Книга вторая

Вид материалаКнига

Содержание


И украсится земля
Подобный материал:
1   ...   12   13   14   15   16   17   18   19   ...   22
  • А потому что Ленин тоже не оставил для сравнения пана Скоропадского на Украине, - ответил академик. И этим сравнением сразил Волкова. Очень понравилось оно ему и убедило.

Вернувшись в Каменную степь, он много раз повторял ответ Вильямса в

спорах, на собраниях, стоял на том, что сравнивать, изучать нечего - надо внедрять, чтобы быстрее решить поставленную задачу.

А задача была заманчивая: уже в 1936 году получить на полях Каменно-Степной станции по 60 центнеров зерна с гектара, а на следующий год, внедрив все агроприемы травопольной системы, - по 100 центнеров.

Верили, задача достижима. Ведь сам академик Вильяме утверждает, что травопольная система земледелия позволит в первые же годы её применения удвоить и даже утроить урожаи.

Поставив такую задачу перед каменностепцами, академик сказал:

- Если не добьетесь, то железной метлой вас всех надо гнать со станции.

Эти слова Волков тоже передал сослуживцам. Был уверен: такие наставления помогут в достижении сказочных урожаев.

Однако Вильяме, видимо, не очень полагался на силу устных наставлений, поэтому следом прислал особую инструкцию "По агротехнике и применению удобрений в севооборотах, рекомендованных Каменно-Степной селекционной опытной станции, Верхне-Озерскому сельскохозяйственному техникуму и колхозу имени Докучаева в Таловском районе Воронежской области".

Тут уж даже единомышленники Волкова взбунтовались: по инструкции работать можно в колхозе, а не в научном учреждении. Разговоры эти дошли до Вильямса, в ответ последовало еще более строгое наставление, явно охладившее бунтарей. К сожалению, оно не сохранилось в документах.

Сохранилось другое. Вместо 60 центнеров зерна, с гектара, ожидаемых в 1936 году, собрали самый низкий урожай, какого давно уже не бывало - очередная засуха спутала все карты. Не лучшим выдался и 1937 год. Невзгоды начались с сильной весенней засухи, сопровождавшейся ветрами, которые с каждым днем набирали силу. Давно не было такого - 17 апреля поднялась пыльная буря, свирепствовавшая целую неделю, сняла вокруг докучаевского оазиса верхний слой почвы и вместе с высеянным зерном унесла куда-то. Пришлось пересевать.

Об этом бедствии Собеневский даже рассказал в своей докторской диссертации, посвященной истории полосного лесоразведения. Рассказал для того, чтобы подчеркнуть: лесные полосы уже спасали посевы от засух, от вымерзания в бесснежные зимы, и вот теперь выдержали натиск пыльной бури. Правда, без урона не обошлось и тут: слишком мал защищенный лесополосами островок в степи, слишком широка вокруг и просторна степь, открытая всем ветрам.

Научит ли чему-нибудь эта буря агрономов?.. Ответа не было.

А в кругу водковских единомышленников тихий бунт против Вильямса, против его диктата не утихал. Бунтари всё чаще повторяли Тимирязева, который предупреждал: "Нигде увлечение односторонней точкой зрения не может привести к такой крупной неудаче, как в земледелии". Читали даже недавние выступления врагов учителя своего, Тулайкова и Прянишникова, возражавших Вильямсу:

нет и быть не может единой для всех времен и народов системы земледелия. Ученики соглашались с ними и требовали для себя "воли" в постановке опытов - для сравнения. Больше того, начали открыто утверждать, что те многолетние травы, которые были рекомендованы Вильямсом, погибают не только в совхозах, внедрявших травополье, но и тут, в Каменной степи. И даже написали об этом Вильямсу: погибают травы.

В начале октября 1938 года академик вызвал каменностепцев к себе на специальное совещание и - обвинил их в недопустимой беспечности, в игнорировании его указаний, сурово опроверг все сомнения.

Однако и после этого споры в Каменной степи не утихли.

И тогда Вильямс обращается с письмом к коллективу Каменно-Степной опытной станции, в котором обвинил бунтарей в пустословии, за которым они "пытаются скрыть свое нежелание перестроиться и работать по-большевистски".

Вильямс долго держался в стороне от той борьбы, которая все нарастала между Лысенко и Вавиловым. Однако дух этой борьбы захлестнул и его - агрессивная нетерпимость к возражениям, желание подавить оппонента окриком, ударить политической фразой становились нормой поведения не только чиновников, но и ученых.

Правда, трудно сказать, кто у кого учился. Помнится, Вильямс применял эти приемы в споре с противниками еще в конце 20-х годов.

