчали все.
И надолго потом этот рассказ останется вместе с Георгием Валентиновичем, и завтра, и послезавтра, и еще дальше он будет возвращаться ко всему услышанному теперь. И этот рассказ вернет его опять к истории, но уже не к Алексею Михайловичу Романову, не к Александру II , а к истории, которая началась с 1917 года, и он уже совсем скоро весь, без остатка, погрузится в историю своей сегоднешней страны и будет, как историк, не оглядываясь по сторонам, искать и искать правду, искать ответ на главный свой вопрос: как и когда борьба народа, вот таких простых людей, как тот же Василий Макарович, борьба за социальную справедливость вдруг обернулась кровавыми реками, и почему?..
И здесь он станет искать ответы не просто ради интереса, а чтобы стоять вместе с Василием Макаровичем за ту же социальную справедливость, ради которой и было пролито столько человеческой крови, чтобы не бросить, не отдать оставшийся еще народ прожорливому банковскому капиталу, в новые хищные руки...
Но это будет потом, чуть позже, когда закончится этот 1986 год, год их встречи с Морозовым. А сейчас, в начале сентября 1986 года, Соколов, в чем-то, наверное, еще не до конца верящий услышанному, может, еще и с опаской встретивший первые ручейки крови, будет переспрашивать Василия Макаровича, будет уточнять какие-то детали его рассказа, и Василий Макарович будет пояснять ему, а когда поймет, что человек сейчас не верит ему, еще раз перекрестится:
— Вот тебе, Георгий Ванентинович — так что ли вас — истинный крест, что все это правда... Может, и есть тут где какая неточность, но все это было. И Ревекка Майзель была, и Кедров здесь был-свирепствовал, и тропа Ракитина до сих пор до конца не заросла... И священник был — и адрес его внуков в Москве я тебе дам...
Наутро Василий Макарович проводил их по дороге за деревню. Проводил до веселого, светлого бугорка, поросшего молодыми соснами. И тут на стволе сосны, стоявшей возле самой тропы, обратной стороной ножа Василий Макарович тщательно зачистил кору — сделал это почти так, как обычно защищают кору смолокуры, прежде чем резать по стволу свою смолокурную елочку.
Больше ничего на этом защищенном месте Василий Макарович не вывел, не оставил, и Георгий Валентинович по простоте душевной поинтересовался:
— А что это, какая примета?..
— А примета эта, молодые люди, великая. Эта значит, что мы с вами на этом самом месте обязательно встретимся...
И они пошли дальше, оставив Василия Макаровича возле той самой сосенки, где он назначил им следующую встречу. Пошли, еще не зная, что Василий Макарович не доживет до следующей весны. Что уже в конце этой осени болезнь схватит его так, словно стерегла, словно боялась отпустить его, дать передышку, схватит и не отпустит совсем. И тогда он и напишет Морозову свое последнее письмо:
"А сейчас вот, милый Сергей Михайлович, скрутила меня болезнь до конца, будто эта болезнь-враг чувствует-знает, что могу я разобраться теперь в очень многих наших бедах и тревогах. Ах, эта болезнь! Может, и ее на меня какая Ревекка Майзель напустила. Ты там поинтересуйся, жива ли она еще или нет? Да ведь жива-жива была еще несколько лет тому назад. Но это я, конечно, шучу. А на сем заканчиваю письмо. Желаю счастья. И надеюсь на встречу. Помнишь нашу сосенку с затесом? Жду и вас там летом. Обязательно жду..."
Но там, у сосенки Василия Макаровича Морозов больше не встретил хотя и нашел он эту сосенку вместе с сыновьями, и там, возле затесанного стволика рассказал своим сыновьям историю этого честного человека-труженика...
Наши друзья еще не знали этого тогда, в начале сентября 1986 года. Они шли дальше и все дальше оставался от них Василий Макарович со своей полуживой деревушкой, со своей зимовочкой, со своим, уже покосившимся домом, обходя который, Георгий Валентинович сказал: “Вот бы подремонтировать, и какой бы красавец был". А Василий Макарович ответил ему: "Да тут уж не до ремонта — тут уж себя-то ремонтировать сил больше нет..."
Все дальше и дальше оставались и эти слова, и лесная дорога снова окружила их своей тишиной и покоем, и они неспешно шли теперь в сторону к дому... Но когда до дома оставалось всего ничего, Морозов вдруг свернул с тропы и по каким-то видимым только ему приметам подвел Георгия Валентиновиича к небольшому лесному озеру...
