АглаидаЛой драй в

Вид материалаКнига

Содержание


Любить слишком сильно — преступно.
Подобный материал:
1   ...   14   15   16   17   18   19   20   21   ...   40
об этом! Полагаясь на разум и стараясь рассуждать здраво, я твердила себе, что для тревоги нет оснований, — однако стоило мне немного расслабиться, и проклятые мысли возвращались вновь, незаметно, исподтишка, прокрадываясь в сознание: уродливые порождения тьмы, скрывающиеся от дневного света. Как ни сопротивлялась я наваждению, пред мысленным взором помимо воли возникали картины маминой смерти и моей жизни после. Думать об этом было нестерпимо, ведь она — единственный человек, который меня любит и которого люблю я! А весь этот мир… Он так жесток и несправедлив! Что мне делать, если я останусь одна?.. Я даже не в состоянии нормально работать! Без поддержки мамы мне не выжить. И пускай она не понимает меня, не врубается в мои творческие и психические завихи, — для нее это не имеет значения, — она просто принимает меня такой, как есть, со всеми моими странностями и «приходами», принимает потому что я — ее дочь. Я старалась отогнать свои страхи, не думать о смерти, всячески уговаривала себя успокоиться, обвиняла себя в эгоизме и даже смеялась над собственными причудами, хотя беспокойство не покидало меня, и я звонила домой почти каждый день. Смерть витала вокруг меня, описывая все более сужающиеся круги, а я упорно не хотела верить в ее реальность, и только пыталась совладать с разыгравшимся воображением; тогда мне казалось, что это лишь воображение…


В Новосибирск я вернулась в конце мая, отдохнувшая и поздоровевшая. Привезла с собой разные курортные безделушки в подарок родственникам и подругам, а себе — махровый купальный халат с капюшоном, немецкий, оранжево-белый, о таком можно только мечтать! Потратила на него почти всю остававшуюся у меня наличность и — черт побери! — пришлось сильно повозиться, чтобы запихать бесценное приобретение в свой небольшой чемодан, — таким халат оказался объемным.

Несмотря на томившее меня постоянно плохое предчувствие, дома все оказалось в полном порядке. Дом… Единственное место на земле, куда ты всегда можешь вернуться. Где тебя любят и ждут. Где ты не одинок. Мы встретились с мамой так, словно не виделись целую вечность! Она была счастлива, что я сдала сессию, что мне нравится учиться, что я окрепла физически. И я тоже была счастлива: наконец-то я дома!.. Страхи и тревоги мгновенно истаяли в волнах излучаемой ею любви. Меня охватило ни с чем не сравнимое чувство блаженного покоя, которое появляется у человека только в стенах родного дома, среди привычных вещей, под крылышком у матери… Я знала, что теперь, когда мы снова вместе, все будет хорошо, — и позволила себе расслабиться.

В больницу маму увезли прямо с работы, и в тот же день сделали операцию. Несколько дней она плохо себя чувствовала, но больничный не брала и упорно ходила в поликлинику, где сидела на приеме, а потом еще направлялась на вызова. Каждое утро она поднималась с трудом, принимала какие-то таблетки, немного приходила в себя и шла в свою поликлинику. Даже представить себе не могу, как можно было вести прием и обслуживать вызова с перитонитом!..

Когда маму привезли в больницу, было очевидно, что необходимо хирургическое вмешательство и времени для принятия решения практически нет, но клиническая картина была размытой, и было неясно, в чем дело. Поэтому хирурги сделали лапоратомию, то есть вскрыли весь живот. Оказалось, лопнул воспалившийся придаток и возник перитонит. Выживаемость больных при перитоните — 30%. Гарантии выздоровления врачи не давали, тем более, что в юности у матери уже был перитонит после осложненного аппендицита. Бабушка рассказывала мне, как ей отдали дочь на руки фактически умирать, — кишечник отказывался работать, — и она месяц отпаивала ее настойкой опия, других средств тогда не существовало, но вытащила-таки ее с того света. И вот теперь самое дорогое для меня существо — мама — лежала в реанимационной палате, оплетенная какими-то трубками, через которые ей непрерывно что-то вводили. Вначале мне не разрешали подолгу находиться возле нее. Потом позволили дежурить в палате при условии, что буду исполнять функции санитарки, мыть палату и т.п. Соседняя кровать пустовала, и ночью мне теперь удавалось ненадолго прикорнуть.

Страшно наблюдать страдания любимого человека, особенно если он в сознании. А мама находилась в сознании, хотя и несколько затуманенном промедолом: без обезболивающего она бы не выдержала. Но больше всего меня «достало» то, что, едва придя в сознание после наркоза, она… стала беспокоиться обо мне. В таком-то состоянии!! Она боялась оставлять меня одну в этом жестоком мире, и потому страстно хотела выжить.

На третий день после операции ей стало немного лучше, и мы уже строили планы, как она выйдет из больницы, как мы постараемся достать ей путевку в санаторий Заельцовский бор, который мама очень любила, и там она окончательно сможет встать на ноги… Мама была жива. Мы разговаривали. Хотя большую часть суток она пребывала в состоянии дремоты. Еще бы, такая сложная операция! Я старалась выглядеть спокойной и поддерживать мать, но душа моя сжималась от жалости и сострадания к ней. И еще мне было страшно... Очень страшно. Тревога и отчаяние, загнанные глубоко внутрь, стремились прорваться вовне, и я порой с трудом удерживалась от рыданий. Плакала по ночам, чтобы никто не видел, от раздирающей меня душевной боли, физической усталости и психических переживаний. Чувство своей полной беспомощности при виде мучений матери вызывало запредельное отчаяние, для которого не было выхода. И это невероятное, абсолютное одиночество... Одиночество среди людей, которым нет никакого дела до твоих страданий, потому что это их работа — лечить больных — и любые эмоции мешали бы им хорошо делать свою работу.

