Владимир Н. Еременко

Вид материалаКнига
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   53

Глава 6



Иван Иванович открыл глаза и не мог понять: где он? Белый потолок, белая стена перед ним, белая простыня, прикрывавшая его до подбородка, и белый мертвый свет, полнивший откуда-то из-за головы голую комнату. Повел взглядом в сторону — перевернутая бутылка с жидкостью в капельнице. Рядом — другая. От них сбегают рыжие змейки трубок под простынью к его телу.

Осмотр палаты так утомил его, что веки закрылись, и он впал в забытье. Однако через несколько минут сознание вернулось, и он, чтобы не тратить силы, уже не стал открывать глаза, а начал трудно припоминать: что же с ним случилось?

«Значит, попал в больницу...» Сознание ускользало, но он остановил его на самом обрыве, и теперь надо было удержаться на этой грани, а потом медленно отступать от пропасти.

Иван Иванович считал себя сильным человеком. Таким он и был всю жизнь. Но помнит он и свое бессилие. И не только физическое... Он испытал его тем вечером, когда ушли из их дома Михаил и Наташа и забрали с собою Антона. Как он хотел удержать внука, а ничего не мог поделать. Теперь же его придавила к койке еще и физическая немощь, и от него сразу отошли куда-то далеко те страхи и та боль, которые терзали еще вчера, их отдалила его собственная жизнь, какая, казалось, лишь теплится в нем. То, что случилось в семье сына той ночью, что было с ним весь бесконечно долгий день и вечер, когда он говорил с невесткой и сыном, будто кто отгородил от него стеной, за которую ему заказано заступать. И только страх и боль за Антона слились с его собственной болью и тревогой.

Тело куда-то поплыло и стало проваливаться. Он напряг всю свою волю, чтобы удержаться от падения... «Кажется, удалось задержаться. Теперь два легких шага назад, — подсказал он себе, — главное — не ставить неразрешимых вопросов, они стаскивают в пропасть...»

Вот и отступил ты, Иван Иванович, от знакомого уже тебе обрыва. Сознание закрепилось. Теперь можно и спросить себя: так что же случилось с тобою? Девичий обморок? Не храбрись. Раз капельницы, да еще две, не все так просто.

— А что, разве тебе впервой? — перешел он на шепот. — Да нет, не впервой. Но вот так, с капельницами, не было.

Ивану Ивановичу только показалось, что шепчет, на самом деле он еле шевельнул губами. Открыл глаза. Перед ним колыхнулось чистое улыбчивое женское лицо и замерло.

— Ну, Иван Иванович Иванов, — нетерпеливо выпорхнули из округлившегося рта слова, — что же вы?

Иван Иванович сделал попытку улыбнуться, но по лицу женщины понял, что у него ничего не получилось, и он собрался спросить ее, но та продолжала:

— Да, напугали вы всех, Иван Иванович Иванов. — Видно было, что ей не только доставляет удовольствие произносить его имя, фамилию и отчество, но она искренне рада его «возвращению». — Страх как напугали всех! Там, за дверью, сын. Сменил вашу жену. Двое суток дежурили здесь...

Дверь отворилась. Вошел врач. Женщина поспешно поднялась ему навстречу, и на лице ее вновь вспыхнула та же улыбка, которой она встретила пробуждение Ивана Ивановича. «Вот смотрите, какой молодец, — говорила эта улыбка, — это я его выходила».

— Ну, так что, Люся? — потрепал ее по плечу врач. — Нас голыми руками не возьмешь?

— Не возьмешь, Юрий Петрович, — ответила Люся, и Иван Иванович вдруг увидел ее сразу всю, от светлой и гордой улыбки на круглом милом личике до бледно-розовых туфель-лодочек на стройных ногах.

Теперь он понял, что Люся намного моложе, чем ему показалось вначале. «Она совсем девочка, — подумал он. — Видно, только после медучилища».

А врач уже сидел на месте сестры, у койки Ивана Ивановича, и держал в своей теплой и мягкой руке его руку и считал пульс. Затем Люся протянула ему пакет, из которого он неторопливо извлек листы кардиограммы и начал пристально рассматривать их.

— Молодцом, — наконец не очень уверенно проговорил он. Возвратил пакет сестре и, не вставая с табурета, наклонился к лицу Ивана Ивановича. Оттянул веки, поводил по груди холодной бляшкой фонендоскопа... Проделывая все это, врач несколько раз пробормотал «молодцом», а потом, отстранившись от больного, затаенно умолк и стал невидяще смотреть куда-то вверх, через окно, на кроны высоких тополей.

