Очень короткое предисловие

Вид материалаРассказ

Содержание


События майского дня
Мы и редакторы
Раиса Напильниковна
Перипетии сюжета
Как Ванюту в город возили
Еремин. Мысли о смерти
Шкворцов. Окончание жизнедеятельности
Дядя инженера Быстрякова
Озарение юности
Иван Александрович и Александр Иванович
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   14

Философства


Когда Хулидятлов выпил пятую рюмку неразбавленной, ему стало хорошо.

«Боже мой, – подумал Хулидятлов, – как же мне хорошо!»

И тут ему захотелось, чтобы и другие узнали, как ему хорошо. Видимо, он был по натуре альтруистом. Хулидятлов высунулся из окна и поглядел во дворик, но тот, обычно людный и шумный, был пуст. Не сидели и не сплетничали старушки на скамейке, не стучали о стол костяшками игроки в домино. Лишь дворник Герасим меланхолично подметал асфальт, задумчиво бубня под нос:

– Ежели его вправо поддать, так вправо и полетит. А ежели влево, так – поди ж ты – влево.

– Эй, Герасим – жопу красим! – закричал Хулидятлов. – Мне хорошо!

Но дворник не слушал его, продолжая мести асфальт и бормотать:

– А ежели назад подать – так хош ты пупом своим удавись, а назад полетит.

– Вот дурило! – сказал Хултдятлов и вдруг подумал: «Интересно, отчего слово «жопа» пишется через «ж»?»

Тут во двор выскочила жена Герасима Анисья и накинулась на мужа:

– Что ж ты делаешь со мной, метлодуй поганый, фартух застиранный! Ты ведь всю жизнь мою покалечил!

А Герасим всё бормотал:

– А ежели вперед, да с чувством – вперед и полетит ядерным темпом.

– Анисья – морда крысья! – весело крикнул Хулидятлов. – Отчего слово «жопа» пишется через «ж»?

Анисья на секунду задумалась и ответила:

– Оттого, что жопа.

И снова напустилась на мужа:

– Всё, допек ты меня, подгузник можжевеловый! Сейчас я тебя со свету сживать буду.

Она выхватила у Герасима метлу и огрела его древком по голове. И, падая, как подкошенный, увидел вдруг Герасим широкую степь, а посреди ее текла река, а по берегам, пережевывая траву, бродили задумчивые кони, а мимо шагал босой, в рубахе и полосатых кальсонах, держа в руках зеркало русской революции и отражаясь в нем, Лев Толстой. Он супился, морщиня аршинною мыслью лоб, шевелил сухими от неутоленной жажды большего губами и изрек на ходу:

– Гнусное это слово, что подкрадывается к нам незаметно!

А Анисья бросила метлу поверх убитого мужа и провыв «Ох, горемычно ты, житье вдовье!» бросилась назад в подъезд.

А Хулидятлов вернулся за стол, выпил шестую и седьмую рюмку неразбавленной, и ему стало плохо.


Почта


В дверь мою позвонили. Я, стараясь не дышать, подошел к двери.

– Кто там? – спросил я.

– Почта, – ответили из-за двери.

Я бросился бежать вглубь квартиры и заперся в спальне.

«Почта, – мысленно повторял я. – Вновь почта. Снова эта почта. Опять почту принесли».

Звонок повторился. Я, с трудом сдерживая слезы, подкрался к двери.

– Кто там? – спросил я.

– Почта, – ответили из-за двери.

– Нет! – заорал я. – Нет! Я не хочу! Я не могу больше! Уходите!

За дверью вздохнули и зашаркали прочь. Этого я уже не мог стерпеть. Распахнув дверь, я истерично завопил:

– Не шаркайте, слышите? Не смейте шаркать!

Почтальон вздохнул и принялся осторожно переставлять ноги, занося их полукругом и опуская на цыпочки. И тут до меня дошло, что я по-настоящему люблю этого человека.


Володенькины подмышки


С детства Володенька проявлял удивительный интерес к своим подмышкам. Маленькие красные точечки щекотали воображение, наливались в небольшие прыщики и обещали нечто чудесное. И вот однажды они раскрыли головки, и из них пробились первые робкие волоски. Волоски выползали всё дальше и дальше, игриво покалывали нежную Володенькину кожу, иногда обволакивались солеными капельками пота. Потом волоски взросли, закустились, в них поселились блошки. Порою, заглядывая под мышку, Володенька наблюдал, как блошки рыщут среди волос, выискивая им одним известные тропы.