Но за это время и подучился многому. На исходе дней своих он сам признался: "Судьба Т.Д.Лысенко напоминает мою судьбу. Ведь известно, что со мною и моим учением и сегодня еще борются, к тому же часто негодным оружием клеветы и злословия. Но враги моего учения один за другим проваливались и разбивались в боях, а учение мое растет и крепнет".

Он был уверен, и об этом, в гроб сходя, заявлял во всеуслышание, что учение Лысенко тоже победит. Тем самым благословил дерзкого новатора на борьбу и пожелал ему победы над "формальными генетиками", так как, писал Вильямс незадолго до смерти, "трудно охарактеризовать тот огромный вред, который нанесен морганистами сельскому хозяйству нашей страны". И высказал догадку: "Невольно возникает вопрос, кого обслуживает советская селекция".

Он детей своих отдавал на растерзание. Ведь многие из них начинали свой путь в генетику на первой в России селекционной станции, созданной при кафедре общего земледелия, руководимой Вильямсом.

С каменностепцами был и вовсе суров. А ну, кто там не согласен, подай голос...

Собрание, на котором зачитывали письмо Вильямса, молчало. Слушатели тихо осознавали свои ошибки. Любое возражение пахло оппортунизмом. Научный спор оборачивался политическими обвинениями.

Водков дочитывал письмо Вильямса в звенящей тишине, дочитывал как приговор, не подлежащий обжалованию:

"Надо понять одно, что все производственные возможности нашей станции будут законсервированы до тех пор, пока по-настоящему не будет развернута большевистская борьба за травопольную систему земледелия, за полноценное использование полезащитных лесных полос как важнейшего рычага в борьбе за получение высоких и устойчивых урожаев...

Желаю успеха в вашей дальнейшей работе".

И бунтари сдались. Только вчера они сами громили "формальных генетиков", выкрикивая им в лицо: "Хватит! Теперь мы будем работать..." И вот прикрикнули и на них. И они сделались тихими, послушными, маленькими исполнителями.

Дела, мысли, разговоры, шутки - всё измельчало до примитива.


2


Мне бы очень хотелось рассказать о последней экспедиции Николая Ивановича Вавилова на Карпаты, о последних днях его жизни. Однако об этом уже рассказали другие в юбилейные дни 1987 года. Поэтому я расстанусь с ним на хорошо знакомом мне месте - на площади у входа в метро "Красные ворота". Мне кажется, именно там Николай Иванович прощался с миром, со всеми нами, со своей неутоленной мечтой.

Было это в марте 1940 года. Он вышел из Наркомата сельского хозяйства, что на углу Орликова переулка и Садового кольца. Здесь, на входных ступеньках, и увидел его Игорь Константинович Фортунатов, молодой агроном и лесовод - несколько лет назад он окончил "Тимирязевку" и в ней же работал.

Встретились около 6 часов вечера. Николай Иванович попросил проводить его до академии в Большом Харитоньевском переулке.

Они не были в дружбе. Но, видно, Вавилова давила какая-то тоска и он страшился одиночества.

Шли медленно: устал от заседательской говорильни и духоты в помещении.

На площади перед входом в метро остановились. Потом долго ходили взад и вперед.

И вдруг Николай Иванович сказал, что устал жить, что кое-что сделал в науке и практике, но, вероятно, скоро пора кончать.

Как же тяжко ему было, если сказал эти страшные слова почти случайному собеседнику. Сослуживцам он такого никогда и никому но говорил. Сослуживцы видели, что Вавилов был уже не тем жизнерадостным, добродушным человеком, каким был еще недавно. Горькие нотки слышались в его словах. Не раз перехватывали утомленный, серьезный, даже тоскливый взгляд. Чувствовали: тяжело у него на душе. Однако как только заходил разговор об этом, Николай Иванович встряхивался и говорил торопливо:

- Нет, нет, всё будет хорошо. Вы увидите, как мы еще заработаем и сколько сделаем.

А на тревожные письма сотрудников опытных станций отвечал:

"Работайте спокойно. Как всегда в жизни, здесь действуют два начала - созидательное и разрушающее, и всегда они будут действовать, пока будет мир существовать!"

Удивительный он человек. Ни при встречах со специалистами-единомышленниками, ни в письмах Вавилов ни разу не завел разговора о своих спорах с Лысенко - не хотел втягивать других в эти дрязги, не хотел завоевывать себе сторонников, воздействуя на них, вербуя их. И наоборот, когда узнавал, что человек пишет полемическую статью, то отговаривал, предостерегал: "Не выступайте в ней с полемикой - "Презентов" не переговоришь, их много, и чем меньше у них багажа, тем более они крикливы".