— Что со мной? — еле услышал свой голос Иван Иванович.

Однако врач повернулся на его голос и, растерянно улыбнувшись, ответил:

— Еще не выяснили... — Хотел, видно, еще что-то добавить, но оборвал себя и, подойдя к сестре, тихо заговорил с ней.

Врач вышел, а сестра стала молча менять бутылки на капельницах. Иван Иванович так же молча, глазами показал ей: «А может, хватит меня пичкать этим?» На что Люся простодушно ответила:

— Вам же ничего другого нельзя, все назад у вас идет.

— А сколько я, Люся, здесь?

— Сколько? — отозвалась сестра. — Вы же с воскресенья, а сегодня уже среда. И ничего вам нельзя, только это питание.

Она закрепила зажим на бутылке и отошла к двери.

Иван Иванович неотрывно следил за сестрой, понимая, что она сейчас удерживает его от забытья. Дверь приоткрылась, послышались шепот и возня, над Люсей нависла огромная фигура в коротком халате.

— Миша?.. — позвал Иван Иванович.

Отстранив руки сестры, сын в два шага оказался у койки отца и присел перед ним на табурет.

— Ну ты даешь, батя, — сдавленно проговорил Миша, — мы все тут взмылились. Я с работы прибежал, мать сменил... Ну ладно, как ты?

— Хорошо, — прикрыл глаза Иван Иванович.

— Сейчас-то хорошо, — подхватил сын, — а ты знаешь... — Но под строгим взглядом Люси запнулся. — Тут мы прямо посменное дежурство у тебя установили.

— А что же они? — Отец кивнул в сторону медсестры.

— А они что? Когда ты вырубился совсем, они тоже, — сын недоуменно пожал плечами, — взмылились, спасали тебя. Говорят, что-то старое у тебя полыхнуло. Поджелудочная, надпочечники или еще что...

— Откуда поджелудочная?

— Я тоже им говорю. Никогда не жаловался.

— Ну, Михаил, — вмешалась в разговор Люся, — хватит отца пугать. И давай освобождай мне палату. Сейчас буду уколы делать. Да и больному нужно отдыхать.

Михаил не стал возражать медсестре, но и не сдвинулся с места, а заговорил с отцом о доме.

— Антошка-то как? — выдавил улыбку Иван Иванович.

— Да как? Тоже напугался. Его ведь сюда не пускают, так он через забор — и во двор к окнам. А где тут заглянешь? Шестой этаж.

— Ты скажи ему, я врачей упрошу, пустят. Вот немножко мне полегчает, и его пустят... Скажи...

Разговор о внуке так растрогал Ивана Ивановича, что глаза его повлажнели, а дыхание сбилось, и он уже не смог больше говорить. Он слышал, как выпроваживала медсестра Михаила, а тот говорил:

— Подожди, ну! — И, придержав Люсю за руки, крикнул: — Ты, батя, держись здесь. Ты же солдат... Мы рядом в случае чего.

Голос его уже доносился из-за двери. Но Иван Иванович зацепился за слова «держись, солдат», и они потянули его из ватно-белой палаты куда-то вдаль, в пережитое, какое, кажется, было еще вчера, а может, и сегодня утром, когда ослепительно ярко светило солнце и небо над головою бездонно-синее, а он, молодой, легкий и сильный, бежит по зеленой росистой траве к реке, где его ждут ребята, собравшиеся в займище на рыбалку...

Жалко, что. жизнь не течет, как река, бесконечно, а мелькает всполохами и легко обрывается при коротком замыкании на массу, превышающую твои жизненные силы.

Кто так вычурно говорил? Ах, да, добрейшая душа Яков Петрович Семернин... Его учитель, профессор Семернин. Ему простительно. Он, как и Иван Иванович, технарь-энергетик, и это неуклюжее сравнение шло от его профессии, которую он любил и уважал, как любим и уважаем мы то, без чего немыслима наша жизнь.

«Держись, солдат», — беззвучно шевельнулись его губы. Сколько раз произносил он как заклинание эти слова? Они поселились в семье Ивановых давно. Возможно, первым сказал их прадед Савелий, который прослужил «у царя в солдатах» больше десяти лет, а когда вернулся в родную Ивановку, то женился на оставшейся в девках тридцатилетней Акулине Гришаевой, и они родили пятерых детей — двух дочерей и трех сыновей, старшим из которых был Порфирий, дед Ивана Ивановича. Его он хорошо помнил, потому что тот пережил отца Ивана и умер восьмидесяти шести лет.

