Судьбы и время

Вид материалаРассказ
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   15
В 1924 году в Москве при Узбекском доме просвещения была организована трехгодичная узбекская театральная студия. В эту студию из Узбекистана послали 24 человека, среди которых были и наиболее талантливые участники театральной самодеятельности, и молодые актеры.
В этом же 1924 году другую группу театральной молодежи послали учиться в Баку, в театральной техникум. В техникуме, кроме специальных предметов, изучались и общеобразовательные. Нагрузка была очень большая, но мы страстно хотели учиться и жадно поглощали все новое, что давал нам техникум. Усталости не знали.

Билеты в театры раскупались заранее, их обычно не хватало. Перед театральными кассами всегда были очереди. Интересный обычай установился в Андижане. Там театральная касса открывалась в 5 часов дня. Занятые люди не могли выстаивать целыми днями за билетами. Сам по себе установился порядок: люди оставляли вместо себя различные предметы – клали на землю камни, палочки с привязанными к ним разноцветными тряпочками или записками. Не было ни одного случая, чтобы кто-нибудь разбросал эти палочки и камни или нарушил очередь. К 5 часам приходили люди и в строгом соответствии с последовательностью оставленных предметов выстраивались в очередь.


Когда в Андижанский театр впервые пришла на представление женщина (и пришла-то она в парандже), ее убили и повесили на дереве. А днем по городу разнесся слух: каждая женщина, которая осмелится пойти в театр, будет убита.


Мы готовились к большим гастролям по городам Узбекистана. Учащиеся Бакинского техникума ехали на родину с отчетом о своей работе.

За три месяца гастролей мы должны были побывать в Ферганской долине, в Ташкенте, Самарканде, Намангане, Андижане, Бухаре, Коканде.

На первом представлении в Коканде присутствовали моя мать и Айша. За то время, что я не видела сестру, она похудела, выросла, стала стройной и интересной.

Она очень много работала, отдавая все свои силы и энергию работе в женотделе. Айша была секретарем у заведующей женотделом Таджихон Шадиевой.


Зрителей в театр собралось так много, что не хватило мест, все проходы были заняты людьми. Ставили мы «Айдын».

Когда я, волнуясь, выбежала на сцену, темнота зала, битком набитого народом, показалась мне пропастью, готовой поглотить меня.

Я забыла свою роль и остановилась посередине сцены, беспомощно опустив руки.

Зал замер в полной тишине и вдруг хриплым голосом кто-то с ненавистью выкрикнул:
  • Бесстыдница!

В последний день пребывания в Коканде я получила короткую записку. Ее подбросили мне незаметно. В ней мне грозили адом на небе и убийством на земле за то, что я выступаю на сцене. Записку я никому не показала.


С ужасом читали мы в Баку, где продолжали свое учение после гастрольных поездок по Узбекистану, сообщение о гибели Турсуной19: «В Старой Бухаре несколькими ножевыми ударами зверски убита своим мужем артистка-комсомолка, исполнительница главных ролей Саидазимова…


Театр был на строительстве Ферганского канала больше месяца. Вот где мы особо зримо ощутили кровную неразрывную связь театра и народа. Сюда же, на строительство канала, приехали и Театр имени Хамзы, и театры из Ферганы, Андижана, Самаркан­да, Намангана — всего на народную стройку при­ехало две с половиной тысячи артистов и музыкан­тов.

Работа шла быстро. Люди перевыполняли нормы и старались работать еще лучше. Едва взойдет солн­це и окрасит землю в золото и пурпур, люди уже спе­шат на работу — шумной веселой толпой идут они на свои участки. А вечером, когда большие яркие звез­ды с любопытством осматривали работу людей и, довольные их смелостью и отвагой, весело перемигивались между собой, люди торопились на концерты и в театры.

Площадка, на которой выступали актеры, иногда освещалась факелами. Вокруг расстилались кошмы. В большой круг усаживались тысячи людей. Затаив дыхание, смотрели зрители, как танцевали балерины, слушали, как пели певцы и играли музыканты.

Вот в круг входит Мукаррам Тургунбаева27, она танцует. Изумительная грация, классическая красота всех движений, выразительная игра рук приводят зрителей в восторг. Я всегда с восхищением смотрела, как танцует Тургунбаева, но здесь, на строительстве канала, талант Мукаррам раскрылся во всем своем блеске!

Были выстроены большие театры. В них ставили оперу «Буран»28. И вот тогда особенно почувствовали мы, как духовно вырос наш народ, как дорог ему наш Театр оперы и балета, как нелепы были рассуж­дения некоторых «теоретиков» о том, что опера еще недоступна нашему народу.

Дехкане готовы были носить нас на руках! После каждого акта «Бурана» и «Гульсары» начинались бурные овации. Мы, артисты, переживали наивысшее счастье от сознания, что мы нужны народу, что мы любимы им, что наше искусство вдохновляет его на большие дела и подвиги. Все свое время мы прово­дили со строителями, мы не только выступали в теат­рах с концертами, мы разъезжали по трассе канала, мы были в бригадах во время работы и во время обе­денных перерывов. Народный энтузиазм охватил всех нас, актеров, мы чувствовали себя участниками этого огромного строительства. Одна из актрис должна была скоро стать ма­терью, но она ни за что не хотела уезжать со стройки – здесь, на канале, она и родила дочь, которую в честь его назвали Канал-хон.


К нам приехала Ходжар. Она сбросила свою па­ранджу, крепко прижалась к матери и заплакала. Мать что-то тихо ей говорила, даже раза два за­смеялась.

Мы переглянулись с Айшой. С тех пор как ушла от нас Ходжар, мы ни разу не слышали смеха ма­тери. А сейчас, быстрая, улыбающаяся, разостлала она дастархан, достала откуда-то горсточку сладо­стей, принесла только что вскипевший кумган и на­лила Ходжар в самую лучшую нашу пиалу чай.

Ходжар была все такой же хрупкой, только ее глаза стали еще больше, под ними появились черные круги, лицо стало прозрачным, и румянец с него ис­чез. После чая мы все пошли в сад, Ходжар повесе­лела. Она стала совсем как прежде. Легко подбежа­ла к нашему любимому урюковому дереву, обняла его ствол и вдруг запела. Голос ее дрожал, но в нем появилась новая сила и глубина.

Ах, как хорошо она пела!

Ходжар сорвала тоненькую урюковую веточку с бледно-розовыми цветами и пристроила в своих густых волосах. От этой маленькой веточки лицо ее казалось еще бледнее и прозрачнее, а черные глаза— темнее и глубже.

— Знаешь, мама, со всем я смирилась бы, если бы отпускали меня к речке или в горы, — сказала Ходжар, — совсем бы ненадолго... Ах, мама, как бы мне хотелось убежать в горы! Я бы забралась на самую-самую высокую, легла бы на нее и умерла на­всегда... Отчего, мама, вечерами горы такие синие? Говорят, оттого, что там живет шайтан . Разве могла бы я любить горы, если бы он там жил? Там ведь нет, мама, шайтана?

Она ждала ответа так, будто бы от этого зависела ее судьба.

— Нет там, доченька, шайтана,—уверенно сказа­ла мать.

Ходжар засмеялась. Ее смех, как нежное журча­ние ручья, еще долго слышался нам.


Отчая земля – желанная и суровая.


Татьяна Вавилова.


Бабушка моя – мама моей мамы – Ольга Викторовна Мединская (это её девичья фамилия). А замужем она была за Александром Ивановичем Шутихиным. Это родители моей мамы.

У моей бабушки Мединской отец – Виктор Юлианович – был военным. Я не знаю, в каком чине он приехал сюда в Среднюю Азию, но потом он стал генералом от кавалерии и одно время даже занимал пост генерал- губернатора Туркестанского края, но недолго, возможно, в кратко временный отпуск самого генерал-губернатора, - я нигде не видела документального подтверждения этому.