«Джунгли, настоящие джунгли», – думал Володенька с замирающим от гордости сердцем.

Вскоре, правда, блошки покинули Володенькины подмышки, переселившись в соседского кота. Но грустил Володенька недолго – кот, плененный изобилием, сам поселился в волосистых подмышковых джунглях. Спустя некоторое время от него пошел приплод, котята мужали, а самый бойкий из них эволюционировал в роскошно-пятнистого ягуара. За ягуаром в подмышки явились тапиры, взгромоздились на ветви туканы, зашелестели в кустах коралловые змеи, заплескались в реках анаконды, пираньи и алигаторы.

Володенька возмужал, совершил множество поступков, женился. Жена неотступно следовала за Володенькой, и ему приходилось запираться в ванной и там в одиночку любоваться буйной флорой и диковинной фауной подмышек. То был волшебный фонарь. Володеньку, правда, несколько удручала кровожадность ягуаров, да и алигаторы вели себя немногим лучше, но ни рев хищников, ни визг их жертв не вызывал такого ужаса, как обычный стук в дверь – это жена желала знать, не утонул ли Володенька. Володенька наспех мочил волосы, раздевался и растирался для видимости полотенцем и выходил к жене розовый и невинный.

Затем, познав, что лучший союзник – темнота, Володенька выучился никтолопии. Теперь он мог любоваться своим волшебным миром даже ночью, даже при жене. Почувствовав волю, мир его стал доступен смешению ареалов: к имевшимся видам присоединились львы и пантеры, медведи и росомахи, зебры и яки, какаду и кролики. В большинстве своем существующие виды пожирали друг дружку, но делали это совершенно беззлобно, и Володенька не огорчался.

Но тут случилось самое страшное – настало лето. Жаркое и влажное, вооруженное лучами беспощадного солнца, оно нанесло Володеньке смертельный удар – жена потребовала, чтобы он сбрил волосы под мышками, ибо запах вони оттуда становится нестерпимым. Володенька немного любил жену, больше побаивался, но главное – чувствовал, что не сумеет сказать ей «нет». Он слишком углубился в свои подмышки, чтобы сопротивляться внешним обстоятельствам. И когда те возникли вдруг перед ним черным зловещим силуэтом, до того перепугался, что готов был от страха расстаться с единственным, что имел и по-настоящему любил. Он пытался бродить по улицам, но и улицы пугали его, и он возвращался, забившись в постель рядом с женой, которая мягко жаловалась, что ей трудно дышать от Володенькиного пота.

И вот однажды ночью Володенька встал и направился в ванную. Света он не включил – глаза его отлично видели в темноте. Полюбовавшись напоследок погоней гепарда за антилопой импалой, Володенька напустил под мышки пену белесого крема и взмахнул безопасной бритвой. В ушах его раздался рев ягуара, полный боли и бешенства. Рев этот подстегнул Володеньку, и бритва замелькала в его руках. Джунгли быстро редели, в выбритых кронах гибли птицы и насекомые, звери и рыбы. Но Володенька не плакал – наоборот, рассмеялся, глянув в зеркало: он увидел, как исчезли морщинки на лбу, как отбрякли мешки под глазами, а щетина на щеках, подбородке и над верхней губой превратилась в легкий пушок. В несколько движений Володенька добрил остатки зарослей под мышками. Конец работы оказался особенно трудным – Володенька уже плохо держал бритву в неумелых пухлых пальчиках, а затем и вовсе уронил ее. Бритва легким шлепком упала на кафельный пол ванной. Рядом с нею лежал мертвый младенец, а вокруг него, ворча пискливыми голосами, ползали алигаторы размером с блоху.


События майского дня


Илья Алексеевич сидел за столом и от нечего делать разбивал пустой стакан. Внезапно на лицо его легли теплые, пахнущие глицерином руки и кто-то произнес: «Ку-ку, котик!»

Илья Алексеевич повернулся и никого не увидел, причем руки исчезли. Илья Алексеевич пожал плечами и снова принялся разбивать стакан. Но тут из песка в песочных часах высунулась страусиная голова и четырежды сказала по-страусиному «ку-ку». Илья Алексеевич отставил стакан и очень ловко разбил песочные часы. Но страуса в них не оказалось, и сама страусиная голова тоже куда-то пропала.