И вот в эти жаркие дни, перемежающиеся то надеждой, то отчаянием, я снова встретилась с Нею

Большое, в полстены, окно реанимационной палаты, — и какой идиот спроектировал подобные окна для Сибири? Зимой из них нестерпимо несет холодом, а летом невыносимо жарит солнце, — выходило на юг, и поэтому днем в помещении становилось нестерпимо жарко и душно. Утром я скалывала шторы английской булавкой, чтобы раскаленные солнечные лучи не падали на мамину кровать и палата не так нагревалась. Это случилось на четвертый день после операции. Мама вдруг заволновалась и, указывая на штору, сказала: смотри, там сидит черный паук! Огромный… Убей его! Только осторожно — он очень страшный! Я взглянула наверх: на шторе сидела большая черная муха. Это не паук, а муха, сказала я, стараясь успокоить мать, которой под действием наркотика мерещилось нечто страшное. Нет-нет! Разволновалась она. Это паук, разве ты не видишь? Хорошо, я сейчас его убью, пообещала я. Только осторожно, чтобы он тебя не укусил!.. Я влезла на стул и прогнала муху, но при этом сделала вид, будто поймала паука в банку и вынесла из палаты. И в этот момент мной овладело тихое отчаяние: почему-то я знала, что пригрезившийся матери паук олицетворял собой ее смерть. Откуда взялась эта мысль — не знаю, но это было какое-то глубинное, нутряное знание, которое не нуждалась ни в каких объяснениях.

Пауков я боялась панически. Эти восьмилапые твари вызывали у меня приступы иррационального ужаса, не подающегося контролю рассудка, — кажется, это называется арахнофобией. Пауки гипнотизировали меня и одновременно вызывали дикий страх. Я пыталась преодолеть это чувство, но тщетно. Пауки преследовали меня в ночных кошмарах, а греческое слово «арахна» — паук — вызывало внутреннее содрогание. Эти жуткие существа пережили динозавров, как, вероятно, переживут людей. Странность заключалась в том, что в детстве я их совершенно не боялась и могла спокойно брать в руки, чтобы рассмотреть. Фобия возникла мгновенно, и я прекрасно помню тот день. Мне было девять или десять лет, и мы с мамой отдыхали в траве на лесной полянке. Вдруг ей на руку забрался большой серо-желтый паук, из тех, что ткут свои роскошные паутины между стволами деревьев. Паук был самый обычный, только довольно большой. От неожиданности мама испугалась, вскочила на ноги и с визгом смахнула паука с руки, — паук приземлился на мое плечо. Я тоже завизжала и сбросила его, испытав настоящий шок. С того момента я безумно боюсь этих довольно безобидных созданий, причем, умом понимаю, что пауки в наших лесах не ядовиты и для людей безопасны, кроме конечно тарантулов, — но их очень мало, они не плетут паутину и живут в норках. Каким-то образом сильнейшая эмоция страха моей матери воздействовала на меня и намертво впечаталась в мое подсознание. Минуло уже несколько десятилетий, но я до сих пор страдаю ярко выраженной арахнофобией.

После того, как я «убила паука», мама заснула. А я… меня охватило чувство безысходности. Я знала, что это приходила сама Смерть, которая явилась за мамой в облике черного паука. Подобного рода знание находилось за пределами рассудка. Это не было интуицией. Это было какое-то необъяснимое и абсолютное чувство, не подлежащее объяснению или сомнению — никакие разумные доводы не могли бы убедить меня в обратном.

Маме, тем временем, явно становилось лучше, сначала ей разрешили пить куриный бульон, потом понемногу есть вареную курицу. Я ездила домой, варила концентрированный куриный бульон и клюквенный морс, потом через полгорода везла на Горбольницу и кормила мать. Я старалась выглядеть оптимистично, однако поселившийся внутри леденящий страх не покидал меня ни на минуту. Из головы не шел Черный паук. И вдруг на пятый день после операции у мамы наступило резкое ухудшение. Врачи делали все возможное. Была проведена повторная операция, но это не помогло, — через два дня мамы не стало…

Агония продолжалась несколько часов. Врачи понимали, что ничего уже поделать невозможно, и оставили нас наедине. Я сидела возле кровати матери и наблюдала, как она умирает. Время от времени появлялась дежурная сестра и меняла капельницы. Все это было совершенно бессмысленно: медицина была бессильна. Перед смертью мама вдруг заговорила со мной каким-то хриплым, не свойственным ей голосом, несколько раз произнеся одну и ту же фразу: «Дочка, я умираю… я умираю…» «Нет! нет! — в отчаянии восклицала я, еле сдерживая слезы. — Нет! Ты поправишься! Все будет хорошо…» «Я умираю…» — повторяла она снова и снова, пока не затихла.

То, что распоряжается нашей жизнью и смертью, приняло окончательное решение.

Как тяжело покидает душа тело!.. Сначала у мамы стали холодеть ноги, потом смертельный холод сковал руки, — но она все еще продолжала отчаянно сопротивляться приближающемуся концу. Ее бессмертная душа отказывалась покидать распластанное на кровати, искромсанное тело, стремясь хотя бы на мгновение продлить свое земное существование. Мы никогда не говорили с ней о смерти; кажется, она даже не задумывалась об этом, воспринимая ее как оборотную сторону медали под названием «жизнь». Вот и сейчас, испытывая страшные муки, она, тем не менее, любой ценой хотела выжить не ради себя, но ради меня. Чтобы охранить и защитить меня от суровой действительности, к которой я была мало приспособлена. Это чувство не отпускало ее до последней минуты: ответственность матери за жизнь своей дочери. И я без слов знала, что она переживает и чувствует, ведя неравную битву со смертью. Увы! отпущенное ей на земле время истекло.