А вот мать моей бабушки закончила Смольный, очень рано вышла за него замуж и, как все женщины той поры, сидела дома: первого ребенка она родила в 17, а последнего - в 40. У них было много детей и предпоследней была Ольга – моя бабушка.

Если у Мединских было 9 детей, то у Шутихиных их было 10. Мальчики в ту пору все заканчивали кадетские корпуса, а девочки – институт благородных девиц. Так как в Ташкенте и Маргилане не было таких учебных заведений для русских детей (в Туркестане были гимназии), их отправляли в Оренбург. Вот в Оренбурге они и заканчивали, как мой дед, кадетский корпус и юнкерское училище и, как бабушка, - институт благородных девиц. Это потом дало ей возможность работать учителем, преподавать иностранные языки – французский она знала очень хорошо, потому что с гувернантками выросла, а немецкий знала на уровне второго языка. Вот его она и преподавала потом уже в советское время.

А Мединским не повезло… Мединским не повезло потому, что прадед, генерал Мединский, умер в 1908 году. В последние годы на его попечении оставалась только моя бабушка – его младшая дочь. Саша – самый младший сын, был убит на войне в 1914 году, несколько позже; а тогда он был, как все мальчики, - офицером. И был где-то далеко на службе… Другие все разбежались. Кто-то в Москву уехал, кто-то в Ленинград, в общем, из Туркестана почти все уехали, кроме старшего брата Константина, который был уездным начальником в городе Коканде.

И вот ему-то больше всех не повезло, Константин был расстрелян, потому что он был представителем прошлой власти. Когда пришла советская власть, бабушка жила у него, потому что, когда отец умер – она замужем не была. Нельзя было по тем временам девушке жить одной. Поэтому её отправили в Коканд к старшему брату в семью. Вот оттуда она и выходила замуж.

Дед хорошо рисовал. Он ещё в кадетском корпусе учился рисованию когда-то. Приезжал великий князь Константин, который инспектировал кадетские корпуса, и увидел его работы. Там, видно, тоже были какие-то выставки творчества воспитанников кадетского корпуса, и великий князь выделил ему деньги – так уж ему его работы понравились (я уж не знаю, свои или казенные). Семья его не была особенно состоятельной, несмотря на то, что его отец работал начальником госпиталя. Не было у них имения. Кроме жалования, у них ничего не было… А детей много, поэтому они не могли себе позволить какое-либо частное образование для сына. И вот ему выделили деньги, и он 10 месяцев учился рисовать.


Бабушка моя – мама моей мамы – Ольга Викторовна Мединская (это её девичья фамилия). А замужем она была за Александром Ивановичем Шутихиным. Это родители моей мамы.

У моей бабушки Мединской отец – Виктор Юлианович – был военным. Я не знаю, в каком чине он приехал сюда в Среднюю Азию, но потом он стал генералом от кавалерии и одно время даже занимал пост генерал- губернатора Туркестанского края, но недолго, возможно, в кратко временный отпуск самого генерал-губернатора, - я нигде не видела документального подтверждения этому.

А вот мать моей бабушки закончила Смольный, очень рано вышла за него замуж и, как все женщины той поры, сидела дома: первого ребенка она родила в 17, а последнего - в 40. У них было много детей и предпоследней была Ольга – моя бабушка.

Если у Мединских было 9 детей, то у Шутихиных их было 10. Мальчики в ту пору все заканчивали кадетские корпуса, а девочки – институт благородных девиц. Так как в Ташкенте и Маргилане не было таких учебных заведений для русских детей (в Туркестане были гимназии), их отправляли в Оренбург. Вот в Оренбурге они и заканчивали, как мой дед, кадетский корпус и юнкерское училище и, как бабушка, - институт благородных девиц. Это потом дало ей возможность работать учителем, преподавать иностранные языки – французский она знала очень хорошо, потому что с гувернантками выросла, а немецкий знала на уровне второго языка. Вот его она и преподавала потом уже в советское время.

А Мединским не повезло… Мединским не повезло потому, что прадед, генерал Мединский, умер в 1908 году. В последние годы на его попечении оставалась только моя бабушка – его младшая дочь. Саша – самый младший сын, был убит на войне в 1914 году, несколько позже; а тогда он был, как все мальчики, - офицером. И был где-то далеко на службе… Другие все разбежались. Кто-то в Москву уехал, кто-то в Ленинград, в общем, из Туркестана почти все уехали, кроме старшего брата Константина, который был уездным начальником в городе Коканде.

И вот ему-то больше всех не повезло, Константин был расстрелян, потому что он был представителем прошлой власти. Когда пришла советская власть, бабушка жила у него, потому что, когда отец умер – она замужем не была. Нельзя было по тем временам девушке жить одной. Поэтому её отправили в Коканд к старшему брату в семью. Вот оттуда она и выходила замуж.

Дед хорошо рисовал. Он ещё в кадетском корпусе учился рисованию когда-то. Приезжал великий князь Константин, который инспектировал кадетские корпуса, и увидел его работы. Там, видно, тоже были какие-то выставки творчества воспитанников кадетского корпуса, и великий князь выделил ему деньги – так уж ему его работы понравились (я уж не знаю, свои или казенные). Семья его не была особенно состоятельной, несмотря на то, что его отец работал начальником госпиталя. Не было у них имения. Кроме жалования, у них ничего не было… А детей много, поэтому они не могли себе позволить какое-либо частное образование для сына. И вот ему выделили деньги, и он 10 месяцев учился рисовать.


Отец мой Вавилов Александр Петрович был инженером-ирригатором. Он родился в России и приехал сюда в 20-е годы, как очень многие русские, с Сызрани, с Поволжья. А мама родилась в Самарканде, так же, как и её родители, она туркестанская. Мамин род здесь уже где-то с конца XIX века, я тоже потомок этого рода и здесь живу.

Моя бабушка по матери, родилась в Маргилане, она не была русской. Это было одно из первых поселений русских военных. С материнской стороны её отец – поляк, был полковником, родился в Варшаве, а мать была шведкой, но, очевидно, обрусевшей, потому что, по семейным преданиям, она кончала Смольный институт в Санкт-Петербурге.

В 20-е годы пришла в Коканд советская власть. А старший брат бабушки был уездным начальником. И… его обвинили в подавлении какого-то восстания – я не знаю, какое это было восстание, и, конечно, документов не сохранилось, так же, как не сохранилось даже его фотографии. Была одна – мы потом ее, его дочери отдали. О нем было страшно думать, вспоминать и говорить. Его расстреляли в Коканде. К тому времени бабушка уже была замужем. У неё довольно долго не было детей. Потом родилась дочь Ирина. И вот из-за того, что Константин Мединский был расстрелян, все оставшиеся родные страшно боялись за своё будущее. И дети Константина порвали все документы, ничего не сохранилось. Даже документ об окончании Оренбургского института благородных девиц у бабушки был сожжен. Потому что там был герб тот самый двуглавый, который теперь стал российским (смех). Все, что было связано с этим гербом, было тогда чревато неприятностями. Тем более деда тут посадили за то, что он учился в кадетском корпусе, потому что его арестованного кадетского друга вынудили назвать имена. Он, видно, рассказал о тех, с кем он учился. И дед, бедный, два года был там, на проверке. .. сидел. Правда, никуда его в лагеря не отправили. Но, тем не менее, имел неприятные воспоминания об этих алексеевских подвалах.

Но время шло. И бабушки и дедушки моей матери любили Туркестан, они старались здесь снова найти своё место. Надо было работать, конечно.

Вот ведь бабушка моя, Ольга Викторовна Мединская, и её муж Александр Иванович Шутихин революцию-то встретили в Финляндии. И ещё был один момент, за который мой сын уже теперь недобрым словом поминает своего прадеда, - говорит, что же это такое? Почему же он вернулся? Но, видно, в нашем роду была такая привязанность к тому месту, где родились. Наверное, поэтому теперь мы никак не можем выехать отсюда. Нас это все держит здесь, и эта вот земля: она наша.

