Серпантин

Вид материалаДокументы

Содержание


Покаяние не по Абуладзе
Подобный материал:
1   ...   66   67   68   69   70   71   72   73   74

Премия




Дирекция сказилась: натужно улыбаясь, зазвала в приемный зал, где уже толпилась куча народу, и предложила выбирать между премированием поездкой на Красное море и наградными часами. Я выбрал часы, потому что на Красном море бывал, и мне там не особенно понравилось. Мне вообще больше нравится Белое море, но это в скобках. Тогда на меня торжественно нацепили часы. Супернакрученные японские "Сейко" с пятью циферблатами, измеряющими я не могу понять что, и с компасом. "Это чтобы ты не заблудился в Сибири, когда тебя туда посодют", юмористически сказал престарелый генеральный, в далекой юности бывший партизаном в гданьских лесах, а впоследствии председателем парламентской фракции партии Ликуд. Я был очень тронут, хотя не очень понял корреляцию между местом моего ближневосточного ПМЖ и дальневосточным Гулагом. Господа, я страшно тронут, сказал я собравшимся, и все захлопали, обнажая искусственные челюсти под здоровым старческим румянцем напудренных щек. "Мы тебя любим, русский медведь", – нежно сказала председательша профкома – бывшая депутатша Кнессета от крайне правой партии. "Да, мы тебя любим, но лучше бы ты был женщиной", – решительно, очень веско, но на полметра мимо сказала замдиректора по научной работе, в быту – активистка крайне левой феминистической организации. Все захлопали снова, но вразнобой, а у меня что-то запищало на руке. Я вгляделся в крутящиеся циферблаты – по-моему, на этих часах измерялось всё, кроме времени – и обнаружил дополнительный кружок со стрелками.

Мне подарили часы с измерителем кровяного, глазного и сердечного давления.


Покаяние не по Абуладзе




Вообще говоря, каяться я не люблю; я не мазохист и отнюдь не сторонник катарсиса. Тем не менее, как человек, выросший на просторах необъятных родины своей, где самосожаление является непременным правилом хорошего тона, я всё равно регулярно каюсь перед теми, кого полагаю людьми близкими, и даже исполняю заповедь "видуй", то есть не просто каюсь, но при этом еще и колочу себя кулаком в грудь. Как вы сами понимаете, делаю я это исключительно в пьяном виде. Перед Тем, Кто восседает на небесах, каяться мне затруднительно: Он и так все мои грехи знает наперечет, при этом я не способен гарантировать Ему, что в дальнейшем исправлюсь. Какое уж тут покаяние? Перед людьми – другое дело, но и тут – отнюдь не перед всем кагалом, а исключительно и только перед теми, кого обидел.


Итак, в чем же мне покаяться? Я сейчас специально выпил, поэтому вполне пригоден для исполнения заповеди.


Я человек уживчивый, но крайне сварливый и раздражительный. Очень многое и многие меня раздражают, причем сильно, и с каждым годом – всё сильнее и сильнее. От некоторых я хотел бы просто держаться подальше. По большому счету мне думается, что большинство людей по своей природе не злы и в стабильных, усредненных, так сказать, ситуациях, в обыденной жизни достаточно доброжелательны – я не говорю, что добры, для этого у меня нет никаких оснований. Тем паче я не говорю, что человек – это звучит гордо. По-моему, это высокопарная блажь. С какой стати и перед кем он будет звучать именно так, а не иначе? Есть масса ситуаций, в которых человеческое поведение очень и очень многих меня сильно злит. Иногда я готов кого-то зарезать. Время от времени – крайне редко, раз пять за всю жизнь – хотелось зарезать себя. При этом в жизненных ситуациях, даже в самых жутких, почти не от мира сего, я стараюсь больше внимания уделять присутствующему в них позитиву, а не наоборот – иначе, во-первых, можно свихнуться, а во-вторых, вынесение негатива "наружу" никогда не дает возможности для самовыражения, скорее – запирает наглухо любую возможность для творчества.


Признаюсь, что мне неприятны ситуации, которые впоследствии я не могу описать на бумаге.


Так что по жизни я вовсе не такой позитивист, каким видят меня многие. Они судят меня не по личному общению, а по тому, что и как я пишу. В жизни я человек довольно тяжелый, особенно для близких. В чем признаюсь и даже раскаиваюсь, но, опять же – не уверен, что в дальнейшем не удержусь от еще большего грехопадения. Я люблю выпить. Здоровье и сопутствующие явления – давление, опасность инсульта, гастрит с детства, печенка – не дают мне превратиться в алкоголика. У меня нехорошая наследственность, отягощенная дедулей Николай Васильичем, которого я очень любил, и который, судя по семейным легендам, будучи человеком действительно хорошим, одновременно нес в себе ген алкоголизма. Ген этот передался мне. Вы понимаете, от этого страдаю вовсе не я. Когда я в эйфории, мне хорошо. Позавчера я пришел домой, позанимался с дочкой. Сел за компьютер – и мне немедленно захотелось выпить. Как хочется всегда, когда я сажусь за компьютер. Моя жена всегда в этих случаях машет рукой и говорит с чувством безнадежности в голосе – "Николай Васильич!.." Попутно, и именно в связи с этим, признаюсь еще в одном грехе: я всегда злюсь, когда мне ставят в упрек происхождение, пускай иногда это совершенно оправданно, а совершенно оправданно это, например, именно в данном конкретном случае.

