Серпантин

Вид материалаДокументы

Содержание


Тов ламут беад арцейну
Подобный материал:
1   ...   9   10   11   12   13   14   15   16   ...   74

Чудо



Сегодня днем я отправился гулять с дочкой. По дороге мы читали Гомера, а потом зашли в гости к раввину Г., которого я порадовал историей со скрижалями Завета, которые оказались сапфировыми.

Чудо! – закричал поддатый Г. – Подлинное чудо! О, чудо! – Он воздел руки. – О, мамма миа! Я тридцать лет учил Писание с комментариями – и в итоге напрочь забыл, что это воистину так!.. Ты – кудесник, любимец богов!

Раввин Г. одно время, еще в прошлом веке – между пребыванием в лагере и эмиграцией – был преподавателем русской словесности, и он до сих пор сыплет цитатами из классической литературы.

Мне стало совсем приятно, и даже самому захотелось совершить маленькое чудо – и вот, пока моя дочка играла с двенадцатью детьми раввина, мы решили его организовать. Чудо организовать, я имею в виду. Раввинша, дымя беломором, принесла из кухни и, морщась от дыма, грохнула об стол трехлитровую бутыль шотландского виски. Мне становилось всё приятнее и приятнее. Мы цитировали стихи Писания и стихи Франсуа Вийона, мы закусывали вареной картошкой с селедкой, мы пели под гитару "Хорст Вессель". У раввина Г. нет никакого слуха и довольно противный голос, но это не важно – ведь и то, и другое есть у меня. Когда уровень коричневой жидкости в сосуде опустился до самого ложного донышка, я понял наконец, что способен совершить чудо. И я совершил его, клянусь мамой.


В многоголовом, как гидра империалистической агрессии, семействе раввина живет гигантский кактус с сорокапятисложным латинским именем. Он приехал из Мексики, и для простоты я называю его Кетсалькоатлем. Он живет в углу гостиной уже тридцать пять лет, но ему, в отличие от раввина, очень неуютно в эмиграции. За все эти годы он ни разу не цвел. Тридцать пять лет он стоял в огромном глиняном горшке – одинокий, сухой, мрачный и колючий. Я всегда утверждал, что это оттого что в квартире Г., двадцать четыре часа в сутки предающегося с многочисленными учениками комментированию Писания, воздух так загустел от учености, что кактус просто не может дышать. Раввин свирепо спорил с этим – но не сегодня. Сегодня, в честь открытия сапфировых скрижалей Завета, он наливал мне шотландское виски в огромный турий рог, который когда-то подарил ему архиепископ Кентерберийский, его личный друг.

...Чудо! – протяжно, нежным голосом кричал раввин, чавкая селедкой, – чу-у-удо! Как хорошо-то, Господи! Сотвори чудо!

И Господь сотворил его, избрав посредником меня. Аз, недостойный, видел это своими глазами. Бедный кактус, – вздохнула раввинша, наливая себе последнюю стопку. – Надо его полить еще раз. Может, он тогда все же расцветет... Миша, полей его. Вон там стоит пластиковая бутылка с водой, которая когда-то была с водкой.


Если бы сейчас был праздник Пурим, я уже не смог бы отличить положенных к этому празднику выражений "будь проклят" и "будь благословен". Но сейчас был не Пурим, сейчас был Шавуот, и я просто не отличал черного от белого. Я промахнулся и взял вторую трехлитровую бутыль с виски, и целиком опорожнил эту бутыль в глиняный горшок с Кетсалькоатлем, и никто – воистину, о чудо! – этого не заметил.

Всё было чрезвычайно хорошо. Кетсалькоатль плескался в виски, моя дочь играла с двенадцатью детьми раввина, а мы пили, пели и ели вареную в мундире картошку, как когда-то, на заре моей глупой юности, мы ели ее у пионерского костра. За окнами темнело.


Упал десятый час, как с плахи голова казненного. Так сказал поэт. И мы выпили за этого поэта. И раздался вопль раввинши. Она кричала, тыча пальцем в угол комнаты, где стоял кактус, носящий имя языческого бога. Там, в углу, резко воняло виски и копились тени забытых предков. Я привстал, раввин подскочил. Да будет свет, костенеющим языком сказал он, и его дети зажгли свет, и стал свет. Мы уставились на кактус, на невесть откуда, как из мексиканских джунглей явившиеся, дивной красоты красные цветы и извивающиеся лианы, опутавшие его тело, как созвездие Волос Вероники.