Даже тогда, когда начинались в 91-ом году всякие разговоры, что мы здесь чужие, Я все равно не могла и не могу с этим согласиться… это моя Родина. И где бы я ни была, - это моя Родина. Видно, и дед так рассуждал, когда, оказавшись в революцию в Финляндии, сберёг все документы, какое-то там… состояние. Привез всех своих солдат из Финляндии, вернулся в Петербург, потому что в ту трудную пору считал, что он должен быть на своей земле и должен выполнять свой долг. Он не хотел оказаться за границей. В это смутное время он должен был быть на Родине. Но за это время в Самарканде, откуда они выезжали, в ту пору тоже ничего не осталось. Абсолютно ничего. Те фотографии, что мы сейчас перебираем, - всё это было прислано потом в красной занавеске, которую я ещё помню с детства. Даже квартира, мебель, вещи, посуда – все, что там было, все пропало, абсолютно всё.

Потому что пока семья была в Финляндии, шла катавасия, а они вернулись-то в Самарканд только в 27-ом году. Считайте, почти 10 лет!

Он там, в Петрограде работал, и выехать не мог. Потом, когда он уже отслужил там, в России, ему дали возможность выехать в любую точку Союза, куда он захочет. Он сказал: « Я еду в Ташкент – на свою Родину». Вот… в Узбекистан. Он уже знал, что в Самарканде ничего нет, - и вот тогда, в 27-ом году, папа, так уж получилось, оказался в Ташкенте; а мама своим путем вернулась, её вернули родители (ей было где-то 11-12 лет). И они оказались здесь, ну, совершенно на нуле, как иммигранты.

Всё начинали заново. Даже вот те альбомы с пряжками в кожаных переплётах, в которых были эти фотографии, - это всё было украдено. Куча фотографий была завязана в красную занавеску узлом, и какой-то нарочный приехал и сказал: «Вам вот это передают». (Небольшая пауза)

И ничего больше не было. Всё начинали с нуля. А они уже были немолодые!

Отец мой Вавилов Александр Петрович, русский, приехал с Волги, но не в голодные 30-е годы, как все остальные. - Он приехал учиться в Ташкент в 20-е годы, потому что в ту пору все они были работниками в лавке у своего деда Степана Вавилова, из крестьян.

Так вот прадед был крестьянином, который сумел сколотить какое-то состояние, достаточное для того, что бы купить в городе Сызрани – маленьком провинциальном городке – мясную лавку. И вот с этой мясной лавки он и начал богатеть. У него был мясной магазин, потом скотобойня какая-то появилась, были нанятые пастухи, которые пасли его скот. И вот к революции он так немножечко окреп. И дом себе купил, и сын его стал приказчиком (мой дед, получается). Ну, вот чуть-чуть они вот так обросли, а тут революция. Ну, и пришлось бежать. Они бежали во Владивосток.

М.С.: Из Сызрани во Владивосток!? Через всю страну!?

Т.А.: Да, они бежали из Сызрани во Владивосток! Через всю страну!! Потому что во Владивостоке ещё не было красных. А здесь матросы сызранские, что на пароходах были, устраивали такие бунты и погромы тех, кто имел что-то, как мы читаем о еврейских погромах, - такие же погромы устраивали. Ну, в общем, дом отобрали, усадьбу помещичью, которую он купил перед революцией «так неудачно»,- как всегда говорила моя тётя: «Ну, такая неудачная была покупка, перед самой революцией купили помещичью усадьбу» (смех).


Он остался без денег и без усадьбы (смех), а что было, они спрятали в подвалы, оставив самого верного приказчика сторожить. И так как все тогда думали, что всё это временное народное сумасшествие, и оно пройдет, – они сели в поезд и в этой толпе умчались…(смех). ...во Владивосток. Ну, по дороге отец моего отца, мой дед (в 19 году это было), умер от тифа. То есть они оставляли на станциях не только … те драгоценности и деньги, они оставляли ещё и своих умерших. Добрались до Владивостока моя бабушка – мать моего отца, мой отец-подросток и моя тётя, которая тоже ещё не закончила в Сызрани гимназию (образование она завершила уже во Владивостоке). А старший сын Сергей остался в жару на каком-то полустанке, и с ним дед, тот самый, который их всех содержал и давал им работу. Он остался, чтобы мальчик не умер, он юношей уже был, девятисотого года, ему было уже где-то 19, да,– и они остались. А потом вернулись в Сызрань.

Во Владивостоке мой отец заканчивал образование в реальном училище,

а тётя – во Владивостокской гимназии. Но туда тоже пришли красные, там тоже были бои. Временами приходили известия из Сызрани, что там немножко утихло, стало спокойнее и порядок.

И они вернулись. Хоть и к разбитому корыту, но на Родину, к отчему дому…

Я удивляюсь энергии этих людей. Ведь он уже был ста-а-арый-пре-старый. И все-таки старше, чем мы теперь. Он начал с нуля – снова раскопал грядки, посадил огород, завел козу, а потом продавал молоко, смотрел за коровой. И как-то они выживали, какую-то работу искали, но учиться им там было невозможно. В ту пору не принимали учиться детей «бывших» - торговцев, военных, не рабочего происхождения…

И тогда они пошли на хитрость, которую моя мама моему отцу никогда не могла простить, - она была ташкентской и не получила высшего образования, потому что на ней было клеймо «бывшей».

Но она не хитрила, она не могла хитрить, она жила здесь, и её все знали. А они схитрили, и до сих пор лежат те анкеты. Вы бы знали, какие это были анкеты, сколько там было вопросов – когда кто и что получал, когда кто был на чьём иждивении, где работал с 17 по 20 годы, с 20 по 25 годы, и прочее и прочее. Почему они все эти анкеты сохранили? Потому что они там обходили вопрос имущественный и вопрос о происхождении – все годы время от времени надо было повторять эти анкеты на новом месте. И так у них появилась возможность приехать в Ташкент и поступить в Политехникум. Теперь это здание возле бывшего парка Тельмана; я не помню, как теперь называется это красивое здание. Это банковская академия.

В 60-е годы это был Политехнический институт, а тогда, в 20 году, когда сюда приехал мой отец, это был Политехникум. Очень сильный был Политехникум – оттуда вышли очень образованные люди. И вот им с двоюродным братом удалось туда поступить. Как мещанам. Они писали в анкете - «мещане». И писали, что он служащий, и так далее, и так далее… И им удалось, их здесь никто не разоблачил, и они закончили институт. А его старшая сестра, моя тётя Мария Петровна Вавилова, оставалась в Сызрани, но жила уже не в самом городе, а работала в селе Батраки учительницей. И когда братьям удалось поступить, то и она приехала и поступила на медфак в СаГУ.

Вот так оказались здесь Вавиловы.


И вот тогда бабушка стала давать уроки языка тем, кому это можно было. Потом дед устроился в районо, работал сметчиком, прорабом – по ремонту школьных и, дошкольных учреждений. Так он много лет и работал, пока были силы, на пенсию так и не вышел, пока не умер в 55-ом году, – тогда ему было 74 года.

А бабушка… вот тоже интересный момент. Ей было уже около пятидесяти лет, когда вдруг разрешили официально в советских школах преподавать предметы тем, кто закончил институты благородных девиц и сдал экзамен, – надо было или предъявить диплом (а его у неё не было), или сдавать экзамены.

Диплом был сожжен, в целях самосохранения (смех)… Поэтому, она пошла сдавать экзамены. И она сдала все, что у неё числилось вот по этому диплому, все предметы, в таком возрасте, чем она очень гордилась.

Единственно, вместо закона божьего, по которому у неё когда-то было «четыре» она сдавала историю КПСС (смеётся)… которую ей пришлось подучить (смех) вместо закона божьего.

И с той поры в нашей семье такие предметы, как история КПСС и все прочие общественные науки, называли законом божьим (смеются вместе).