Озеро было удивительно красивым. Оно лежало в своих таежных берегах глубокой, продолговатой чашей. Один берег у озера был еловый и темный, другой — высокий, светлый и сосновый... Сейчас, когда наши путешественники пришли сюда, сосновый берег озера — чаши был освещен солнцем и будто пел, звенел янтарем в этом чудном сентябрьском свете.
Они стояли на небольшом пригорке, будто на каком троне, и озеро было сейчас чуть ниже, под ними, и они стояли и не могли оторвать глаз от этой воды.
Первым молчанье нарушил Морозов:
— Ну, что, Георгий Валентинович, нравится озерко? А?
— Нравится, Сергей Михайлович, нравится...
— А ты знаешь, что у этого озерка хозяина сейчас и нет? Хочешь, тебе это озерко подарю?
Соколов как-то опустил последний вопрос-предложение, но за первое ухватился:
— А кто у этого озера был хозяином?
— А хозяином был тот самый дедка Марк, который сам себе смерть наметил... Помнишь, я тебе о разных наших смертях как-то рассказывал? Еще там бабку упоминал, которая по зиме у нетопленной печи замерзла?.. Так вот бабка эта замерзла как раз в деревне у Миши Константинова, и Миша-то Константинов эту отошедшую старушку возле ее печи льдышкой и отыскал. Это тоже, пожалуй, трезвости ему и добавило... А вслед за бабкой я тебе о дедке Марке стал рассказывать, который сам себе смерть запланировал... Его это озерко было...
— Как смерть запланировал?
— А просто, Георгий Валентинович, просто... Знал он свои часы, чувствовал и знал, на чем держится. Был этот дедка уже беззубым, а потому ничего жевать и не мог и держался, считай, только на молоке. Вот так хлеба или сухарей накрошит, молоком зальет, размочит и ест. И держался только вот такой крошанкой. А здесь бабка Лиза, жена его, обезножила. А обезноженной ей за коровой уже никак не ходить — тут не согнешься-то корову подоить... Вот и решали они, что теперь делать. И по осени на семейный совет у бабки Лизы и дедки Марка и собрались все их орлы-сыновья. Собрались, и бабка с дедкой им прямо, наотмашь: вот так, мол, детки, давайте вместях думать, чего же теперь делать, давайте решение принимать... Корову держать у нас сил нету. И хоть вот сено есть, а что толку-то — нам не доить, не ходить за животиной. Я вот, мол, лежмя лежу вся раздутая, да и дедка больше не ходок по коровам. А значит, корову надо как-то убирать. А убирать корову, значит, дедка у нас не проживет, поди, и до весны — только молоком и держится...
— И задумались орлы бабки Лизы — задумались те самые мужики-ухари, которые за неделю могли поставить на пустом месте баньку-красавицу, которые меньше чем за полдня перекрыли нашему клещу-паразиту крышу и которых этот клещ оскорбил, наплевал им в душу...Задумались все вместе и на семейном совете решили, что, конечно, корову не удержать. Сыновья тут же предложили отцу и матери переехать к ним в город — хотят порознь, хотят вместе — пускай только выбирают, к кому ехать... А жены?.. А что жены – жены, как мужья — что скажем, то будет... Но бабка с дедкой наотрез отказались отсюда уезжать. И ведь все прекрасно понимали, что дедка начнет тут медленно умирать...
— Вот, брат, какие мужики у нас здесь были и есть! А ведь, понимаешь, есть на свете и другие, материалисты — те за земную жизнь до конца, до последнего будут хвататься: они тебе истерику устроят, орать будут: "Корову оставь! Как же я без коровы — подохну ведь. Что вы меня жизни лишаете?".. А тут всем ясно, что конец, а они вот такое говорят: "Ребята, так и надо. Вы только мирно живите. А мы здесь останемся — будь, что будет, да и другого, чем на роду написано, и не бывает..."