Прочитав статью другого автора, Вавилов написал ему: "По-моему, её печатать не стоит. Для щелкоперов типа Презента она может дать материал для обратного рикошета, а так как словесность его крепче Вашей, то я боюсь, что Вы в конечном итоге останетесь в проигрыше".

И вот этот человек признался: пора кончать...

При этих страшных словах, вспоминал Фортунатов, Николай Иванович проделал странные движения: немного присел, развел руками, снял шапку и, выпрямившись, порывисто нахлобучил её на голову.

Растерявшийся молодой собеседник что-то говорил ему о долгой жизни, о делах, которых много впереди. Вавилов молчал, но и не уходил.

На площади у "Красных ворот" становилось холодно, ветрено и неуютно. Разговор явно не клеился - не то настроение у обоих:

один, молодой, начинающий учений, многого не понимал еще; другой, загнанный в угол гигант, имя которого гремело во всем мире, потерял надежду.

Молодой знал лишь одно: оргкомитет VII Международного генетического конгресса, который недавно состоялся в Англии, избрал Вавилова президентом этого конгресса, однако родное правительство не выпустило своего именитого ученого за границу. Вот он, стоит рядом, уставший жить. А как хорошо и печально сказал о нем генеральный секретарь конгресса профессор Крю, которому пришлось принять на себя обязанности президента:

- Вы пригласили меня играть роль, которую так украсил бы Вавилов. Вы надеваете его мантию на мои не желающие этого плечи. И если я буду выглядеть неуклюже, то вы не должны забывать:

эта мантия сшита, для более крупного человека...

Черт возьми, что же Лысенко не пришли в голову такие мысли, когда на него, отвергающего генетику, напяливали мантию президента ВАСХНИЛ? Почему не подумал он, что она ему не по росту, что он в ней смешон для всего мира? Не странно ли, что в глазах "неучей" и бывших аспирантов он был мессией и вполне серьезно величали его "Президентом" с большой буквы?..

Вавилов стоял, глядя на восток, поверх крыш Ярославского вокзала: сказал, что смотрит в сторону бескрайней Сибири.

Было уже около 10 часов вечера. Фортунатов посоветовал ему идти в академию, но Николай Иванович отказался - хотел еще немного постоять на освежающем ветру. И снова пожаловался на подорванное здоровье: болят суставы, сдает сердце. Этого он тоже никогда, никому не говорил.

Около II часов ночи Николай Иванович встряхнулся:

- Вот теперь хорошо погулял, отвел душу, можно и в академию идти.

И они распрощались... Через четыре месяца, судьба улыбнется Вавилову, он снова потянется к жизни. Однако улыбка эта окажется притворной, как бы выманивающей его только для того, чтобы на сельском проселке сдать в руки посланцев смерти.

Николай Иванович ехал в Карпаты. Улыбка судьбы манила его вперед и вперед, и ему уже казалось: всё, худое позади, он вырвался из угла, в который был загнан.

Он не знал, не догадывался, что в НКВД уже лежит роковое письмо, написанное бывшим аспирантом Гришкой Шлыковым, ставшим профессором, написанное, может быть, как раз в тот вечер, когда стоял Вавилов на площади у "Красных ворот" и думал: "Пора кончать..." Этим письмом Шлыков объявил Вавилова врагом народа и приговорил его к высшей мере наказания.

Но пока еще Вавилов был на свободе и энергично заверял своих коллег:

- Мы будем биться до последней капли крови, потому что шельмование генетики - это грубейшая ошибка, это крупнейшая ошибка, которая исторически будет отодвинута...

В победе генетики Вавилов не сомневался, как и в том, что лысенковские методы "славы советской науке не создадут".

С дороги Николай Иванович отправил письмо в Ленинград. В нем передавал привет единомышленникам. Назвав их поименно, добавил: "И всем борцам за генетику".

Это была его прощальная фраза.

Через несколько дней, 6 августа 1940 года в 23 часа 15 минут где-то под городом Черновцы его остановят и он напишет своему сотруднику Лехновичу, оставшемуся в гостинице:

"Дорогой Вадим Степанович.

Ввиду моего срочного вызова в Москву, выдайте все мои вещи подателю сего.

Все, кончена жизнь.

Н.Вавилов".

Вавилов давно уже сидел во внутренней тюрьме НКВД, а противники продолжали метать ему вдогонку ядовитые стрелы. Летели они и из Каменной степи. Особенно усердствовали бывшие аспиранты, воодушевляемые Водковым.