Так она получила право преподавать немецкий и французский языки. Ну, французский язык был – фи, а немецкий… был нужен. Она преподавала и взрослым – летчикам каким-то давала уроки, официально в вечерней школе, были ещё какие-то курсы, я уже не знаю… какие, и в обычных школах преподавала, и тем самым зарабатывала себе на хлеб, - так она заработала себе и пенсию, чтобы на старости лет у неё что-то было.

Но вот к старости, я помню, дед подрабатывал тем, что рисовал. У меня остались только его акварели, такие, копии с открыток. Он умер и не успел продать их. Это и осталось.


Моя мама много раз поступала в медицинский и её не принимали, категорически. Она старалась хитрить, писала, что отец – военнослужащий. Тут же возвращались бумаги, с вопросом, какая должность была у отца. Тогда про генералов никто ничего не знал. Мединский – это отдельная история. О них я мало что знаю, потому что они очень пострадали – жили на одном и том же месте и потому пострадали от всего этого.

Но надо же было что-то делать, и она поступила в Ирригационный техникум и закончила его. А папа тоже был ирригатором. Вот они в этом институте и встретились. Поженились уже перед войной. Мама была замужем до этого, развелась. А папа не был. Я родилась у не совсем молодых, по теперешним временам родителей – маме было тридцать лет, а папе почти сорок. Так что я была поздним ребёнком и, наверное, поэтому единственным. Потом уже война началась. Я росла в семье одна. Это были мои родители.

А мама моя кончила 43-тью школу, ту же самую, нашу. Потому что в том районе они жили всегда на Курганской, около Алайского. В то время она не могла поступить в Ташкенте, и потому позже устроилась в техникум. Окончила ирригационный техникум, и всю свою молодость проработала в институте имени Журина, ездила на полевые работы как папа, - они занимались освоением Голодной степи. Этим занимались и мои родители, и мой дядя, тоже закончивший Политехникум. Они осваивали Голодную степь: делали дренажи, а отец занимался обессоливанием этих земель, вымыванием и т.д. Кандидатскую диссертацию он защитил по этой же проблеме. Сейчас ирригаторы работают по формуле Вавилова. В общем-то, он был довольно значительным человеком в этой области. После защиты диссертации он ушел на кафедру доцентом в Политехнический институт. А позже перешел в Институте ирригации и проработал там доцентом кафедры до самой пенсии.


Когда родилась я, маме отец сказал: «Сиди дома. Вот это твоё. Сиди дома». Родилась я в 44-ом году. Время было очень тяжелое. В ту пору папы не было в Ташкенте. Потому что была война, часть людей была призвана в армию, а папа был близорукий. Когда был первый набор, он по зрению не подошел. Он был 1905 года рождения, довольно зрелый возраст уж был, то есть солидный. И ещё близорукий был. А так как он был инженер-ирригатор, то его отправили на строительство Ферганского канала.

Ферганский канал - это история. Он копался вручную. Как они там работали… Вот мама туда поехала, ещё когда была беременна мною, потом вернулась сюда рожать, а он там остался. Это отдельная история в нашей жизни – как там люди работали, и что это было! Ну, строили – построили, и в результате, таким образом, он не попал на фронт. Но он был участник трудового фронта как бы, у них были белые билеты. Вот поэтому он на фронт не попал. А по иронии судьбы, зловещей судьбы, его старший брат, ещё более близорукий, старше его на 5 лет, был взят в армию в 1942 году. И он оттуда не вернулся. И папа жил, с таким вот укором совести. Он до самой смерти вспоминал и говорил: «Ну, как же Сережа, он же был старше, и он видел хуже, вот получилось так, что он пошел, а я не пошел». Его мучило, что он не был на фронте мучило постоянно. Те люди всегда считали, что они должны. Они были всегда в моральном долгу, перед всеми!

Перед семьёй, перед страной, перед всеми, несмотря на то, что страна-то к ним относилась очень немилостиво! А все равно, у них это было – чувство долга. Было оно и у моего отца.

У моей тети, сестры отца, не было никого. Моя тетя не вышла замуж и прожила жизнь одна. Она прожила, вот так, одна, до самого конца, преданной своему делу. Ты знаешь, я даже сама хотела о ней написать. Потому что эти женщины – она и Лисова Александра Ивановна, её подруга – это люди, которые очень много сделали для республики. Правда, в советское время их все-таки немножко знали, и немножко, по строчке, я нашла их имена в литературе. В одной книжке – одна строчка, потом была в другой. А они очень много сделали. Малярия, лейшманиоз – вот над чем она работала. В Узбекистане до 50-х годов лейшманиоза было очень много. Кандидатскую диссертацию она защитила по лейшманиозу… Сколько они ездили в экспедиции. Они там комаров москитов, ловили, чего-то там вылавливали…чего-то они там делали. Это ведь опасно было.

Сколько сделано мазков. Эти мазки с этими лейшманиями, малярийные мазочки – это все оставалось вплоть до самой её смерти. По гельминтозам, по глистным инвазиям они работали. Такие болезни они это всё выгребали (!). Отец обессоливал и орошал, благоустраивал Голодную степь. Все эти совхозы Титова, Гагарина – всё это было построено с их участием. Дальверзин, где они подолгу были, в Каракалпакию они ездили, в Чимбай и туда, и сюда, …земельным благоустройством они занимались.

И вот теперь, когда говорят, что русские виноваты в том, что Арал высох, я беру энциклопедию и смотрю: население Узбекистана в 50-е годы было где-то около 7-8 миллионов. А теперь 25. И я думаю, вот в такой засушливой стране, где так мало было оазисов, где бы они все жили и кормились, если бы в ту пору не было орошения и обессоливания, и освоения вот этих новых земель. Так что я думаю, может быть, что-то и делалось не так, но это делалось для людей, которые смогли здесь построить свою жизнь, создать семью и кормить своих детей.


Вот на Кометной мы были единственной русской семьей в азиатском окружении. Я жила в этой махалле и моё детство я вспоминаю с нежностью. Я, вспоминая, как мы ходили по дворам в день Рамазана, слышу мелодию песенки типа колядок, которые в России поют а Рождество (смеётся), а здесь дети поют на Рамазан. И помню, как папа не велел мне брать деньги за песенку, он говорил: «Деньги ни в коем случае не бери». И если дают, мы, значит, ходили с этим мешочком, в который все это собирали. Он мне говорил: «Деньги отдай тем, кто с тобой выходил, домой не приноси». А деньги-то не так часто давали. И вот когда мы все дома обойдем, мы садились где-нибудь в переулке, вынимали сладости, по-братски между собой делили все (смеётся)… всем поровну и все хором уплетали, как будто нас дома не кормили.

Ещё я помню татарское кладбище… Заброшенное татарское кладбище, куда дети боялись ходить одни. Но так как я жила в махалле, а девочки узбечки моего возраста (когда я в школе уже была) не очень свободно по улицам в ту пору бегали, мы в куколки играли во дворах с ними, а вот так по улице я бегала только с пацанами. И поэтому, конечно, все сады вместе с пацанами я облазивала и сидела на деревьях. Там была дача полковника Ледогорова, я помню, как он меня ругал и говорил: «Ну, они ладно, а ты что здесь делаешь!?» (смеётся) Я обдирала то яблоки, то черешню, ещё я помню, что я на этом татарском кладбище назначала дуэли и дралась на кулаках, - я часто дралась с Маликом, был такой мальчик.

И вот потом, когда уже уехали из этой махалли, разъехались и выросли, вдруг ко мне подходит пожилой мужчина и говорит, «Здравствуй!». А я не знаю, кто это, не могу никак узнать, и думаю, пациент не будет меня на «ты» и «Таней» называть, значит, не пациент. А если это с кем я училась – как будто тоже не похож. Потом он говорит: «Ты помнишь, я – Малик!». Да, Малик, с которым я дралась на татарском кладбище! Там ещё секунданты стояли (смеётся). Вот это детство. Конечно, я его вспоминаю.