Кетсалькоатль расцвел.


Тов ламут беад арцейну




Окончив работу, я пошел к Садам Сахарова – посмотреть на то, как поселенцы будут в знак протеста перекрывать основную трассу на выезде из города. В пять часов вечера люди с оранжевыми флагами, в оранжевых рубашках, оранжевых футболках, оранжевых штанах и даже оранжевых шляпах перекрывали все основные трассы в центре страны. Пробки на дорогах образовались незамедлительно, многокилометровые колонны машин стояли, как покорные стада бизонов в американских прериях – в лучший, доевропейский период этого континента ковбоев.


Поселенцы были представлены, в основном, мальчиками и девочками пубертатного возраста. Я встал с правой стороны шоссе, у края обрыва, ведущего к каменным домам заброшенной арабской деревни Лифта. С одной стороны суетились журналисты разнообразных агентств, с другой – тремя рядами, с кислыми лицами, стояли полицейские. Они были одеты в бронежилеты, каски с намордниками, а в руках держали длинные резиновые дубинки и щиты из пластика. Полицейским было очень жарко. Рядом со мной, на круче обрыва, громоздился табун арабских жеребцов конной полиции. Жеребцы тихо ржали, им хотелось пить. Полиция потела. Поселенцы скандировали лозунги. Они были в легких футболках, им было почти прохладно. Автомобили, грузовики и автобусы стояли, выключив моторы – гигантской змеей, извивающейся до горизонта. Громада Дворца нации заслоняла солнце. На антеннах большей части автомобилей висели оранжевые ленточки.


На склонах соседнего холма Гиват-Шауль клубились зрители – толпы хасидов в черных костюмах. Они были законопачены в сюртуки и шляпы покруче полицейских, изнывающих от дикого ультрафиолета в бронежилетах и стальных касках, но хасидам, в отличие от полиции, жарко не было. Я никогда в жизни не видел потного хасида – даже в сорокаградусный полдень. Свой застегнутый наглухо сюртук хасид носит с печальной гордостью, как мой дед носил старый пиджак с рядами брякающих орденов и медалей на праздник Великой победы. Дед получил ордена от военкомата, надевал брякающий пиджак один день в году, в мае, и потел в нем страшно; хасиды получили сюртуки в наследство от предков из Польши и Венгрии, носили их каждый день, но не потели никогда.


Мне при взгляде на хасидов стало жарко. Я расстегнул рубашку до пупа. Ближайший ко мне полицейский с надвинутой на глаза каской явственно заскрежетал зубами. Я понял, что это – от жажды, и протянул ему бутылочку из-под кока-колы. В бутылочке (думал я) была вода: мы все носим летом такие бутылочки, без бутылочек нельзя, из них нужно отхлебывать по глотку каждые пять-десять минут для поддержания водного баланса в организме.


Я протянул ему бутылочку. Я забыл, что вот уже месяц худею по некоей ценной методике с употреблением уксуса внутрь перед каждым приемом пищи. Полицейский припал к бутылочке, и я вспомнил с запоздалым сожалением, что в ней не было воды, в ней был уксус. Я понял, что рискую остаться без уксуса, необходимого мне к употреблению перед следующей трапезой, и ринулся отнимать бутылочку у полицейского. Полицейский не сопротивлялся, но уксуса не отдавал. Он стоял, задрав голову, в позе дискобола, картинно отставив одну руку, а другой судорожно сжимал бутылку. В рот лился уксус, зубы стража были сведены, глаза – выпучены. Он молчал. Я ткнул его пальцем в бронированный живот, и он отдал мне бутылочку – всё так же молча. Я стал аккуратно, любовно запихивать бутылочку в свою сумку и на секунду отвернулся. Сзади раздался рёв, напоминающий трубный глас мастодонта во время случки. Я подпрыгнул, но приземлился на каменистую, покрытую белой пылью землю не на две ноги, а на четвереньки. Удар дубинкой по затылку на миг погасил солнце, и мне стало прохладно. Привстав с земли, я тупо смотрел, как корни находившегося по соседству Дерева Иуды, покрытого розовыми лепестками, жадно сосут уксус из разбитой бутылочки. Лужица уксуса исчезала на глазах. Когда она исчезла, я встал и обернулся. Полицейский сидел на земле. Вокруг него недоуменно толпились арабские жеребцы, с них свисали толстые ноги конной полиции. Я подскочил к сидящему и ударил его ногой в живот. Это было чисто рефлекторным действием – со времен службы в рядах советской армии я не терплю, когда меня бьют по голове. Вдобавок из-за этого носителя потного мундира разбилась моя бутылочка.