«С новосельем, у меня белая горячка», – подумал Илья Алексеевич. Ему стало весело.

Тут в комнату залетела муха и стала ползать по обоям. Илье Алекссевичу страшно захотелось подразнить муху, и он сказал:

– Жжж!

Муха оторвала одну из лапок от стены и покрутила ею у того, что должно было символизировать у нее висок.

– Сама дура, – сказал Илья Алексеевич.

Муха обиделась и пересела на платяной шкаф.

– Дура и есть, – заключил Илья Алекссевич. – Сейчас оттуда моль выйдет, она тебе все ноги переломает.

Муха, кажется, испугалась и перелетела на стол, поближе к Илье Алексеевичу.

– Вот скука-то, – сказал Илья Алексеевич. – Что же делать?

– Ничего, – ответил ему тот же голос, что давеча говорил «ку-ку». – Читай дальше свою газету.

Тут Илья Алексеевич обнаружил, что в руках у него раскрытая газета. В газете был помощен фотографический снимок с изображением мясохладобойни. Среди подвешенных свиных туш стоял улыбающийся детина с прижатым к сердцу здоровенным тесаком и доверчиво глядел в объектив. Игривый курсив под снимком сообщал: «Будни электората». Илья Алексеевич хихикнул, сложил газету в трубочку и прихлопнул ее уснувшую на столе муху.

– Чего дерешься, дурак? – плаксиво спросил всё тот же голос.

– Я не дурак, – пошутил Илья Алексеевич, смахивая убитую муху со стола.

Собственная острота до того его рассмешила, что от хохота он свалился со стула, ударился головой о пол и скончался. Рялом с ним валялись труп мухи и разбитые песочные часы. А на столе одиноко стоял пустой стакан, на гранях которого играли лучи майского солнца.

Мы и редакторы


Отношения с редакторами у нас как-то с самого начала не заладились – с первой же нашей детской сказки. Мы отправились с нею к одному редактору, тот начал ее читать, а потом нервически заорал, что если мы еще раз явимся к нему с чем-нибудь, напоминающим рукопись, он будет нас долго бить по щекам. Второй редактор был мрачный тип, всё время демонстративно взвешивал на руке то дырокол, то скоросшиватель, а потом посоветовал нам убираться, «пока волки сыты и овцы целы». Третий оказался добродушным старичком, добросовестно пролистал нашу рукопись, а потом отклонил ее со словами:

– Эдак ребенок начитается ваших книжек и бабушку зарежет.

Мы попросили его указать конкретные места, где мы призываем детей резать бабушек.

– Э-ээ, – сказал редактор, – не понимаете вы фигуров речи, а еще писатели!

Мы пообещали не беспокоить его до тех пор, пока не выучим всех «фигуров речи», и ушли.

Дома мы добросовестно изучали всевозможные фигуры речи, включая непечатные, а затем вложили в уста одного из главных героев такие слова: «А главное, дружок, запомни: резать бабушку – последнее дело!»

Сочтя себя должным образом подготовленными, мы вновь отправились к знакомому старичку-редактору.

– Э-ээ, не понял, – озадачился старичок-редактор. – Откуда вдруг ко второму герою пришилась бабушка? Почему о ней раньше не упоминается?

– Потому что у второго героя нет бабушки, – печально ответили мы.

– Почему нет? – не унимался редактор.

– А он ее зарезал, – еще печальней ответили мы. – Чтоб рога не трещали.

– Какие еще рога? – терзался редактор.

– Фигур речи, – объяснили мы.

Тут старичок-редактор сказал нам такой фигур речи, что мы ушли, краснея щеками.

Дома мы долго и мучительно размышляли о причинах наших неуспехов у редакторов и пришли к выводу, что нам больше не следует писать книжки, а следует рисовать рисунки и делать к ним подписи в форме фигуров речи. Мы тут же набросали несколько картинок, снабдили их емким текстом, сдобрили брызгами собственного хохота и побежали к старичку-редактору. Тот к нам не вышел, вышла его секретарша, которая сообщила, что редактор не может нас принять, потому что сказывается больным. Тогда мы показали рисунки секретарше, и она долго смеялась, а потом назвала нас испорченными до мозга костей людьми, которым место не в культурном обществе, а – тут она употребила фигур речи. После чего угостила нас чаем и выгнала вон. Тогда мы пошли по всевозможным другим редакциям, и всюду нас встречали, как именинииков – драли за уши.