Меня переполняли боль и отчаяние, и в то же самое время независимо от моей воли мозг продолжал регистрировать все происходившие с матерью в процессе умирания метаморфозы. Жизненная энергия капля за каплей утекала из ее тела. Сначала обездвижились ноги и сделались на ощупь совсем холодными. Медленно и неотвратимо смертельный хлад распространялся по телу вверх, и вот уже ее руки тоже стали неподвижными и ледяными. Но хотя маска страдания не покидала ее лица, умирать она не хотела!.. Я сидела возле кровати и смотрела, как она уходит. Это была настоящая пытка! Невыносимое отчаяние, чувство собственной беспомощности и жуткая злоба на что-то высшее, что играет нашими жизнями, словно мы — лишь крохотные шахматные фигурки в руках невидимого Гроссмейстера, захлестывали меня, почти лишая рассудка. И одновременно, будто завороженная, я не могла отвести глаз от постели умирающей. За несколько лет перед этим я прочла роман братьев Гонкур. Названия не помню, какое-то женское имя, но вот один эпизод, когда главная героиня — актриса — находится рядом с умирающим, врезался в память. И не потому, что подействовал на меня эмоционально, натурализм всегда вызывал у меня внутреннее неприятие, но потому, что писатели, на мой взгляд, психологически неверно истолковали поведение актрисы. С явным моральным осуждением они писали о том, как она копировала выражение лица агонизирующего человека, вероятно, чтобы затем повторить это на сцене. Но объяснение это глубоко ошибочно! Актриса улавливала ощущения умирающего, и это отражалось на ее лице. Она не играла — она сама переживала смерть. Невольно мне вспомнился этот эпизод, и я никак не могла отделаться от этого воспоминания. Наверное, черты моего лица точно так же искажали гримасы смерти, которые я наблюдала на лице матери.

Потом начались конвульсии, — и все было кончено: на маму снизошел смертный покой. Ощущение смертного покоя сначала разлилось по палате, а потом затопило собой весь мир. Я застыла в полном оцепенении. Мамы на земле больше не было... Я знала это совершенно точно, на каком-то животном, неподвластном разуму уровне. Мгновение назад она была здесь, со мной, — и вот ее уже нет рядом. Где она теперь? Что чувствует ее душа? И чувствует ли вообще?..

А смерть неумолимо продолжала свое дело, стирая с родного лица исказившее его черты страдание, пока оно не обрело выражение покоя и умиротворения.

Долго я сидела одна возле тела матери в каком-то глухом отупении. Глаза мои оставались совершенно сухими. Не было в мире таких слез, которыми можно было выплакать мое горе. Наконец я заставила себя подняться и отправилась за врачом. Странно, что даже в такие минуты, минуты наивысшего отчаяния, ты автоматически фиксируешь все происходящее. Я сообщила женщине-хирургу, что мама умерла, и спросила, когда можно будет забрать тело? Она ответила, что в соответствии с правилами еще два часа тело должно находиться в больнице, а затем его перевезут в морг. Хотя врач старалась выглядеть спокойной, она заметно волновалась: лечащие врачи нередко болезненно переживают смерть своих пациентов. Тогда я снова вернулась в палату, села на стул и стала смотреть на то, что недавно было моей матерью. Но безжизненное тело на кровати уже не было ею, — и я набросила на него простыню. Потом аккуратно сложила мамины вещи в сумку, вышла из корпуса, села на скамейку под раскидистым кленом и закурила. Не знаю, может, нужно было оставаться в палате, пока тело не отправят в морг, — но я больше не могла там находиться. Меня будто разрубили на две части. И хотя моя материальная оболочка сохранилось в целости, тело моей души было рассечено пополам безжалостной саблей смерти. Испытываемая мной душевная боль была такой интенсивной и непереносимой, что я словно закаменела изнутри. Все было кончено. И ничего нельзя изменить...

Мои дальнейшие действия были сугубо прагматичны. Дежуря у постели матери, я до мелочей успела продумать их последовательность. Потому что после появления Черного паука совершенно точно знала, что она умрет. И когда через несколько дней мое внутреннее знание подтвердилось, я, словно автомат, стала выполнять заданную программу: распоряжалась похоронами и поминками, раздавала мамины вещи знакомым и родственникам, рассказывала каким-то неизвестным людям как и что произошло... Эти последние расспрашивали меня о маминой болезни и смерти, сочувственно интересовались подробностями и, кажется, даже не подозревали, что я при этом чувствую. Как же я ненавидела таких доброжелателей!.. Всматривалась в их неподвижные лица и думала: понимаете ли вы, какую боль сейчас мне причиняете?! Но, похоже, они и впрямь не понимали и продолжали дотошно, с каким-то вурдалачьим любопытством копаться в деталях, вспоминать маму, которая «лежала в гробу, как живая», уточнять, в каком месте на кладбище она похоронена… Единственное, чего мне хотелось, глядя в их незамутненные лица, — это послать всех к дьяволу. Однако я отвечала спокойно и подробно, сдерживая свои эмоции и адское желание придушить этих падальщиков. Потом я не раз задавалась вопросом: действительно они не сознавали, какая это была для меня пытка, или же… О последнем не хотелось даже думать. И только гораздо позднее я поняла, что это жадное любопытство, эти вопросы касались, собственно, не меня и не моей матери — нет! — все это касалось их лично. Потому что в глубине души каждого таился беспредельный ужас перед собственным концом, и если уж нет никакой возможности его избегнуть, — можно хотя бы удостовериться, что их тоже достойно проводят в последний путь другие такие же смертные человеческие существа.

В морг я приехала со свертком, в котором лежал мамин новый костюм веселенькой летней расцветки. Здоровенная и, кажется, поддатая бабища забрала у меня вещи и через какое-то время выкатила на каталке тело, уже обряженное для похорон. Причем бабища, явно напрашиваясь на денежное вознаграждение, сказала, что на спине пиджачок пришлось разрезать, иначе невозможно было надеть, и сообщила некоторые подробности обряжения усопших, которые я постаралась не услышать. Я заплатила ей за труды, и она, довольная, от меня отстала. Оставшись одна, я вынула из сумочки косметичку, подкрасила и припудрила лицо покойной. Делала все неторопливо и старательно, с каким-то отрешенным спокойствием. Даже будучи неживой, мама должна выглядеть красивой. И когда после похорон знакомые в один голос заявили, что она лежала в гробу, как живая, — мне на душу словно проливался целительный бальзам.