Потом появились на улице Павлик, Оля была, но она приехала в махаллю, когда уже почти взрослые мы были. А вот в детстве русских ребят совсем не было. И язык я знала. А когда пошла я в первый класс в 43 школу, то когда там оказались все русские и узбеков очень мало, и все говорили на русском, я и забыла узбекский. Я забыла. И я теперь многое понимаю, но практики говорить долго не было, только с теми пациентами, которые не могут говорить по-русски… Но всё-таки, когда меня припекает, вот тогда я не обращаю внимания на то, как я говорю, с каким акцентом, грамотно или не грамотно, и тогда я уже начинаю говорить. Если бы та языковая среда оставалась, наверное, я бы хорошо говорила по-узбекски.

А в школу мы пошли, в первый класс, и как мы учились, и какая Александра Александрова Крамская была у нас учительница. Я думаю, класс был хороший. Я думаю, ребятки были очень неплохие, нам повезло с классом. Все были очень талантливые.

Потом весь класс, почти весь класс получил высшее образование. Выпускники-то все получили. Но не знаю о тех, кто отсеивался. И ещё в этой махалле, уже тогда, я хотела быть врачом. У меня не было терзаний и сомнений, где учиться. Папа уговаривал меня стать ирригатором, он говорил «Идем в Ирригационный (институт), там ты очень быстро сделаешь карьеру. Тебе, во-первых, нетрудно будет поступить, тебе не надо будет никому быть обязанной, никакой протекции. Фамилия тебя проведет везде». Но не хотела, я не любила математику так, чтобы идти в ирригационный (институт). Моя двоюродная сестра уступила, она дочь двоюродного брата моего отца (она тоже была единственная дочь), он её заставил. Она хотела идти на журналистику, но ей сказали, что это не специальность. «Что это за специальность? Будешь брехунчиком, не надо» (смеётся). Папа по-другому не называл их (смеётся). Он как телевизор посмотрит: «А, опять брехунчик? Ну, можно выключать». Вот поэтому большого уважения к журналистской профессии не было. Её заставили поступить в ирригационный (институт). Но вот из неё все равно специалист не получился.

И я думаю, что я была права, что я все-таки настояла и не пошла в ирригационный (институт). И тогда папа сказал: «Ну, что с тобой сделаешь, придется искать тебе репетиторов». И летом по месяцу я занималась дополнительно, хотя и я училась неплохо, но дополнительно занималась и все-таки выдержала экзамены в медицинский (институт).

Бабушка была интересным человеком. Я её больше помню, потому что мне уже было 14 лет, когда она умерла. Когда дед умер, мне было 12, а когда бабушка Вавилова умерла, мне было 6. О них у меня своих воспоминаний почти нет.

А вот со стороны матери бабушка была интересной. Во-первых, она осталась такой, какой она была во время своей молодости… Вот мы сейчас говорим, что мы остались там. В прошлом. Так и она продолжала жить так, как она жила когда-то. Она одевалась так, как она считала нужным. Например, я её никогда не видела в тапочках. У неё всегда был каблучок.

Она мне говорила: «Что это ты надела? Ты растопчешь ногу! Избалуешь, и потом не сможешь надеть настоящую обувь».

Она утром в 7 утра вставала. В своей каморке, бывшей ванной, в которой она жила-была…Ты себе не можешь представить, где они оказались в войну, когда нечем было топить, когда так было тяжело жить. И… вот в этой ванной стояла только её кровать, был столик, шкафчик такой…, который был и туалетным столиком, и кухонным. Был и маленький шкафчик, окно и железная печь.

Они жили в доме САГУ33, там, где были коттеджи. Все апартаменты там занимала Айша, забыла её фамилию, - она была хозяйкой. А бабушка с дедушкой, обменяли большую комнату, которую они во время войны не могли отопить, на эту маленькую, потому что здесь они могли поставить буржуйку. Они уже были старые и думали, что они скоро умрут, и им все равно ничего не надо было, лишь бы не мёрзнуть. И вот, таким образом, они оказались в этой коморке. А дед спал на полу. Он собирал свою постель утром и уходил на работу. А вот бабушка, она тогда уже была на пенсии, несмотря ни на что, вставала в семь утра. Она наливала холодной воды в таз и до пояса обтиралась. Делала зарядку. Она себе укладывала какую-то буклю…

У неё всегда были кудри, у неё были папильотки и сигареты. Она сохранила тонкую талию и говорила «Нельзя быть распустехой». Оба они курили – дед курил и бабушка. Она отводила меня в школу. Все обязанности свои она выполняла очень пунктуально. А в свободное время она читала. Она свободно читала по-французски и по-немецки, могла и переводить. Читала подлинники. Она выписывала что-то из Толстого в свою толстую тетрадку, любила стихи Апухтина. Вот остались эти заметки.

Я вспоминаю, где она жила, и думаю – боже мой!! Вот сейчас мы… нам не хватает хлеба, у нас нет колбасы по три двадцать, которая была, мы ноем из-за этих цен. А эти люди потеряли всё! Но не потеряли себя!

Они остались на совершенных нулях! Они потеряли близких… Они потеряли весь свой образ жизни. Они потеряли состояние, свой статус – всё, ну всё! И они оставались самими собой!

Дед рисовал портреты, такие, пожалуйста, вам, – «Горький под ручку со Сталиным» (смеётся) – в больнице, он всюду малевал. Большие такие портреты, и говорит: «Иди, иди, посмотри, какого я им там Сталина нарисовал» (смеётся). Прямо напротив лестницы. Рисовал он маслом и акварелью…, но акварель он любил больше. Он рисовал в этой маленькой каморке, на этом кухонном столике, который был всем – и шкафом, и столом. И там же, ночами, он считал на своих счетах, таких деревянных, свои сметы. Были у него бумаги. И ты знаешь, когда он умер, мы и не думали, что он был весьма авторитетным человеком. Ходил он в телогрейке, и весь он был, в общем, такой….. непрезентабельного пролетарского вида. Любил ходить пешком. Он был весь загорелый – он в старый город пешком ходил: «Что это садиться на транспорт, я быстрее дойду. Нечего тут ждать» (смех). Когда он умер, вдруг потекли люди – из школ, из детских садов. Да как же Александр Иванович, ищите, - а его бумаги на маленькой табуреточке вон там лежали стопочками. И они, они хватали эти бумаги, искали какие-то сметы. И мы увидели, что он, оказывается, был такой нужный человек, а мы даже не думали.

И вот так мы прожили, мы советской власти должны только за бесплатное образование и бесплатное лечение. Вот это – да, а так больше ничего не должны. Тогда родители приехали на Кометную, помнишь, там была улица Кометная. Тогда мне было три года. Они собрали вещички, и пошли по квартирам. Я помню, с 3 лет до 14 мы снимали квартиры. Когда мне было три года, начали снимать квартиры, а в 14 купили маленький дом. Там мебели не было никакой, потому что и покупать было не на что. Самое главное, её же надо было возить! И таскать! И вот как только очередной хозяин выгонял нас с квартиры, папа клал на плечи свои пожитки и перетаскивал неподалеку, поэтому мы жили вот в пределах пешеходной доступности (смех). Мы там и жили.

И когда, в 1958 году, объявили о сносе всего этого квартала, хозяин, который сдавал нам эту квартиру, построил себе дом на Кара-су. Вот тогда папа уговорил его по дешевке продать то, в чем мы жили. Вот то место, куда ты приходила, помнишь? Мы делали там уроки – я болела, а ты мне приносила задания. Мы там и жили. И там жили без газа, без водопровода, с дровами, с углем, керосинкой. Там родился и мой сын. Я выехала из этих условий только в 35 лет, когда наконец-то квартал сломали. В 14 лет обещали сломать и не ломали, и не разрешали провести газ, и ничего, и казалось бессмысленно было все это делать, потому что это был квартал, предназначенный под снос. Мне было 35 лет, когда мы получили квартиру на Юнус-абаде.