Полицейский не пострадал от удара в живот, он даже не пошевелился – лишь тихо загудели его бронированные латы. Я схватил валявшуюся рядом дубинку и ударил по стальной голове. Раздался гул октавой выше. Полицейский молчал, но тут в оглушительной тишине я услышал постепенно усиливающийся звук, напоминающий рев боевого вертолета, заходящего из зенита в атаку. Это толпа хасидов взвыла от восторга с соседнего холма.


Полицейские кинулись ко мне, но дорогу им преградила девочка в длинной черной юбке и оранжевой футболке. Она размахивала бело-голубым флагом. Полицейские сбили её с ног. Поселенцы взревели от бешенства и кинулись на полицейских. Водители машин, стоявших в многокилометровой пробке, нажали на клаксоны одновременно. Обезумевшая лошадь конной полиции носилась по трассе, сбивая с ног иностранных корреспондентов. Фото- и кинокамеры сыпались на мостовую, как орехи. Полицейские забыли обо мне и принялись за какого-то старца с бородой до земли, в пыльном сюртуке и с черной шляпой, на которой виднелась оранжевая ленточка, кокетливо прикрепленная к тулье. Старец был похож на Маленького Мука. Он закрыл голову руками, но никто не собирался его по ней бить. Его довольно вежливо подняли и, оторвав от земли, раскачав как следует, кинули в кузов полицейской машины. Старик плыл по воздуху легко, как облачко, шепча предсмертную молитву "видуй". Чудовищный рев раздался с соседнего холма, как будто протрубили трубы Иерихонские, и черные толпы хасидов хлынули на дорогу. Я услышал, как они скандируют: "Рав Аврум-Йосеф!" – и понял, что некстати случившийся на дороге у полиции старец был главой местной общины. Автомобили гудели. Поселенцы прыгали под ногами дерущихся, как лягушки. Меня схватили за плечо, я обернулся и увидел, как на плечи дотянувшегося до меня полицейского в тяжелых латах прыгнули с обезьяньей ухваткой два молодых йешиботника с развевающимися по ветру пейсами. Полицейский ворочался под ними, рыча, как горилла. Некто в форме, подкравшийся сзади, сбил меня с ног, я упал под ноги качавшемуся под весом двух щуплых йешиботников полицейскому. Он упал на меня, юноши легли сверху. Чья-то нечистая борода залепила мне рот. Полицейский ругался на французском языке с марокканским акцентом, йешиботники подвывали на польском идише.


Визг тормозов оглушил нас. Рядом остановился автобус с решетками на окнах, из него цепочкой побежали оскалившиеся солдаты пограничной стражи без автоматов, но с дубинками. Полицейского, потерявшего каску и бронежилет, стали запихивать в автобус, попутно лупцуя по голове дубинками и пиная ногами под зад. Его приняли за демонстранта, потому что за секунду до этого милая девушка из поселенцев, оставляя за собой в пыли шлейф разорванного платья и духов "Шанель", успела засунуть ему в нагрудный карман оранжевую ленточку протеста.


Какой-то человек в трусах и майке, с бледным торжествующим лицом, залез на бронеавтомобиль полиции, привязал к антенне оранжевое знамя и стал кричать что-то, надсаживаясь, но неслышно за шумом толпы и воем сирен. Солдаты хватали его за ноги, он лягался.


Одинокий араб пробежал зигзагами, прикрывая голову в куфие и вертясь между копытами взбесившихся лошадей конной полиции. Прямо по курсу ударили в толпу водометы. Струей воды я был сбит с ног третий раз за этот суматошный вечер. Стало прохладно. Пылающее солнце черепахой спускалось за долиной Аялона.


Трое корреспондентов крайне левых антиизраильских газет из Бельгии дрались врукопашную с полицейскими на стороне поселенцев, а телеоператор крайне правого произраильского шестого канала шведского телевидения помогал засовывать мокрых демонстрантов в полицейский автобус.


Очки я потерял.


Я понял, что с меня хватит.


Я поймал обезумевшую полицейскую лошадь, бесцельно метавшуюся с оборванной уздечкой между краем обрыва и передними машинами автомобильной пробки, вскочил на неё и ускакал.