В семействе моей супруги не принято пить, как и в любой уважающей себя еврейской семье. Там на эти вещи смотрят дико. Там не знают, как реагировать, когда в квартиру врывается пьяный до безобразия Мендель Крик, прекрасный отец, неплохой, в общем, муж, коллега, которого на работе ценят сотрудники, но по профессии и призванию – биндюжник. Если я оправдываюсь цитатами из Бабеля, мне в укор ставят Шолохова. Иначе говоря, Николай Васильевич превалирует над Исааком Эммануиловичем. Я каюсь еще вот в чем – в таком состоянии я способен совершить преступление.
Я выхожу на улицу – или погружаюсь в чтение. Или пишу открытое письмо протеста – и меня охватывает волна бешенства и отвратительной, непристойной радости, когда, по меткому замечанию обожаемых мною Стругацких, у меня нет никаких обязанностей, кроме обязанностей перед самим собой. Несколько раз в жизни у меня было такое. Дважды – в советской армии, когда на полигоне я, решив для себя вопрос "а судьи кто?", открыл огонь на поражение, – и трижды – здесь, уже в этой стране, во время разгона демонстраций протеста. Тогда у меня больше не было сомнений. Тогда мне было ясно всё. Абсолютно всё. Когда я в таком состоянии, я точно знаю, кто во всем виноват, и я точно знаю, чего хочу: рубить наотмашь, предавать огню, сбрасывать с дворцовых ступеней на копья и вилы ревущей толпы...


Сегодня у нас на работе произошел казус. Явилось нас поздравлять высокое начальство – среди нашего начальства, в связи с общественным положением архива, где я работаю, – много высокопоставленных деятелей. Депутаты парламента, министры и всё такое. Было выступлений на полтора часа, пятьдесят бутылок кока-колы, и при этом – всего две бутылки вина на всех. Я возмутился вслух, устроил публичный скандал – и сорвал бешеные аплодисменты нашей непьющей публики. Публика посчитала это необыкновенно удачным экспромтом в юмористической области, и искренне не понимала, что я нахожусь в последнем градусе бешенства.


Я не буду просить прощения у этой публики. Перед публикой, размеренно ходящей на ежедневный футбол и спокойно обсуждающей курс доллара на валютной бирже в то время, как в двадцати километрах от их дома детсадовцы бегают в бомбоубежища по два раза в день, – невозможно просить прощения. Ни к чему просто. Я удивляюсь только, что она, публика, при таком отношении к жизни еще и не пьет. Как можно сохранить здравость рассудка при таком трезвом подходе к жизни? Такой подход нормален для греческого крестьянина на острове Крит, и то потому лишь, что ни на его детей, ни на детей его соседей никаких ракет не падало уже более полувека, со времен немецко-итальянской оккупации. А не то – у них давно появился бы какой-нибудь Мавродаки Аполлонович Байрон, – какой, собственно, и появлялся каждый раз в тот момент жизни, когда его появление было насущно необходимо.

Поэтому у публики просить прощения я не буду. Я буду просить прощения у собственной жены (не только за то, о чем рассказал) – и, может быть, у собственного ребенка (я знаю, за что).

У вас я тоже попрошу прощения на всякий случай. Наверняка я обидел кого-то не тем словом, не вовремя влез в разговор, прервал чьи-то размышления, повел себя неуклюже, как слон в посудной лавке, или еще что-нибудь в том же духе. Мысли намеренно обидеть кого-нибудь у меня не было и в заводе.


Больше всего я далек от мысли встать на Красной площади на эшафоте, как Емельян Пугачев и, распустив кафтан, кланяться на четыре стороны: "простите, люди добрые…" С самого детства меня преследовала картинка из учебника истории СССР (а ведь абсурд – какой СССР был во времена Пугачева?) – стоит он, кланяется, все вокруг сопереживательно прослезляются и вздыхают – нет чтобы помочь слезть с эшафота, – и вот он наклоняется в очередной раз со своим протяжным "прости-и-ите…" – и тут я оказываюсь с той стороны, и деловито даю ему пинка под зад: "слезай, Емелька – головы рубить будем!"

То-то бы он оживился…


Не знаю, нужно ли просить прощения за то, что больше всего в этой жизни (кроме дочки, естественно) я ценю наличие в ней книг и женщин, а также, попутно – тех ситуаций, которые, если их описать, способны превращаться в книги. Если даже за это и нужно просить прощения, то я все равно не знаю, у кого. Я знаю только, что как было, так и остаётся: "мне ад – везде, мне рай – у книжных полок".

За это, вероятно, тоже следует попросить прощения.