Так мы остались в этой квартирке. К тому времени я закончила медфак. А папа с тётей Маней купили кооперативную квартиру. Наконец-то, в хрущевские времена, можно было купить в рассрочку квартиру. И вот они, два научных сотрудника: одна, зав отделом паразитологии в Институте вакцин и сывороток, а другой, доцент кафедры Ирригационного института, уже в 60 лет, наконец, наскребли тот задаток, который надо было отдать для того, что бы получить вот эту вот квартиру. И вот в этой трёхкомнатной квартире теперь живет мой сын и живут правнуки моего отца. Там они и живут, потому что я (смеётся), за свою жизнь ничего не заработала. Ничего! Это спасибо папе за то , что он это сделал.

А его сестра, моя тётя Маня, не вышла замуж. Его сестра тоже была из этой аскетической породы. Он была должна, всем должна. Она жила с мамой с моей, бабушкой Вавиловой. Мама умерла, когда ей было 50 лет. Она не выходила замуж. И она, не в пример мне, не решилась без мужа родить ребенка. То, что было заложено воспитанием, вот это осталось. Но, наверное, она пожалела, потому что когда я решилась родить одна ребенка, то она была на моей стороне. Мои родители были очень шокированы этим поступком, а она была на моей стороне. Наверное, вот это одиночество, в котором она прожила, изменили её взгляд на такой поступок.

О становлении личности. Ты знаешь, розовые очки с меня свалились именно при поступлении в мединституте. До этого всё было хорошо, всё укладывалось в официальный, пропагандируемый образ жизни из детского сада – я приходила и говорила, что за дедушку Сталина я отдам глазки, и я с улыбкой представляю, что чувствовал мой отец, который так его ненавидел. Но, я…(смеётся) искренне собиралась это сделать. В школе я была тоже очень правоверной, очень послушной.

Мы все были правоверные и послушные. Я так и думала, что всё, что говорят и все, что вокруг делается, - это всё правильно. Но в семье, конечно, я слышала кое-что, неукладывающееся в то, что пишут газеты, и дед мой рассказывал всякие анекдоты или мнения о происходящем, но затем он добавлял: «Ни в коем случае не рассказывай в школе». Конечно, двойственность такая была.

Но я-то сама считала, что всё правильно. Когда я, выучившись, и получив эту серебреную медаль, стала сдавать экзамены, то обнаружилось(!), что те, кто хуже учился, заходили через какие-то черные ходы – они все пятерки получили. Искандер, который мне всегда давал свое сочинение проверять, получил по сочинению «пять». А я – «три»…(небольшая пауза).

Но папа мой был человек опытный, он взял все книжки и пошел в апелляционную комиссию, достал сочинение и увидел, что там всего одна грамматическая ошибка, и больше нет ничего. А всё только подчеркнуто и написано «стиль». И тогда он раскрыл советский учебник и сравнил «стиль» и сказал: «Вам какой ещё нужен стиль?» (короткий смех). А Масумов (вечная память, конечно, ему, теперь он умер) был председателем приёмной комиссии, и вот он посмотрел мой аттестат, посмотрел на это сочинение и сказал: «Пусть идет и сдаёт английский (а сочинение было перед английским), если она сдаст на «пять», то я ей разрешу переписать сочинение». Но когда я пришла сдавать английский и получила экзаменационный лист, то там уже было за сочинение «4» - они пересмотрели и вот «4». И вот с этой одной четверкой я прошла. И даже прошла на лечфак. Было, конечно очень, трудно, но я хотела только лечфак.

Училась я хорошо. Закончила я институт. И здесь ещё раз мне дали, что называется, по носу.

Нам говорили, что распределять будут в соответствии с тем, кто как закончил. Сначала нам говорили, что вот такой высокий балл при поступлении требуется городским ташкентским, потому что они не едут после окончания работать в провинцию. Но когда я закончила, меня стали отправлять в Андижанскую область. Я ужасно возмутилась. В ту пору во мне уже был какой-то протест, время-то было – оттепель хрущевская.

И поэтому я говорила, как же так? Я помню, как я отстаивала себя на распределительной комиссии. Тогда они из Андижана стали переселять меня в Сырдарьинскую область, а я хотела, если не в Ташкент, то в Ташкентскую – такой был момент, что я должна была ехать, а мама оставалась одна. Но Ташкентскую я себе не выбила, Ташкент тоже, хотя за меня хлопотала кафедра «Туберкулеза». И вот тогда, я помню, профессор Капкаев (он был тогда первым секретарем парткома мединститута), по кожным болезням, подошел тогда ко мне и говорит: «Перестань! В Сырдарьинской области есть такие места, которые ближе к Ташкенту, чем из Ташкентской области. Ты возьми карту, посмотри. Пусть они пишут тебе Сырдарьинскую область – ты быстрее доедешь в Сырдарьинскую, чем в некоторые районы Ташкентской области. Куда-нибудь в Буку тебя отправят – в воскресенье домой не приедешь. А из Сырдарьинской – вот Сырдарья, пожалуйста, переехал через Сырдарью, там Сырдарьинская область – оттуда и приедешь».

И вот я согласилась. Распределили в Сырдарьинскую область. Да вот по карте с папой выбрали место работы – поселок Славянку. Уникальное место, отдельно можно про эти места писать. Там среди жителей я обнаружила людей более 30 национальностей. Все сосланы в разное время: немцы Поволжья, греки из Абхазии, которые вместе с турками-месхетинцами сосланы, ингуши, чеченцы, азербайджанцы, украинцы, – там были и кулаки, были там и перед войной высланные с Западной Украины, народности с Кавказа. Здесь были, кто угодно – и бывшие барыни и уголовники – и всё это варилось в одном большом котле.

Конечно, я маменькина дочка, я папенькина дочка. Хоть папа и жил уже к этому времени отдельно, все равно он взял меня за руку, собрал мой чемодан, повез меня на работу. Стали мы обходить квартиры (смех), где мне снимать жилье. Нашли.

И вот там я проработала 3 года. И я нисколько не жалею, что я туда поехала. Как я плакала после распределения, как я не хотела туда ехать, но жизненный и медицинский опыт – весь у меня оттуда. Потому что тогда я увидела жизнь в натуре. Когда папа устроил меня на квартиру, ему все равно, хочешь не хочешь, надо было уезжать, но он пожил со мной 2-3 месяца. А потом он меня оставил, и я стала приспосабливаться к этой взрослой жизни, большой настоящей жизни. И увидела ответственность свою, а до сих пор я была ученицей.

А здесь нас три выпускника, представляете?! На весь Пахтааральский район несколько десятков тысяч населения. Стокоечная больница стоит в чистом поле. Пять километров от этого райцентра, больница находилась как раз между райцентром и близлежащими совхозами. Посредине степи, голой степи, рядом солончак, ветер дует, растет травка. Ни одно деревцо не посажено, а казахам и не надо. Там же Казахстан, там сейчас Южный Казахстан – казахам и не надо. Всё то, что сегодня растет, - это деревья, которые мы старались вырастить, чтобы в тени сидеть. Казах идет, он наденет лисью шапку, идет на солнце и там сидит. И ему не жарко, ему хорошо, он в чапане. А мы, со своим менталитетом, всё стараемся цветочки сажать (смеётся), деревца возделываем (смех), сажаем.

Нас было трое выпускников. Один – Самаркандского мединститута Бекзадов, и двое нас, педиатров, - Люба Ремисова, с которой я до сих пор дружу, и я. Ну, Люба приехала (была уже замужем), в сентябре мы приехали, а в январе она Гришку своего родила. И уехала. И осталась я одна. На детей и на взрослых. Так я стала педиатром без педиатрического факультета, потому что ко мне шли все. Конечно, район есть район. Райцентр не очень хорошо был связан со всеми этими совхозами, которые мы должны были обслуживать. И поэтому, когда они к нам приезжали, мы перед ними скакали и плясали, чтобы они, не дай бог, на нас не рассердились и не уехали необследованными. Потому что туберкулез – это не общая сеть, где больной ищет врача, и где он ему кланяется. Здесь всё наоборот.