Прадеду было девяносто три, деду — восемьдесят шесть, отцу — шестьдесят два, а ему, Ивану Ивановичу, — шестьдесят, подвел печальный итог Иванов. Все идет по убывающей...

Не паникуй. Ивановский корень крепкий. Отец и ты не в счет. Попали в мясорубку последнего века второго тысячелетия. «Мы ляжем мостом, по которому пройдут другие», — вычитал он где-то красивую фразу. Пройдут, обязательно пройдут. Куда же они денутся! Мир с нами не уходит...

И все же жалко вот так расставаться с жизнью. Зачем-то же родился, зачем-то жил, столько накопил и не растратил, не передал другим, тем, кто только заступил на эту прекрасную землю. Чувство своей вины за то, что он не смог сделать, и за то, что делал дурно, мучившее его и раньше, вдруг подступило с такой властной требовательностью, что Иван Иванович уже не мог думать ни о чем другом. Как же случилось, что он только сейчас все понял, когда и поправить-то ничего нельзя? Как?

А так и случилось, что ты всю жизнь был занят собою. А кем же еще? Жизнь-то твоя.

Если родились дети, то должны заниматься ими. Но дети твои, Иван Иванович, выросли, у них свои дети, и они ничего не хотят слушать, как не хотел слушать ты своего отца. Так уж устроена наша жизнь.

Так каков же выход?

Выход один... Надо делать то, что люди делали всегда, не рассчитывая на внимание к твоей персоне. Впрочем, один человек тебя, Иван Иванович, может выслушать... Но поймет ли?

Поймет... Когда немного подрастет. Ему, да, ему ты и должен все выложить. Это Антон. Человек двадцать первого века.

Горячий туман накрыл Иван Ивановича, и его опять стащило к самому краю пропасти. Теряя сознание, он почувствовал, как немощное тело, утратив опору, посунулось вниз, но руки его, в которых была еще сила, ухватились за край уступа и остановили падение. Задержав дыхание, Иван Иванович замер. Теперь надо не шевелиться, а осторожно нащупать ногой опору и помочь изнемогающим рукам. Он ее нащупал и повис...

— Нет, это не жизнь... — беззвучно прошептали губы. — А что делать? Пока живой — все жизнь. И будешь за нее цепляться до последнего... Не ты первый, Иван Иванович, на этом свете проходишь эту дорогу и не ты последний.

Ему вспомнилась восточная притча, которую он слышал еще в детстве.

В пустыне за фазаном гнался шакал. Спасаясь, фазан вскочил в колодец и, когда падал вниз, успел ухватиться когтями за кустик, росший в расщелине стены колодца. Глянул бедный фазан вниз, а на дне колодца огромная змея. Глянул он вверх — там шакал. И змея и шакал раскрыли пасти и ждут его, фазана, а он завис меж ними. Что делать? Висит, ноги немеют. Огляделся. Видит: на кустике, его спасителе, красные бусинки, ягоды. Подумал, подумал и начал клевать их...

В фазаньем положении и ты сейчас, Иван Иванович Иванов. Твоя затея — оставить внуку духовное завещание, те ягоды...

— И все же, все же... Другого не остается, — прошептали его губы.

Над ним наклонилось лицо Люси.

— Вы что, Иван Иванович?

— Если не ушел сын, — чуть слышно прошептал Иванов, — скажите, чтобы принес мне мой гроссбух.

— Что? — переспросила сестра.

— Гроссбух, он знает. Это такая амбарная книга, в которой я делаю записи...

«Бедная девочка, — грустно подумал Иван Иванович, — она не знает, что такое «амбарная книга», а я не могу объяснить».

Однако Люся понимающе закивала головою и, поправив на нем простыню, тихо скользнула к двери.

— Я передала, он еще там, ждет, — сказала с порога и скрылась.

Несколько минут Иван Иванович лежал без мыслей у края беспамятства, а затем опять стал отодвигаться от него. Ему казалось, теперь он делал это увереннее, подтягивая свое тело на руках, в которых он ощущал все больше и больше силы.

Иван Иванович верил в свои руки. Сколько он помнил себя, они еще никогда не подводили. Ему нужно было только начать дело — и руки выполняли. Он знал, что руки исполнят последнюю его работу на земле, свершат последнее действо уже тогда, когда тело покинут силы.

А почему только его руки? Руки всех людей, кто не чурается работы, — великие труженики. Надо бы возвести на земле памятник рукам человеческим. Они столько сделали прекрасного.

«А сколько эти руки порушили и развеяли в прах ценного? — спросил себя Иван Иванович и тут же ответил:— Нет, это делал разум. Он приказывал. Руки добрее и милосерднее разума. Они творцы...»