Ошибочной и вредной объявлялась вся титаническая работа, по географическим посевам и скрещиванию отдаленных образцов культур, взятых из всех географических точек мира, из их "центров происхождения".

Вопреки фактам, они утверждали, что вся эта большая работа оказалась бесплодной - формальным генетикам не удалось вывести ни одного сорта. Неправда, были выведены и районированы высококачественные сорта, зерновых и бобовых культур, получивших диплом Всесоюзной сельскохозяйственной выставки. Не отказывались от этих сортов и водковцы, но теперь они выдавали их за достижение лысенковской школы. Вместе с Лысенко они самоуверенно заявляли о безнадежности теоретических принципов формальной генетики и академика Вавилова, доказывали, что именно из-за этих принципов биологическая наука в буржуазном мире "наиболее отсталый раздел среди всех других разделов науки". Внушали, что лысенковскую теорию развития не признают на Западе только потому, что это "невыгодно, несовместимо с интересами загнивающего капиталистического строя". И убеждали. Не буржуазных ученых убеждали, а свой народ.

И "узаконили" действия следователей, которые, теша себя "пролетарской справедливостью", надумали провести якобы "нейтральную" экспертизу научной деятельности арестованного Вавилова. Для этого создали "экспертную комиссию". Неизвестно, кто предложил персональный состав ее, но известно, что утвердил Лысенко. И написал: "Согласен". В составе этой комиссии был и Водков, который охотно подписал готовый текст заключения. "Водков просто ненавидел Вавилова", - скажет потом другой член комиссии академик ВАСХНИЛ И.В.Якушкин, секретный сотрудник НКВД. Так что было кому и список членов комиссии составить, и готовый текст заключения им подсунуть - знали, что эти люди охотно подмахнут любой абсурд, им только бы погубить Вавилова, интеллектуального антипода своего.

Однако даже среди массы злобствующих, обманутых, одураченных и запуганных находились люди, сохранявшие разум и совесть. Узнав о трагедии, постигшей выдающегося генетика, Владимир Иванович Вернадский записал в дневнике: "Я никак не могу примириться с арестом Н.И.Вавилова. Напоминает все это Одиссея и его спутников в пещере Полифема". Миф о Полифеме, "в пещере которого находятся русские ученые", стал для гениального ученого, мыслителя и гуманиста самым зловещим символом времени.


^ И УКРАСИТСЯ ЗЕМЛЯ


1


Весна 1946 года была особая. Первая послевоенная весна. Мирная, ласковая, теплая.

Еще не все: солдаты, оставшиеся в живых, вернулись с войны, не всех павших оплакали матери и жены - еще ждали, надеялись на чудо.

А мы, мальчишки, ждали пробуждения земли. И с надеждой, как умудренные опытом мужички, думали: раз уж до весны дожили, то летом не помрем, а там - вся жизнь впереди.

Помню, с какой жадностью мы, деревенские мальчишки, изголодавшиеся за войну и ослабевшие, - не хватало сил унять постоянную дрожь в теле, - смотрели на первые проталины по косогорам, как стремились к ним, чтобы вдохнуть запах оттаивающей земли, увидеть первые шильца диких трав - скоро, скоро среди этих трав мы найдем немало съедобных, будем "пастись" по полянам вместе с отощавшими скотами.

Не знал я тогда (а может, пропустил мимо ушей, не до этого было), что именно в ту весну 1946 года широко отмечался юбилей, каких давно не отмечали. Не генералиссимуса чествовали, не одного из деятелей, знакомых нам по портретам, вывешиваемым в дни торжеств. Отмечали 100-летие со дня рождения ученого-почвоведа Докучаева.

Это теперь я знаю, что не было газеты, которая не поместила бы в те мартовские дни 1946 года статьи о жизни и трудах Василия Васильевича Докучаева, о значении его работ по борьбе с засухой. Основателю научного почвоведения посвящались юбилейные сессии и заседания ученых во многих городах страны. Газеты "Правда" и "Известия" 9 марта, опубликовали постановление Совета Народных Комиссаров Союза ССР об увековечении памяти крупнейшего русского ученого В.В.Докучаева: соорудить в Ленинграде памятник, на здании Ленинградского Государственного университета установить мемориальную доску. За выдающиеся научные труды в области почвоведения учреждалась золотая медаль и премия имени В.В.Докучаева. Его имя присваивалось Харьковскому (бывшему Ново-Александрийскому) сельскохозяйственному институту.

Пожалуй, такого внимания не удостаивался еще ни один ученый - весь год не сходило его имя со страниц газет и журналов. С его помощью пытались то ли осознать, то ли оправдать причины страшной засухи, зноем опалившей и без того истерзанную и оголодавшую страну.