Наконец, в последней редакции глава ее сказал нам:

– Так и быть, черт с вами, я издам вашу рукопись и рисуночки с подписями тоже. Но с одним условием: сначала я плюну вам в лицо.

– А пусть плюет, – рассудили мы.

Редактор плюнул нам в лицо, а потом расхохотался и сказал, что пусть его повесят, если он издаст нашу рукопись. Мы его тут же повесили, но и после этого он не издал нашу рукопись. Мы пошли домой, с грустью думая, что только что повстречали человека, который дважды кряду не сдержал свое слово.

Дома нас уже поджидали друзья, которые в наше отсутствие всё съели, всё выпили и взломали дверь в нашу квартиру.

– Ну, как обстоят дела на литературном фронте? – сыто и пьяно спросили они.

– Один уже висит, – ответили мы.

Друзья захохотали и сказали, что мы и в жизни очень остроумны. А мы подумали, что люди часто принимают факт жизни за фигур речи. А потом подумали, что мы еще не всех повесили, кого следует. И ушли. Тем более, что дома нам нечего было есть.


Раиса Напильниковна


Когда Раиса Напильниковна входит в комнату, вся мебель встает в знак любви. У Раисы Напильниковны чудесные жемчужные волосы и актюбинские глаза. Походка ее напоминает постулат. Жесты отточены, как карандаш. Одним из них Раиса Напильниковна наливает в глазуированый стакан чай и кидает в него четыре куска рафинада, не замечая, что это не рафинад, а искусно спрессованые водяные гранаты. Гранаты быстро растворяются в горячем кипятке и взрываются. Раису Напильниковну хоронят с музыкой, но без попов.


Перипетии сюжета


Была у него, кстати, неприятная манера начинать рассказ какой-нибудь бессмысленной фразой, вроде «За этим занятием и застал его Пахомов». Ни кто такой Пахомов, ни за каким занятием, ни кого он застал в дальнейшем не сообщалось, а начинала вдруг излагаться история покинутой дуры с разбитым сердцем. Имена дуры и того, кто разбил ей сердце, умалчивались. Зато говорилось, что шестимесячный щенок таксы Савелий чрезвычайно любил смотреть из окна на опускающийся в сумерки город. И возникало страшное желание схватить шестимесячного Савелия, дать ему хорошего пинка и отучить не к месту влезать в повествование. Но Савелия сменял уже новый персонаж, сворачивая линию сюжета в улитку, и голова шла кругом от пугающего, но почему-то болезненно магнетического ощущения хаоса, и тут, под занавес, снова появлялся вдруг Пахомов, постаревший, спившийся. Рядом с ним стоял приятель с ничего не значащей фамилией Лузгин, а на диване между ними лежала спящая женщина.

– Укрой ее пальтом, – говорил Лузгин. – Или пальтой. Как правильно говорить?

– Пальтон, – отвечал Пахомов. – Творительный падеж, кен-чен.


Как Ванюту в город возили


В то утро маманя сказали:

– Нынче, Ванюта, вымой покрепче уши – повезем тебя в город.

Радостно застучало сердце Ванюты, и побежал он скорее мыться. И вот, побежав, непонятно как – исчез вдруг Ванюта. Исчез неизвестно куда здоровый восьмилетний мальчик, так и не отмыв ушей.

А маманя всё сидели и ждали Ванюту, а, не дождавши, огорчились.


Еремин. Мысли о смерти


Как-то скучно, криво лилось вино из горлышка непрозрачной бутылки. Да и бутылка-то была ненастоящая, бутафорская по своей сути. Держал ее в покрытых цыпками пальцах немолодой уже человек Еремин, держал и страшно боялся смерти. Вообще-то, он понимал неизбежность ее факта, понимал, несмотря на всю глупость этой фразы. Но считал, что по отношению к нему, Еремину, факт этот несправедлив. Ведь у него, Еремина, есть только вот это – он, Еремин. И если у него отнять Еремина, то как же он будет дальше? Будущее рисовалось настолько неопределенным, что Еремин даже заплакал.

А вино, меж тем, продолжало литься из бутафорской бутылки в стакан, пока не вылилось до последней капли. Еремин, плача, поднес стакан к губам, глотнул и тут же выплюнул. Вино тоже оказалось ненастоящим.