Смерть матери совершенно опустошила мою душу. От меня осталась лишь внешняя оболочка. Внутри все выгорело до черноты.

А спустя небольшое время появились угрызения совести. И хотя я была уверена, что и мною, и врачами были предприняты все усилия, чтобы спасти мать, невыносимое чувство вины продолжало нарастать. Оно, это чувство вины, было связано с больницей лишь отчасти. И мой дед, и моя мама всю жизнь проработали врачами, поэтому я была достаточно сведуща в вопросах лечения и ясно понимала: в больнице действительно делалось все возможное для маминого спасения, — так что совесть моя должна быть чиста. Значит, преследующее меня чувство вины кроется в моих отношениях с матерью. Стоило мне представить себе, какие душевные муки доставляла я ей своими состояниями, чтобы казниться всю оставшуюся жизнь!.. Что должна переживать мать, наблюдая болезнь ребенка, зная, что в любой момент я могу перейти опасную черту и покончить с собой?.. Следить за мной, постоянно быть настороже, не иметь ни минуты покоя… За что такая жестокая участь?.. Ведь мама была добрым, отзывчивым, легким человеком и никому не причиняла зла!.. Так за какие же непонятные прегрешения она была наказана мною?!

Нет ответов на эти вопросы! Возможно, они существуют, — но только не здесь, на земле.

Еще неделю я находилась в окружении потрясенных родственников, — два родных брата мамы прилетели на похороны с Украины, — а потом осталась совершенно одна. И только тогда в полной мере осознала, что лишилась единственного человека, который пусть не понимал, но любил и принимал меня такой, какая есть. Самым страшным испытанием после смерти матери оказалось именно одиночество, невыносимое, абсолютное, — когда не с кем перемолвиться словом, некого и нечего ждать… Это было одиночество в мире людей, настолько пронзительное и непереносимое, что по ночам я выла в голос, как раненый зверь. Жесточайшая из пыток, казнь египетская…

На мое несчастье, или — как я теперь вижу — на счастье, с уходом из жизни матери возникли чисто житейские проблемы, требующие неотложного решения. Это меня и спасло! Иначе бы я полностью ушла в свои переживания и неизвестно, смогла ли впоследствии моя душа освободиться от груза собственных проблем и выбраться на свет из блужданий по темным лабиринтам беспросветного отчаяния. Именно внешние раздражители не давали мне окончательно порвать все связи с внешним миром. Хотя уже и тогда я понемногу начинала понимать, что моя судьба отнюдь не только в моих руках, как твердили мне на протяжении многих лет, — но существует нечто мне не подвластное, оказывающее влияние на мою жизнь помимо моей воли.

Никаких доходов, кроме пенсии по инвалидности в размере 35 рублей, у меня не было, и я решила обменять свою трехкомнатную квартиру, слишком большую для меня одной, на двухкомнатную — с доплатой. Полученные деньги худо-бедно помогли бы первое время продержаться на плаву, ну а дальше видно будет.

Как же я была наивна!..

Изучив объявления в газетах, я подобрала несколько подходящих вариантов, потом созвонилась с хозяевами и осмотрела предлагаемые квартиры. Панельная двушка неподалеку от моего дома меня вполне устроила. Я договорилась с хозяевами о доплате — и занялась оформлением документов. Наверное, со стороны моя деятельность выглядела вполне нормальной и разумной: я занималась обменом квартиры, встречалась с людьми, вела с ними деловые переговоры, — но это была не я. Какая-то часть меня продолжала действовать в автономном режиме, все еще цепляясь за существование в этом мире. Другая, истинная часть моего «я», скорчившись от невыносимой боли, пряталась за внешним бесстрастием от любопытствующих глаз и глубоко страдала. Простое человеческое участие мгновенно возвращало мою память в прошлое, к моменту смерти матери, и вместо облегчения приносило ужасные душеные переживания. От этих переживаний душа моя будто окаменела. И это стало единственным спасением для нее — и для моего рассудка.

Любить слишком сильно — преступно.


* * *


В то время я часто задавалась вопросом: почему мои многочисленные попытки самоубийства оказались безрезультатными? Ведь если бы я умерла тогда, когда хотела, — теперь мне не пришлось бы так страдать, я не видела бы мучений матери, не наблюдала бы ее агонию. И вот я совершенно одна. Я — и мое отчаяние…

Первой соломинкой, за которую я попыталась уцепиться в своей другой жизни — жизни без матери — стала работа над романом. Мне казалось, что в память о ней я обязана закончить его любой ценой. Это было трансформированное чувство вины перед матерью за все содеянное мной в последние годы. Я была уверена, что своим драйвом свела ее в могилу раньше времени, и потому должна написать этот роман и посвятить его ей. Мама сделала все возможное, чтобы я продолжала жить, перелила в меня всю свою витальную силу: поэтому теперь я не имею права выбрать облегченный вариант и просто так уйти из этого мира, но прежде вынуждена расплатиться по долгам. Ведь посвящение — это своего рода индульгенция на ее бессмертие...

Собрав всю свою внутреннюю силу в комок, я уже через сутки после похорон снова засела за роман. Только полный уход в работу давал мне возможность выжить. Погружаясь в романную стихию, я убегала из невыносимого настоящего в мир воображаемый, пусть придуманный и сконструированный мною, но от этого не менее реальный, чем окружающая действительность. В чем-то он даже превосходил истинную реальность; мои вымышленные персонажи-художники казались мне более знакомыми и понятными, нежели живые люди из плоти и крови. Мы общалась, как близкие друзья, и, проживая с ними их жизни, я таким образом отстранялась от собственных проблем. На время это приносило облегчение, хотя и призрачное.

Не оставлял меня и Генрих Петрович. Думаю, что в полной мере он не осознавал той бездны отчаяния и горя, которые тогда владели мной, но все же старался вывести меня из депрессии, нащупать хоть какую-то точку опоры внутри себя.