Для того, что бы туберкулёз был излечен, его надо диагнозцировать очень рано, когда человек ещё не осознал, что он болен. Когда врач ему доказывать должен, что он болен и что он обязан лечиться. А лечение такое долгое, что не хватает терпения даже у тех, кто очень хорошо всё это понимает. Нужно беречь семью, которая находится в контакте с этим бацилловыделителем. Вот там я и походила сотни километров. Там я и почувствовала, что такое наша среднеазиатская пыль по щиколотку, когда верхний слой очень горячий, а когда проваливаешься по щиколотку, ощущаешь прохладу невидимого слоя пыли.

На попутках, пешком, по домам разносить дезсредства, вызывать на приём. Выковыривать из домов тех, которые не пришли. И вот этот поселок, ты знаешь… в ту пору был местом удивительно простым и наивным, с правильным образом жизни. А тогда не было решеток, жила на первом этаже – решетки у меня не было. Окно открывалось на дорогу в Джитисай, жила я одна в этой квартире. Никто ко мне не залез. Потом у меня сломался замок, и я за оным поехала в Ташкент…у меня на субботу-воскресенье дверь открытая осталась(!). И когда я вернулась с замком и увидела открытую дверь, я подумала, что, конечно же, хотя бы магнитофон у меня стащили. Оказалось, это ветер открыл дверь, никто не вошел и ничего никто не стащил. Вот сейчас страшно без лишнего замка в квартирах остаться.

Когда я эти пять километров шла на дежурство, уже ночью, пешком, никто меня не обидел. Знали, что я врач, помогали, сажали на попутные. Когда мы ходили в кино, звонили в скорую помощь, а телефон был не в кинотеатре, а рядом, в поликлинике. И вот из больницы позвонят на скорую помощь, что кровотечение в туберкулёзной больнице. А…я, свободная от работы, сижу и смотрю кино. И вдруг дверь в кинозал открывается и кричат: «Где тут врач из туберкулёзной больницы! В туберкулёзной больнице кровотечение!». И я выскакиваю (смеётся) из этого кинотеатра и вот подхожу к любому – будь то мотоцикл или машина, здесь рядом стоит, и говорю: «Я не успею! Это очень страшно – лёгочное кровотечение. Мне надо поскорее в туберкулёзную больницу, лёгочное кровотечение. Там нет врача, там не справляются». Они уйдут из кино, они сядут на этот мотоцикл, и на эту машину или совершенно бесплатно довезут меня до больницы. Сколько раз так было!

В больнице транспорт был, но какой-то… была грузовая машина, вечером этот грузовик, так как не было гаража, находился в одном из совхозов, где жил сам шофер. А туда ещё труднее добраться, конечно. Она остаётся при больнице вечером только тогда, когда это необходимо. А так это грузовик, на котором мы вот эти пять километров возили на рентген больных из стационара сослужить великую службу. В посёлок на рентген мы их возили и обратно мы их возили. И вот в таких условиях работали.

Я увлекалась психиатрией… в институте. У нас преподавал Федор Федорович Детенгоф. Ну, замечательный человек, замечательный! Интеллигентнейший, он тогда уже был старый дореволюционный профессор, который приехал на этом поезде Ленина, который теперь забыт и говорят, что ничего этого не было. Вот он приехал в 1918 году в Ташкент. И он настолько очаровал меня собою, своими лекциями, блестящей своей эрудицией (он преподавал нам психиатрию), что я пришла к нему в кружок. И начала заниматься шизофренией, наследственной шизофренией.

А сама понимаешь, что такое была психиатрия в Советском Союзе. Я тогда ничего этого не знала. Хорошо, что я там не осталась (!). Миновала чаша сия. Как хорошо, что я там не осталась! Я же попала бы в такую ситуацию, которую неизвестно как бы я перенесла.

Туберкулёзная служба создавалась в 50-х годах. К началу 60-х годов весь Союз был охвачен сетью противотуберкулёзных диспансеров. В каждом районе города, в каждом сельском районе был первичный туберкулёзный диспансер. Над ним стоял областной, или если это город, то городской диспансер. Затем республиканский и потом это все вливалось в Научно-исследовательский институт в Москве. То есть каждый клочок земли был под контролем противотуберкулёзной службы. Для чего это было нужно? Потому что туберкулёз – такое заболевание, которое не даёт симптомов в начальном периоде, или они такие незначительные, что человек не обращает на них внимания. Поэтому задачей диспансеров было в первую очередь работать с ними, с ещё здоровым человеком, населением, чтобы предотвратить заболевание или выявить ранние формы ее заболевания. Для этого нужно было активно идти в народ. Не ждать, пока к тебе человек придет, а активно идти. Вот это, конечно, была заслуга советской власти, которая не жалела средств для этого. Насколько мне известно, из бесед с заграничными врачами, нигде – ни в Америке, ни в Англии, не было таких диспансеров, там были грудные госпитали, что есть и теперь. И они активно в народ не шли для того, что бы выявить и предотвратить заболевание.


И вот вокруг меня образовался такой молодежный кружок Моя квартира стала клубом. Вот в такую маленькую однокомнатную квартирку приходили патронажные медсестры, лаборантки, все молодые девчонки. Все приходили со своими парнями. У нас был такой молодёжный клуб. Они приезжали ко мне по выходным в город. Мы ходили здесь, я им показывала город, многие не были в Ташкенте, хотя и жили рядом, ведь остановиться им было негде. Это всего 100 км. От Ташкента. В субботу я уезжала на поезде домой, а в понедельник утром возвращалась. Этот поезд мне, казалось, состоял из медиков - мы в Янгиерском поезде общались, а по дороге отсаживались по своим селам.

Среди моих друзей мне было хорошо. Хотя по уровню они были менее образованны, чем я, но все равно мне было с ними интересно. Для того, что бы что-то рассказать, тоже нужно было что-то прочитать, и надо было что-то вспомнить, и надо было немножечко что-то понять прочитанное. Поэтому, я считаю, что это был прекрасный момент в моей жизни. И там я познакомилась с греком, с отцом моего ребенка. Тогда это тоже было очень романтично. Потому что грекам впервые разрешили выезжать в Грецию. Но тогда они могли выезжать на родину только кланом, только с семьей. Если кто-то из них принимал советское гражданство, здесь же клан и оставался, разделится, было невозможно. Они так мечтали о Родине!

Когда они собирались на своих свадьбах, они говорили только о своей Родине. Потому что её не видели даже их деды. Прежде они жили в Абхазии, но все были заражены ностальгией по Греции и по своему народу, тем более, что с ними обошлись так, что любить тот строй, в котором они жили, они просто не могли. Их привезли в товарных закрытых вагонах (я это узнала, потому что это были мои друзья), как когда-то Сталинградских пленных немцев привозили на Ферганский канал. Как мой отец вспоминал, это были теплушки, точно так их же и их привозили. По дороге они умирали. Их привозили из Абхазии, где они выращивали виноградники и фрукты, и из этого субтропического климата их привезли в соленую пустыню Южного Казахстана и заставили выращивать хлопок на этой соленой земле. Здесь был комендантский час, установили для них, были надсмотрщики… Всё это они пережили . Среди них, конечно, многие погибли. Многие получили туберкулез, от которого погибали в течение десятков лет. Тяжело им было. Никаких греческих школ. Родной язык только устный.