Мы дождались лета, но ходили как тени. С ужасом видели, как кто-нибудь из наших мальчишек в несколько дней делался полным и мордастым - опухал от голода. И для него теперь но было ничего страшнее еды досыта, потому что сытости он не почувствует - будет есть, пока не умрет.

То был год, чернее которого не случалось даже в войну. Жаль, летописцы наши не решились честно зафиксировать беду народную во всей её тягости, рассказать о муках пухнущих от голода людей. Мелькают лишь фразы о том, что такой засухи еще не бывало. Одни насчитали семьдесят дней без единой капли дождя, другие еще больше. В 1891 и 1921 годах сушь была послабее. Но, мол, ничего страшного не случилось, колхозы и совхозы засушливых районов выдержали и это испытание. Выдержали, слов нет, как выжили и мы, правда, выжили не все - погосты в тот год запестрели множеством свежих могил.

Осенью мы с надеждой, рождавшей комок в горле, поглядывали на опустевшие колхозные поля: по жнивью, в стерне наверняка остались потерянные колоски ржи или пшеницы. Находились смельчаки, которые решались перекинуть через плечо торбу для колосков и белым днем шагнуть в поле. Ни я, ни друзья мои на такую дерзость не осмеливались. Мы делали набеги украдкой, высмотрев, когда прогарцует по полю и скроется за дальним бугром конный стражник, регулярно объезжавший колхозные владения.

Не знаю, то ли мы глохли и слепли от радости, когда оказывались на жнивье - да и как не ошалеть, если за пазухой, только что пустой и холодной, зашевелятся тугие колоски, - то ли стражник был так ловок и верен долгу, но сколько раз именно он оказывался проворнее нас, готовых в любое мгновение пулей сорваться с места. Он словно бы вырастал из земли как монумент, с занесенной над нами плеткой.

То был миг, страшнее и трагичнее которого я не испытывал больше никогда и ни в каких ситуациях. Как в жутком сне, ноги вдруг делались непослушными, а жизнь наша обрывалась. Нет, не от предчувствия боли. Вот сейчас он нас всех повяжет, приторочит веревку к седлу, и отведет в тюрьму. Мы были уверены и ни на миг не сомневались, что за колоски сажают и детей, так как это дело политическое - хищение колхозного хлеба.

Но стражник не хватал нас, а. лишь размеренно полосовал наши спины плеткой. И тут мы срывались, врассыпную бежали к кустам - пусть порет, лишь бы не сцапал за шиворот, лишь бы до кустов добежать, а там - воля.

О, как грозно он рыкал, рыская по кустам и выискивая нас, чтобы перетянуть плеткой еще раз. "Кукиш тебе", - думали мы, торжествуя свободу. Нет, мы не посылали ему вслед ни проклятий, ни угроз - у нас и в мыслях не было хоть чем-то досадить ему. Больше того, в оживающей душе начинали теплиться добрые чувства к этому объездчику, который не хватает, а только плеткой опоясывает - он долг исполняет перед партией и товарищем Сталиным, однако и нам попустительствует. Себя мы чувствовали преступниками:

пусть от голода, пусть покусились мы только на колоски, которые все равно пропадут без всякой пользы, но мы закон переступили, за что осуждены были многие наши односельчане, даже только что вернувшиеся с войны герои.

"Закон о пяти колосках" - называли его в народе. Лишь недавно я узнал, что так называли Закон об охране социалистической собственности, написанный собственноручно Сталиным и принятый 7 августа 1932 года. против умиравшего от голода, крестьянства. Он вводил "в качестве меры судебной репрессии за хищение (воровство) колхозного и кооперативного имущества высшую меру социальной защиты - расстрел с конфискацией всего имущества и с заменой при смягчающих обстоятельствах лишением свободы на срок не ниже 10 лет с конфискацией всего имущества".

Не знаю, может в 46-м году уже действовал другой закон, но людей действительно отдавали под суд за пять колосков, подобранных на убранном поле.

Как же горько и безысходно плакали люди, когда прощались с такими бедолагами, но мое детское сердчишко, гордое недавней победой над фашизмом, сильнее всего надрывалось от горя, когда за пять колосков, за горсть зерна осуждали израненного фронтовика - да на руках бы его нам носить и досыта кормить всем самым вкусным. А сколько их, только что вернувшихся домой победителей, к голодной семье, к пустому столу, тут же перекидывало через плечо торбу и, на все плевать, решительно шагало в поле за колосками как за долей своей. И сколько их, понурых и униженных, прямо с поля увели под конвоем в кутузки...