Помогли удержаться на плаву и… любовники. Еще находясь в больнице, я часто вспоминала Романа, особенно по ночам, когда вокруг стояла плотная тишина, и возникало ощущение полной оторванности от мира живых, а грудь, словно стальным обручем, сдавливало невыносимое одиночество. Эти воспоминания были единственной ниточкой, связывающей меня с прошлым, в них содержалась жизненная энергия, дававшая мне силы выдержать все. В этом была определенная странность, потому что отношения с Романом, тогда моим близким приятелем, складывались сложно и неоднозначно. Без сомнения, я ему нравилась. И он мне тоже нравился, но как-то не совпадали у нас с ним по времени фазы влюбленности. В какие-то моменты он тянулся ко мне, но я была холодна, как рыба, когда же у меня просыпалось ответное чувство — он начисто терял интерес... Однако в больнице, у постели умирающей матери, мне до мелочей припоминались наши свидания, и я мысленно анализировала мои и его поступки: все-таки в наших отношениях было что-то теплое, живое, настоящее... Мне так хотелось, чтобы он навестил меня там, поддержал, подставил плечо! Но он не навестил. Хотя потом, когда уже все закончилось, клялся, что ничего не знал, что не раз звонил мне домой, но трубку никто не брал...

Быть может, и звонил — только это уже не имело значения.

Подруги не забывали меня и старались поддерживать в меру сил: постоянно забегали в гости, приглашали к себе, звонили. В своей компании в окружении близких друзей я ощущала себя комфортно и отогревалась душой. Жизнь продолжалась. Хотя бы на короткое время мне удавалось забыться, отодвинуть момент возвращения домой, избавиться от леденящего дыхания одиночества. Наташа пересказывала мне свои любовные страдания, я старательно вникала во все перипетии ее отношений с возлюбленным, и это давало мне возможность немного отвлечься от собственного горя и снова ощутить биение обычной жизни, которое помогало заглушить сосущее чувство пустоты, неотступно преследующее меня после смерти матери.

А потом я шла домой… Отпирала входную дверь. Зажигала во всех комнатах свет. В пустой квартире отчетливо раздавалось громкое тиканье дедова будильника, которое отдавалось в моей голове, словно жуткий ленинградский метроном. Чтобы заглушить страшную тишину и это бившее по мозгам тиканье, включала телевизор и сидела, незряче глядя на экран, пока не заканчивались все программы: только бы забыться, ни о чем не думать, ничего не чувствовать!.. Но сквозь иллюзорный мир телевизионной картинки, несмотря на выстраиваемую мной глубоко эшелонированную оборону, в конце концов, прорывалась-таки наружу обнаженная, трагическая реальность моего тогдашнего существования, — и жгучие слезы неудержимым потоком лились из моих глаз. Но они не приносили облегчения. В какой-то момент просто иссякали, оставляя в душе полную опустошенность и невероятную усталость. Я была одна. Совершенно одна. После кончины матери исчез единственный барьер между мной и окружающим миром. Даже не знаю, чего я больше боялась тогда: смерти, или же жизни. У отца была вторая семья, жил он на Дальнем Востоке, так что надеяться на него было бесполезно. В последующие годы он изредка вспоминал о моем существовании и помогал мне; я благодарна ему за две посылки с БАМа с импортной консервированной колбасой. Действительно, благодарна! Но что-то глубоко внутри точит меня до сих пор. Чувство обиды на отца. Я так нуждалась в его помощи хотя бы на короткое время… Я искренне хочу об этом забыть, хочу простить его, хочу вернуться к тому незамутненному ощущению родительской отцовской любви, которое было у меня в детстве — и… никак не могу...

Я не была готова к тому, чтобы остаться одной. Меня захлестывала жалость к себе, несчастной. В голове постоянно возникали одни и те же вопросы: ну почему? почему это случилось именно со мной?.. У всех моих друзей родители живы, а я потеряла единственного любимого человека, который еще мог бы жить да жить... С тихой ненавистью я поглядывала на местных инвалидов и дряхлых стариков: им-то, с моей точки зрения, умереть не возбранялось, если о них кто и пожалеет, то одновременно и вздохнет с облегчением, сбросив с плеч тяжкий груз. Несправедливость судьбы, убирающей из жизни людей полных сил и оставляющей коптить небо больных и калечных, вызывала у меня злобу и непонимание. Если и существовала на свете Высшая Справедливость — то она была для меня совершенно непостижима. Впрочем, существует ли она на самом деле, или является плодом людского воображения?!

Это сейчас я знаю, насколько непродуктивна жалость к себе. Но обычный человек, попав в беду, погружается в бездну отчаяния и прямо-таки изнывает от жалости к себе, купается в своих несчастьях и считает всех ему обязанными. Это происходит неосознанно. И я вовсе не думала, что окружающие, забросив свои дела, должны устремиться мне на помощь, но вот на подсознательном уровне такое желание, безусловно, присутствовало. Жалость к самому себе чувство разрушительное и, пожалуй, вредное, потому что уводит человека в сторону от решения своих проблем и заставляет надеяться на помощь извне. Главное это вовремя понять, перешагнуть через себя и затем бесстрашно двинуться навстречу жизни с открытым забралом. Мне это в конце концов удалось, не без помощи Карлоса Кастанеды, — с тех пор хнычущий и жалующийся на жизнь человек вызывает у меня раздражение. Из собственного опыта я знаю: нет никакого смысла плакать вместе с несчастным над его горькой долей, тем самым потакая его жалости к себе, однако в самые тяжкие, переломные моменты жизни, когда человек может захлебнуться в бездне отчаяния и горя и уже не видит свет в конце тоннеля, — необходимо протянуть ему руку и постараться вернуть в реальность. Просто проявить сострадание — великое чувство, дарованное нам Богом, — ну а дальше пусть карабкается сам: вспомните притчу о двух лягушках в банке со сливками…

И все же самая действенная помощь не словом, а делом.