Шкворцов. Окончание жизнедеятельности


Душевное нездоровье завершилось физической неполноценностью. Выразилось это в том, что у некоего Шкворцова стали отказывать члены. Руки, например, оказывались подносить ко рту вилку с наколотой едой. Ноги, правда, шли, но в совершенно ненужном направлении. И Шкворцову приходилось запираться дома и ограничивать круг движений и знакомств, чтобы не смешить людей.

Огорчало Шкворцова и то, что спиртное ему ничуть не помогает. Водка казалась чересчур крепкой, вино – кислым, а в шампанском плавали бульбошки, и бульбошки эти оскорбляли желудок.

Потом началось что-то вовсе невообразимое: сперва Шкворцов вспомнил, что от него ушла жена, а потом вспомнил, что никогда не был женат. Это его до такой степени расстроило, что он, превозмогая нежелание членов, добрался до телефонного аппарата, набрал первый попавшийся номер и попросил подарить ему кота. На том конце Шкворцова здорово обругали, потом, правда, извинились, спросили, не продает ли он антикварную мебель, и, узнав, что нет, снова обругали и повесили трубку.

Пустяковое это событие совершенно надломило Шкворцова. Он даже подумал: не утопиться ли? но вспомнил, что не умеет плавать. А повеситься он не мог, потому что не умел висеть. В конце концов, сама мысль о самоубийстве показалась Шкворцову отвратительной. Тогда Шкворцов сел за стол с твердым намерением написать стих, но вышедшие из повинивения члены вывели на бумаге какую-то дикую гнусь:

Аиньки, аиньки, баиньки, баиньки,

Помочилася вдова да в чужие валенки.

Избили ее, скучая,

Свезли ее, куда надо,

Поили водой без чая

И сахара-рафинада.

А после, не давши денег,

Спустили со всех ступенек.

А вдова-то была не дура, ох не дура была вдовица –

Идет по улице, жалеет себя и от этого веселится.


Понял тут Шкворцов, что в голове его грязь, и перестал делать что бы то ни было. Но поскольку такая фраза придает рассказу излишнюю завершенность, следует добавить, что напоследок Шкворцов увидел на оконном стекле шмеля.


Дядя инженера Быстрякова


Красотой мира никого не удивишь – это дядя инженера Быстрякова отлично понимал. Кстати, он был необычным человеком; например, у него отсутствовало имя. Это было чрезвычайно удобно хотя бы потому, что дядю инженера Быстрякова все оставили в покое. В принципе, он мог бы даже совершить убийство, и ему бы за это ничего не было, потому что невозможно судить человека без имени. Но дядя инженера Быстрякова был человеком некровожадным и никого убивать не собирался. Напротив, желая быть полезным обществу, он единожды обратился в редакцию солидной энциклопедии с письмом, где давал принципиально новое толкование слову «катамит». Увы, письмо от человека без имени осталось безответным, и дядя инженера Быстрякова обугрюмился и совершенно замкнулся в себе.

Так он прожил до семидесяти шести лет и вдруг понял, что его тяготит: он не знал, чего он хочет в жизни. Горько и обидно показалось это семидесятишестилетнему человеку, но тут же блестнула и оборотная, светлая сторона темной медали: ведь если он тяготится отсутствием цели, то, может, у него есть, всё же, цель, просто он о ней не знает. И тогда дядя инженера Быстрякова улыбнулся и стал крепко-крепко думать, чего же он хочет. А, думая, пил он чай. И когда ночь была уже на исходе, а чай допит, его вдруг посетило озарение, и он наскоро записал химическим карандашом на промокательной бумаге:

Я хотел бы быть искомым

И проснуться насекомым.


После чего с облегчением в сердце отправился спать.

К чести дяди инженера Быстрякова нужно сказать, что он исполнил задуманное и наутро проснулся именно в том виде, о котором мечтал.


Поэт


Поэт Фурункулов Азиат Ильич был настолько зрел в своем ремесле, что уже видел рифму между словами «жалюзи» и «пожарище». Именно поэтому его не печатали. Но это ничтожно мало беспокоило зреющего Фурункулова, с нежностью лелеющего в мозгу удивительные таинства переплетения слов:


Сторожами придержали

Наступленье ржавой ржи.

На пожарные скрижали

Намоталися ужи

И лежали, и рожали

Без жеманства и без лжи.