И остались... И помнилось Морозову, что в ту зиму не было у них в доме никакого кладбищенского настроения. Так же жили, так же дедка другой раз и балалайку со стены снимал да и пел тут, приговаривал, правда, уже чуть слышно, свою прежнюю озорную частушку, какую совсем недавно еще пел во весь голос: "Молодая жизнь пропала — девка порчена попала..." А споет — проговорит, так вроде и посмеется вместе с тобой. И вопрос еще Морозову может задать: "Скажи вот, Сергей Михайлович, вот никак не пойму я, с какой бы исторической эпохой нашу нынешнюю эпоху сравнивать?" И знал Морозов этот вопрос, знал что дедка читывал разные исторические книги, и знал, что ответ у самого дедки давно готов, он лукаво вторил ему: "Ну, как тебе, Марк Алексеевич, сказать — я думаю, что сейчас у нас период как раз, как перед самым Смутным временем, в самый последний год царствования царя Бориса..." Морозов отвечал дедке его же словами, и тот соглашался, кивал головой, улыбался,а бабка Лиза, еле-еле передвигая ноги, все-таки добиралась до чайника и сама разливала по чашкам чай — "сиди-сиди, коли в гостях"...
Так и жили они зиму до весны. И дедка все гас и гас. И может быть, погас бы еще и зимой, если бы не было у него внутри одного рубежа, который он сам себе наметил и который должен был обязательно достичь... Вот хотелось ему по весне половить в своей лахтейки леща...
Со своего лесного озерка, к которому вышли теперь Георгий Валентинович и Сергей Михайлович, дедка Марк уже ушел: попрощался с ним и унес отсюда свое ладное длинное весло. Правда, от дедки еще надолго останется здесь его плот и Морозов покажет его сейчас Соколову: " Вот он стоит и тоже с инициалами старика — посмотри, когда спустишься к воде..."
Лесного озерка у дедки Марка уже не было, но всю до конца свою рыбную лювлю, которой жил здесь, на земле, дедка пока не сдал и берег еще в себе ту самую лещевую лахтейку-заливчик, где каждый год по весне ловил своих лещей...
И дождался дедка весны, и мережи в лахтейке спустил, и лещ богато ему попался. И принес дедка домой рыбу и засолил, и сказал бабке Лизе: " Теперь совсем помирать можно — теперь есть из чего мне на поминки рыбники печь..."
И лежал теперь дедка, не поднимаясь. И приходила к нему бабка Василиса, и приносила своего молока: мол, на вот, дедка Марк, выпей — может, сил прибавится, может, еще сколько проживешь... Но дедка от чужого молока отмахнулся перво-наперво потому, что не желал, чтобы кто иной вмешивался в утвержденную им самим его жизнь и смерть, а во-вторых, молока от бабки Василисы принять он не мог, считая бабку Василису неаккуратной во всем: мол, как пить ее молоко, когда она подойник-то после молока не обмоет.
Вот так вот дедка Марк и погас. А перед этим и день своей смерти точно определил, и сыновья вовремя приехали к нему проститься и при них закрыл он глаза, и они же его похоронили.
— А потом поминали отца. Вот в этих-то поминках, Георгий Валентинович, я сюда на следующий день, к этому озерку и попал — сыновья-то дедкины и здесь отца вспоминали, ну, и меня с собой позвали... Вот тебе и история еще одной смерти... А с тех пор это озерко у нас без хозяина. Мне его орлы бабки Лизы сохранить оставили. Говорят: сохрани для хорошего человека... Пограбили это озерко потом — какие-то бандиты и сюда добрались. Но сейчас все успокоилось тут — сейчас здесь опять хорошая рыба объявилась. Ты знаешь, какие здесь окуни! Как раз на самый большой рыбный пирог.
Но ни окунями, которые годятся на самый большой рыбник, ни глубокой тайной этой таежной воды Морозов никак не мог сейчас соблазнить Георгия Валентиновича. Они так и не достали здесь свои удочки, не стали даже кипятить здесь чай, а лишь попили с дедкиного плотика вкусную лесную воду.
Они еще немного посидели на берегу, каждый опять подумал тут о чем-то своем, как и всю эту нынешнюю дорогу, которую шли они, особо не перемешивая свои мысли-думы. А потом побрели к своему дому. И когда они уже совсем подходили к дому, Морозов снова обратился к своему другу:
— Слушай, Жорка — правда, прими от нашего леса подарок ... Понравилось тебе это озерко?
— Понравилось, Сережа, очень понравилось ...
— Прими его и от меня в подарок ... Хорошо?
И Георгий Валентинович, как делал всегда в минуты наивысшей искренности, взял своего друга под локоть и крепко-крепко пожал локоть Морозову в знак душевной благодарности...