У мамы было два брата, которых она очень любила. Я же с детства обожала младшего, Иннокентия, и с прохладцей относилась к старшему, Валентину. Это всегда обижало мою мать, и она неоднократно пыталась переубедить меня и доказать, какой дядя Воля хороший. Однако после ее смерти, в самые трудные для меня годы, именно Иннокентий, мой дорогой и любимый дядечка Кена, в течение нескольких лет ежемесячно присылал мне денежные переводы с Украины, ничего не требуя взамен. И не то чтобы у него водились лишние деньги — вовсе нет! — просто он тоже меня любил и помогал чем мог. А дядя Воля сразу устранился от моих проблем и вычеркнул меня из своей жизни. Впрочем, однажды он все же прислал посылку (как выяснилось впоследствии, в ответ на упреки дяди Кены). Мысленно беседуя с мамой, я говорила ей: «Видишь, интуиция меня не подвела! Мой любимый дядечка меня не забывает, а твой дядя Воля…» — и мне казалось, что в ответ я слышу тихий вздох сожаления. Я не держу на него зла: когда бабушка была при смерти, он мотался через весь Советский Союз, чтобы привезти из Москвы в Сибирь лекарство от рака, — вероятно, наша нелюбовь была взаимной. Или все проще: семейство дяди Воли всегда отличалось прижимистостью.

Итак, после смерти матери трехкомнатная квартира сделалась слишком просторной для меня одной, и я решилась на обмен. Однако последовавшие за этим моим решением события оказались совершенно не прогнозируемыми. Я хотела произвести оформление документов как можно быстрее, надеясь на поддержку маминых братьев, которые еще не вернулись к себе на Украину. В обменном бюро все прошло гладко, теперь только оставалось подписать документы в райисполкоме. И вот здесь я основательно споткнулась.

Отсидев длинную очередь в кабинет зав. сектором по распределению жилой площади — или как там тогда называлась эта должность! — я, наконец, была допущена внутрь. За столом восседала рыжеволосая, сильно накрашенная особа с брильянтовыми перстнями на обеих рука, которая чем-то неуловимо смахивала на жабу. С высоты своего положения она бросила на меня высокомерный взгляд и принялась изучать мои бумаги. Объясняя ей сложившуюся ситуацию, я, вероятно, немного заискивала, неосознанно стремясь вызвать к себе жалость (то есть продемонстрировала свою слабость). Она еще раз внимательно на меня посмотрела и заявила, что обмен разрешить не может, а ордер на квартиру пока оставит у себя. В то время мной еще владели юношеские иллюзии по поводу справедливости советского строя, самого лучшего в мире, — и потому действия облеченной властью дамы, представляющей этот самый строй, сильно меня озадачили. А она, бесстыдно глядя мне в глаза, с пафосом разглагольствовала о том, что в нашем Центральном районе до сих пор проживают ветераны войны, которые ютятся в полуподвальных помещениях, тогда как я — по сути дела никто — имею такую большую квартиру в хорошем месте. К тому же, я не являюсь ответственным квартиросъемщиком (им действительно была моя мама) и, следовательно, дама не только не собирается разрешать мне обмен, но постарается изъять у меня излишки жилой площади. Мои робкие возражения насчет того, что я в квартире прописана и, будучи наследницей матери, могу по закону стать ответственным квартиросъемщиком, лишь разозлили райисполкомовскую начальницу. Она высказалась в том смысле, что решать не мне и попросту выставила меня вон из кабинета.

Такая вопиющая беспардонность, замешанная на кичливом хамстве, сначала вызвала у меня настоящую оторопь и глубокое изумление, а затем до крайности обозлила. Хотя я была существом инфантильным, в голове у которого социалистический строй всегда ассоциировался с мировой справедливостью и тому подобными штампами массового сознания, — однако полной идиоткой все же не была никогда. И потому, оказавшись за дверями кабинета в положении побитой собаки, досконально припомнила состоявшийся разговор, сопоставила кое-какие факты и пришла к однозначному заключению: моя трехкомнатная квартира практически в центре города — чрезвычайно лакомый кусочек, который у меня пытаются отобрать, причем самым наглым образом. Если бы рыжая жаба из кабинета была хорошим психологом, она вполне могла добиться своего, взывая к моей гражданской совести и со слезой в голосе расписывая бедственное положение несчастных ветеранов войны, а также вдов и сирот, которые живут в сырых подвалах и страдают (хотя, причем здесь я — это и есть работа райисполкома!). И я бы непременно поддалась на эту демагогию, рассиропилась и согласилась на однокомнатную квартиру. Однако эта чванливая дура, преисполненная собственной значимости, — кстати, откуда у простого советского служащего брильянты?.. — сознательно стремилась меня унизить, растоптать мое достоинство и продемонстрировать свою власть надо мной власть. И — совершенно меня этим взбесила! Играя на моей чертовой интеллигентской совестливости, убедить меня можно было в чем угодно, но вот унижать не стоило: хамства я не терпела, — сказывалась кровь предков, донских казаков, может, даже того самого прадеда Михаила, который в драке насмерть зашиб казака и ночью вместе со всем семейством ушел в Сибирь, убегая от строгого казачьего суда. Похоже, частица его темперамента досталась мне по наследству: ненавижу любое давление. И чем оно больше, тем яростнее мое сопротивление.

Забитый раздраженными людьми коридор райисполкома не лучшее место для размышлений. Однако, взяв себя в руки, я постаралась трезво оценить сложившуюся ситуацию — потом пересекла Красный проспект и направилась в юридическую консультацию.

Юрисконсульт, усталая, полноватая женщина средних лет, просветила меня в отношении жилищного законодательства и объяснила, что ордер у меня был изъят незаконно и что все происшедшее — полный беспредел. Но чтобы действовать в соответствии с законом, желательно иметь ордер на руках. Поэтому я снова пересекла Красный проспект, уже в обратном направлении, вернулась в райисполком и потребовала у рыжей жабы назад свой ордер, ссылаясь при этом на незаконность ее действий и угрожая подать на нее в суд. К такому повороту событий она не привыкла. Одинокая девушка, к тому же на инвалидности, казалась ей легкой добычей. Чиновница покраснела от злости и, ехидно указывая на сейф, куда положила мой ордер, высказалась в том смысле, что, попробуй, забери! Наверное, именно в этот момент с грохотом обрушились все мои иллюзии относительно социалистического общества, «самого справедливого в мире». «Этой квартиры вам не видать!» — громко заявила я и вышла, хлопнув дверью. По дороге домой, вспоминая, с каким чванством разговаривала со мной эта раскрашенная тварь, как прямо в моем присутствии звонила своей знакомой насчет моей — пока еще моей! — квартиры, я мысленно поклялась драться до последнего.