Ну, и, конечно, его не печатали. Но, опять же, мало, ох, как мало беспокоило это поэта Фурункулова, потому что он был человеком придуманным и мог не заботиться о деньгах. И за такое бескорыстие ему воздалось. Поначалу он даже испугался, потому что в пришедшей строке не было узорчатого переплетения слов, и даже на стих она мало походила, но быда единственно верной:

Если у тебя в руках весло, окуни его в воду.


Ну, и, естественно, ее не напечатали.


Озарение юности


В восемнадцатилетнем возрасте Ильюша Круглов внезапно понял, что общего у человека с веслом и у человека с граблями: и тот, и другой гребет. Это открытие настолько поразило восемнадцатилетнего Ильюшу Круглова, что с тех пор он перестал придавать значение внешним обстоятельствам.


Иван Александрович и Александр Иванович


Александр Иванович шел по улице, чтобы навестить своего больного друга Ивана Александровича, который время от времени двигался мозгами от напряженной работы ума.

У Ивана Александровича было, конечно, не заперто, и Александр Иванович запросто вошел в квартиру. Иван Александрович лежал при закрытых окнах на тахте и курил.

– А, входите, входите! – закричал он, увидя друга. – Плата за вход чисто символическая – тысяча долларов.

Александр Иванович сел на табурет и принялся внимательно разглядывать Ивана Александровича.

– Паршиво выглядите, – сказал он наконец. – Совершенно паршиво. Видать, болезнь эта надломляет вас. А сами и виноваты – много думаете, очень много курите, совсем мало гуляете и почти ничего не едите.

– С едой у меня недоразумение вышло, – виновато улыбнулся Иван Александрович. – Вот этим же утром хотел по вашему совету чего-нибудь перехватить, перерыл весь дом и ничего не нашел, кроме зубочисток на столе.

– И что же вы?

– Зубочисток я, понятное дело, есть не стал. Я ведь не сумасшедший. А что курю я много – так большой беды здесь нет. Вот эти вот сигареты совершенно безвредны.

– Как безвредны?

– Я перед тем, как курить, каждую сигарету тщательно осматриваю и еще ни на одной не нашел пометку «яд».

– Да-а, – Александр Иванович задумчиво и печально почесал переносицу. – Видать, на сей раз болезнь в вас как-то особенно укоренилась.

– Болезнь? – удивился Иван Александрович. – А чем, по-вашему, я болен?

– Вы больны сумасшествием, – уверенно произнес Александр Иванович.

– А вот и нет! – засмеялся Иван Александрович, очень довольный тем, что сейчас обманет Александра Ивановича. – Я болен совсем не сумасшествием. Хотите, скажу чем? Я болен шестьюпятствием.

– Чем? – удивился Александр Иванович.

– Это новая болезнь, – объяснил Иван Александрович. – Но со временем может стать настоящей пандемией. Выражается она в том, что у меня на ногах шесть пяток.

Как бы в подтверждение своих слов Иван Александрович высунул из-под одеяла грязноватую пятку, показал ее Александру Ивановичу и спрятал назад.

– Остальные пять как-нибудь после допокажу, – сказал он.

Александра Ивановича это почему-то обидело.

– Вот какой же вы человек, – проговорил он. – Приходишь вас навестить, как друга, а вы чудите.

– Да нет, – посерьезнел вдруг Иван Александрович, – я действительно очень болен. Со вчерашнего дня у меня душа расстроена.

– Отчего? – спросил Александр Иванович, снова переполняясь участием.

– Дело было так. Лежу я на тахте, читаю газету, рубрику брачных объявлений. Вдруг среди прочих попадается мне такое: «выдаю желаемое за действительность». Вот это меня и сломило. Я, как вы понимаете, очень хотел, чтобы желаемое выдали именно за меня, но счел себя для этого недостаточно действительным.

– Врете вы всё про газету, – сказал Александр Иванович.

– Я вру?! – возмутился Иван Александрович. – Да вот на этой самой тахте...

– Покажите газету.

– И показал бы, не сомневйтесь, если бы не сжег в расстройстве чувств.

– Да ведь я же вас знаю! – сердито сказал Александр Иванович. – Вы ведь, может, и прочли что-нибудь вроде «выдам молодую симпатичную дочь за состоятельного человека», а потом переврали всё на свой лад. Ну, признайтесь, ведь так оно всё и было?

– Что это вы на меня кричите? – рассердился ответно Иван Александрович. – Я болен, а вы приходите, кричите на меня, обзываете меня лгуном и сумасшедшим. Если хотите знать, то сумасшедший как раз вы.

– Я?

– А кто же. Вы ведь даже элементарных вещей о себе не знаете. Ну, каков, например, ваш удельный вес?

– Мой что?

– Ну, с какой валентностью вы вступаете в реакции? Вот видите, молчите. Об удельном росте и спрашивать не стану – гиблый номер. Ну, а хотя бы чего попроще, например, какого у вас цвета ногти, знаете?

– Белого, – сказал Александр Иванович.

– Да вы хотя бы посмотрели прежде чем говорить.

Александр Иванович посмотрел на свои ногти и сказал:

– Белого.

– А ну, покажите мне.

Александр Иванович показал Ивану Александровичу ногти. Тот долго разглядвал их, щурясь, наконец сказал:

– Точно, белого. На сей раз вы правы. Но готов поспорить, что вы об этом просто догадались, а не дошли своим умом.

Иван Александрович помолчал некоторое время, затем произнес со вздохом:

– Ладно, чего нам ссориться. Давйте лучше поговорим о чем-нибудь приятном.

– Да вот, кстати, – оживился Александр Иванович, – я же, идя к вам, встретил Клавесину Хрумовну, и она вам, между прочим, передавала самый теплый привет.

– Клавесина Хрумовна? – переспросил Иван Александрович. – Это которая всё время ест швейные иголки, а летом сидит в тюрьме?

– Ну, вы опять за свое! – всплеснул руками Александр Иванович. – Конечно, Клавесина Хрумовна не ест швейных иголок и никогда не сидела в тюрьме. Вы ведь ее отлично знаете.

– Вот именно, отлично знаю. И она всё время ест швейные иголки. Она их в галантерейном магазине Беркутова сразу по пять коробок покупает, мне Беркутов сам рассказывал. Вы просто не желаете присматриваться к таким вещам. А в тюрьме она сидит каждое лето.

– Так знайте же, – прокричал Александр Иванович, – что прошлым летом мы с нею вместе ездили в Ялту!

Иван Александрович молча, с интересом поглядел на Александра Ивановича.

– Это вам показалось, – с улыбкой произнес он. – Прошлым летом Клавесина Хрумовна сидела в тюрьме.

– Знаете что, – сказал Александр Иванович, – я с вами больше не могу разговаривать.

– Тогда просто сидите и молчите, – пожал плечами Иван Александрович. – Или идите себе.

– А вот пойду. – Александр Иванович встал. – Нето с вами и самому сойти с ума недолго.

– А я вас предупреждал. Ну, до свидания, спасибо, что зашли.

Когда Александр Иванович был уже в дверях, Иван Александрович остановил его новым вопросом:

– Как вы думаете, в городе уже знают про всё?

– Про что про всё?

– Да про то, что у меня шесть пяток. Я так думаю – знают. Так думаю – Беркутов уже успел всем рассказать. Беркутов всегда откуда-то про всё узнает. Вы не знаете, откуда Беркутов всегда про всё узнает?

– Не знаю.

– И я не знаю. Зато я знаю, откуда жена Беркутова про всё узнает.

– Откуда же?

– От Беркутова. Ну, всего вам.

Александр Иванович шел по улице и злился – и на Ивана Александровича, и на себя – за то, что дал себя вовлечь в нелепейший разговор, а главное за то, что разговор этот посеял в его душе ненужные сомнения. Временами ему даже казалось, что Иван Александрович в чем-то правее, чем он, и что он, Александр Иванович, просто не замечает непонятных вещей, которые наверняка где-то случаются.

Александр Иванович посмотрел на окружающий пейзаж, и тот показался ему плоским. А на фоне этого пейзажа заметил он вдруг Клавесину Хрумовну. Во рту она держала швейные иголки и медленно шевелила губами. Кончики иголок, торчавшие из ее рта, становились всё короче и, наконец, полностью исчезли внутри. Сделав глотательное движение, Клавесина Хрумовна прекратила шевелить губами. Заглянув ей в глаза, Александр Иванович с ужасом прочел в них твердое намерение этим же летом снова сесть в тюрьму.

Так Александр Иванович окончательно убедился в том, что Иван Александрович сумасшедший.