Дяди были чрезвычайно расстроены моим рассказом: в райисполком я ходила одна. Но действовать нужно было безотлагательно, и я записалась на прием к председателю райисполкома (сделать это посоветовала юрисконсульт). Через два дня мы втроем отправились на прием. Председатель, которому рыжая тварь уже выдала соответствующую информацию, хотя и гнул ту же линию, поминая про ветеранов войны, вдов и сирот, однако вел себя гораздо приличнее и откровенного хамства избегал. Я очень рассчитывала, что мои взрослые и сильные дяди грудью станут на мою защиту, и поэтому была глубоко поражена тем, насколько неуверенно и заискивающе они вели себя в кабинете этого не слишком уж большого начальника. Наблюдая за тем, как лепечет что-то всегда уверенный в себе дядя Воля, награжденный орденом Красного знамени за боевые действия на Дальнем Востоке, как описывает мое тяжелое положение мой дорогой дядя Кена, явно ощущая себя не в своей тарелке, я медленно накалялась. Они сломались, они трепетали перед официальной властью и были не способны ни к какому реальному сопротивлению. Они — но не я! Выслушав в ответ на слабые попытки моих родственников отстоять мои права пространную речь председателя райисполкома, из которой следовало, что никаких таких прав у меня нет, и только по большой милости самого председателя, учитывающего мою инвалидность, мне возможно соизволят дать однокомнатную квартиру, я заявила, что это нарушение закона, что я с этим никогда не соглашусь и поэтому подаю на райисполком в суд. Председатель побагровел и грозно на меня уставился. Но — не на ту напал! Я уже закусила удила. И хотя в сравнении со своими солидными родственниками, выглядела скромной и неуверенной, все же достаточно откровенно, пусть и в предельно вежливой форме, высказалась и насчет сотрудников райисполкома, и относительно «самой справедливой в мире» советской системы.

Покидая приемную, я буквально кипела от злости и на все увещевания моих битых жизнью дядей отвечала разъяренным фырканьем. Никакие доводы о том, что мне обещают однокомнатную квартиру, что сопротивляться — только начальство раздражать, на меня не действовали, я просто пропускала их мимо ушей. Костьми лягу — но не позволю этой крашеной лахудре из райисполкома добиться своего! Бешенство, охватившее меня от столь откровенного попрания моих гражданских прав, было настолько велико, что мой жизненный тонус резко повысился — и это помогло мне на некоторое время дистанцироваться от снедавшего меня горя.

Мои родственники пробыли в Новосибирске еще неделю, а затем уехали домой, оставив меня один на один со всеми своими проблемами.

Но сдаваться я не собиралась! Еще раз основательно проконсультировалась у того же юрисконсульта и выработала план ведения военной кампании против районных властей. Однако я была реалистом и понимала, что сражаться с райисполкомом в том состоянии тихого отчаяния, в котором я находилась, мне будет сложно, следовательно, стоило поискать обходные пути и, быть может, воспользоваться своими связями. Основательно продумав стратегию, я договорилась о встрече с любовником, тем самым, который был когда-то любовником моей матери, и которому я оставила свое предсмертное письмо. После случая с письмом мы не встречались. Думаю, он немного меня опасался. И немудрено, зачем человеку в его положении нарываться на какой-нибудь скандал? В конце концов, от меня можно ожидать черт знает чего! Но у меня сохранилось к нему теплое чувство. Интуитивно я знала, что хотя с моей стороны наши отношения выглядели необязательными и даже легкомысленными, — по-своему он меня любил. Да и мне он всегда нравился! Своей внутренней силой, преданностью работе, мужеством и конечно умом — недаром ведь много лет подряд стоял во главе городской милиции. Привлекала меня и авантюрная сторона нашей связи, которую приходилось держать в строжайшей тайне и обставлять почти детективными уловками. Мы встречались то на его даче, то на какой-нибудь квартире, то прямо у него дома в присутствии родных и знакомых (когда нельзя было даже вида подать о нашей взаимной близости). И эта рискованная сексуальная игра, замешанная на страхе, что в любой момент все может раскрыться, возбуждала, щекотала нервы и доставляла нам обоим истинное удовольствие. Я всегда питала слабость к зрелым мужчинам. А мой полковник был еще и чертовски привлекателен: загорелый, крепкий, с волнистыми черными волосами и пронзительными ярко-синими глазами. В нем чувствовались характер и железная воля. К тому же, долгая работа в милиции сделала из него великолепного психолога. Иногда мне становилось не по себе, когда он смотрел на меня, казалось, будто он видит меня насквозь. А, может, так оно и было?..

Помню, однажды мы встречались в небольшой однокомнатной квартире. Лето было очень жаркое. Времени, как обычно, в обрез — у него важное совещание. Мы почти не разговаривали и сразу занялись любовью на престарелом диване. Вдруг в самый ответственный момент кто-то ухватил меня за ногу. Я взбрыкнула и почувствовала, что кто-то опять щекочет мою пятку. От неожиданности я стала глупо хихикать. Мой любовник отодвинулся и озадаченно спросил, что я нахожу смешного в том, чем занимаемся? Меня кто-то за ногу хватает, сквозь смех объяснила я, и тут же увидела, как из-под дивана высунулась кошачья лапка и снова попыталась достать мою ногу, — кот… это кот… Еле выговорила я, обессилев от смеха. И мы в чем мать родила занялись ловлей кота. Наконец, зверь был пойман и на время заточен в тумбочке, а мы вернулись к прерванному занятию.

Меня всегда интересовала глубинная подоплека наших отношений. Это комплекс Эдипа в действии или что-то еще?.. Он был старше меня ровно на тридцать лет и знал меня с детства. В молодости даже хотел жениться на моей матери и удочерить меня. Но мама считала его жену своей подругой, поэтому до развода у них дело не дошло. Вопрос, как можно спать сначала с матерью, а потом и с дочерью, занимал меня чрезвычайно. Что при этом испытывает мужчина? Возникает ли у него чувство вины, или происходящее воспринимается им как нечто естественное. Я знала, что он был неравнодушен к матери, а потом и ко мне… Но как все это можно совместить?! Наверное, мужская психология, особенно в плане постельном, навсегда останется для меня загадкой. Подтверждение тому роман Мопассана «Милый друг», где описан любовный треугольник мать — Милый друг — дочь. И потому сегодня я склоняюсь к мысли, что моего абже никогда не мучили подобные вопросы. Он был человеком действия и просто брал что хотел и когда хотел, не вдаваясь в психологические нюансы.

К нему-то я и решила обратиться в один из самых трудных моментов своей жизни.

Он принял меня в своем огромном, обшитом деревянными панелями кабинете. Над его креслом нависал внушительный портрет Дзержинского в долгополой шинели, с которым я то и дело нечаянно встречалась глазами. Несмотря на серьезность моего положения, я еле удерживалась от улыбки, невольно вспоминая один эпизод. В этом начальственном кабинете я была не впервые. В разгар нашего романа я иногда забегала на работу к своему полковнику — просто увидеться и пообщаться. Здание постройки тридцатых годов прошлого века находилось в самом центре города. Мне выписывали пропуск, я поднималась по нешироким скрипучим лестницам на третий этаж, сообщала серьезной секретарше в очках, что иду на прием к Самому по личному делу, входила в его кабинет и плотно притворяла за собой дверь. При виде меня он на глазах молодел и вел себя, как мальчишка. Я садилась к нему на колени, мы болтали, смеялись, целовались. Это было два года назад, весной. Я болталась в центре и на удачу позвонила ему. Он оказался на месте. Настроение у меня было прекрасное! Я улыбалась настороженному дежурному, который выписывал мне пропуск, улыбалась, поднимаясь по лестнице и входя в кабинет… Яркое солнце, экзамены позади, а впереди — два месяца абсолютной свободы. Я была счастлива. Жизненная энергия била из меня ключом. Я говорила какие-то милые глупости, кокетничала, хихикала, строила ему глазки, причем, не столько от любви, сколько от переизбытка сил. Мужчинам этого не понять — они все переводят на секс! Вот и мой полковник не устоял. Мы занимались любовью «по-походному», прямо на полу, под недремлющим оком Железного Феликса. Надеюсь, пламенный революционер простит нам наши грешные шалости, и еще надеюсь, что кабинет за двумя дверями был полностью звуконепроницаем.

Мой бывший мужчина, которому я описала сложившуюся ситуацию, выслушал меня очень серьезно, потом задал несколько вопросов, что-то записал для памяти и обещал помочь. Слово свое он сдержал.

И когда две недели спустя я вновь посетила кабинет начальственной дамы, — кстати, рыжая жаба ушла в отпуск и на ее месте сидела другая женщина, — мне безо всяких комментариев предложили на выбор список из нескольких двухкомнатных квартир, разумеется, исключая ту, на которую я хотела поменяться вначале. Зацикливаться именно на том варианте я не стала — ситуация не та — и взяла два адреса, чтобы посмотреть возможную будущую жилплощадь. Одна квартира в панельном доме оказалась без телефона, и я сразу отбросила этот вариант. А вот вторая, небольшая двушка на первом этаже кирпичного двенадцатиэтажного дома, находилась совсем неподалеку от моей теперешней квартиры и выглядела вполне симпатично. Место было тихое. Улица Фрунзе заканчивалась тупиком, и на зеленой лужайке под окном в огромной луже плескались упитанные гуси. Эта пасторальная картинка потом радовала глаз и веселила мое сердце в течение нескольких лет, вплоть до начала строительства метрополитена, когда ударными темпами моя тишайшая улица была превращена в одну из главных городских магистралей.

С моим синеглазым полковником мы больше никогда не встречались. Раз в год я звонила ему и поздравляла с Днем милиции, мы мило беседовали, — однако ни с моей, ни с его стороны не делалось никаких попыток к сближению. Мне было не до него. Он же, вероятно, так и не смог позабыть, как я его подставила. Представляю, каково ему было наткнуться на мою фамилию в ежедневной сводке о самоубийствах… И хотя дружеское расположение по отношению ко мне он сохранил, тем не менее, предпочитал держаться на расстоянии от такой чокнутой девицы: черт знает что еще может взбрести в мою сумасшедшую голову!..

Ну а я до сих пор проживаю в той самой двухкомнатной квартире, которую получила благодаря его помощи, и это меня вполне устраивает.

Для чего Господь наградил нас памятью?.. Что это: благодать или наказание?.. Воспоминания могут придавать нам силы, но могут стать и самой мучительной пыткой. Жизнь раздавила бы меня, как мошку, если бы не друзья, родственники, любовники! Никто из них не отвернулся от меня, не отмахнулся, словно от назойливой мухи, наоборот, они пытались поддержать меня в самые тяжелые моменты моей жизни. Я помню вас всех! Я люблю вас! И молюсь за ныне здравствующих и ушедших…

Документы на избранную мной квартиру в райисполкоме оформили безо всяких проволочек, и в середине августа я переехала. Квартира подходила мне по всем параметрам: небольшая (значит, оплата за нее вполне приемлемая), но все-таки двухкомнатая, то есть теперь у меня будет гостиная и кабинет-спальня, к тому же дом был выстроен совсем недавно, так что все коммуникации тоже новые. Эта квартира пришлась мне по душе сразу. Едва я ступила в квадратную прихожую — еще во время первого осмотра — как тотчас ощутила: мое! мне здесь хорошо… И первое ощущение, как выяснилось впоследствии, меня не подвело. Квартира действительно оказалась