И презрение русских. И тогда я увидела этот русский национализм, который я не видела в Ташкенте, которым я никогда и не страдала. Я росла в интернациональной среде и сама себя чисто русской, чистокровных голубых кровей, никогда не считала. А вот тогда именно к грекам меня вот это и толкнуло. К ним было такое пренебрежительное отношение, а немцев - фашистами называли. И про греков вот то же они говорили, что не такие они хорошие какие-то плохие дела и еще что-то не то сделали. А я видела в них очень много благородного, как в кавказских людях. Вот это отношение к женщине, которое было у них, меня очень подкупило. К женщине у них такое рыцарское отношение, которое у русского Ивана не увидишь. Во всяком случае, я не увидела. И вот поэтому у меня друзья-мальчики были греками.

Но, к сожалению, они… должны были уехать. Уехать со своими семьями. И было наивно думать, что кто-то из них останется. Так же и не остался отец моего ребенка. И я с этим смирилась. Мне было 27 лет. До этого я хотела удочерить одну девчонку-сироту, тоже гречанку - Соньку, но её мама забрала. Хотя мама её и бросила в нашей больнице на полгода, но потом забрала. Потом, мне было 27, я не нашла никого себе. Я решила, что я могу жить одна. Я хочу быть независимой. Меня так, «эмансипэ», воспитал папа. Будет у меня ребенок - будет у меня семья, и буду я для него жить, и пусть у меня будет ребенок от того человека, которого я люблю.

С этим я приехала к моим родителям, которые, конечно, были в шоке. И не знали, как вообще всем это сказать, и как это объяснить, и что сделать и как что. Но, конечно, они переживали. Они ведь меня так любили. Они это пережили, хотя им было очень тяжело, и папа опять устроился на работу, хотя он был на пенсии. И весь этот декретный год он работал и мне помогал.

И Стиве было 8 лет, когда он умер, он был ему отцом вот эти 8 лет - мой старый папа был ему отцом. За это я ему, конечно, очень благодарна.

Даже когда я через три года уехала и оставила больницу без врача (!), я тоже всё время об этом думала. Я оставила сельскую больницу, потому что мне надо было ребенка воспитывать, поэтому я и уехала. Я рожать его уехала в Ташкент. И там мама, и родные могли мне помочь. А здесь я была одна, не справилась бы с ним. Поэтому мне надо было уехать.

Это был 1972 год, это был первый мой учебный год в Среднеазиатском педиатрическом институте. Начали мы 5 человек работать на кафедре, очень маленькая была кафедра. Ризаев Марат Нишанович был у нас заведующим, Кенджибаев Садакат Шамшиевич был у нас доцентом, и были ещё три ассистентов – Галяндина, я и Якубов, потом он тоже доцентом стал. Вот эти люди начали работать на кафедре. Работали все, начиная все заново. Новая кафедра - все надо было элементарно создать условия для работы и определить новые научные разработки. База была санаторная, база Педиатрического института, но с взрослыми больными.

Приходилось изыскивать базы, где лежали дети, и часть занятий проводить на детских базах. Правда, Ризаев от нас очень быстро ушёл на повышение и остались мы на 9 лет с доцентом нашим Садакат Шамшиевичем, он заведовал кафедрой. А мне дали научную разработку, которая у меня в ту пору плохо шла. Потому что и ребенок был маленький. Замечательный человек был Садакат Шамшиевич, я вспоминаю его добром, - но вести науку он не мог. А я и сама тоже была не созревшей для этого, неопытной. Лаборатории не было. И эти 9 лет у нас как-то наука не шла. А за это время ребенок мой подрос. И когда пришел из Самарканда другой заведующий Ганиев Камал Ганиевич, его поставили как раз для того, что бы науку укрепить. И мы снова начали всё заново.

Иммунологическую лабораторию открывали. Бегала я по своим однокурсникам, собирала реактивы, методики, выписывала, села за микроскоп. Хотя, уже знаешь, в 40 лет садиться за микроскоп - совсем новая для меня область (смех), но, тем не менее……. Пипетки в руках толком не держала. Но все равно всему понемногу научилась. В боксах щели сами замазали, покрасили, сделали, всё построили сначала, потом обжарили все, потом открыли иммунологическую лабораторию и там стали работать. Это и заложило основу для моего материала для диссертации. Конечно, диссертацию я писала с трудом, потому что, как я уже говорила, тетю разбил паралич, я смотрела за ней.


И ребенок ещё маленький, больная, лежачая тётка и моя диссертация – все в одно время. Микроскоп домой принесу, сама борщ варю, а в микроскоп на окне поглядываю (смех). Всё у меня при нем. В окно смотрю за своим ребенком, что б никуда не пошел, за тётушкой наблюдаю как, не надо ли ей чего-нибудь выносить, и борщ на плите мешаю. Мой микроскоп с подсветкой, был единственный на кафедре. Все остальные от света ловили, с зеркальцем, а мой с подсветкой, потому что, пока я всё это сделаю, уже солнышко сядет, а в обычный с зеркальцем уже ничего не увидишь.

Тем не менее, дело сделала, материал набрала.

Из Греции мы не имели никакой помощи, никакой связи. Потому что все, кто уезжал за границу, они отрывались от страны Там они хотели скорее забыть прошлое. Я это теперь увидела, когда уехали очень многие в США, Европу, в Россию. И через много десятков лет, только некоторые из многих пытались, восстановит связь с прошлым. Вот ко мне приходил Вовка Чумиадис, один из тех, кто тогда уехал - искал своего сына. Точно так, как я родила ребенка, когда уехал Степанидис, точно также и Тамара родила ребенка, когда Чумиадис уехал. И Чумиадис приехал, когда уже его сын служил морским офицером на Дальнем Востоке в секретной части. А его туда, как иностранца, не пустили. Мальчик уже был усыновлен самаркандским узбеком, вторым мужем Тамары. И носил узбекскую фамилию и отчество. Тамара сказала, «Я не буду раскрывать эту тайну. Его вырастил другой человек, он дал ему своё имя. У него есть младшие братья и сёстры», там ведь пять человек в семье детей.

Но у нас была другая ситуация. Приехал его дядя, когда Стиве было 9 лет. Он приехал и стал нас искать. По паспортному столу нашел, пришел и сказал, что он едет в Грецию. И что отец хочет получить фотографию и письмо от сына. Я честно, признаюсь, что я даже ему не говорила, что отец – грек, живёт заграницей, потому что мой сын родился в 1971 году. Тогда ещё заграница была не в почёте, и были всякие сложности. Я боялась всего этого. Тем более у нас «анамнез», нехороший (смеётся) на наше прошлое. Добавлять ещё к этому какие то связи с заграницей и подозрительные связи, никак не хотелось.

И просто говорила, что отец уехал. Я не говорила, что он грек. Национальность русская, фамилия была моя, отчество дала ему русское. Зачем ему все это было? И тут всё раскрылось. Ребёнок это всё узнал и переживал. Написал письмо, фотографию дядюшка забрал. Пятьдесят рублей советских на подарок оставил и укатил.

И с тех пор ничего нет, понимаешь, ничего нет. Только растравили ребенка. И когда уже Стива женился, когда у него были дети, вот приехал снова Вовка Чумиадис и опять сделал революцию в нашей семье. Я помогла найти Тамару, а он Стиве, в замен помог найти телефон его отца в Афинах. И он звонил. И тот пару раз звонил. У его отца две девочки и внучки девочки, поэтому он спрашивал, «У тебя девочка или мальчик, девочка или мальчик?». А тот ему кричал, «И девочка и мальчик». А тот опять всё спрашивал, «А есть ли мальчик?».

И вот кроме мальчика, его, по-моему, ничего не интересовало. Всё это угасло и у Стивы, настроение пропало. Связи нет - чужие люди.

Ну, немножко я переживала, что он у меня в 20 лет женился. А сейчас даже лучше. Теперь у меня большие внуки, а дело было так. Как-то неожиданно, он взял и поехал с соседской девушкой, с которой он дружил, отдыхать в Ленинград, как раз во время путча ГКЧП. И жили они у моей двоюродной сестры. Всё это там было благопристойно, хорошо. Но случился этот путч, я начала звонить, спрашивать есть ли y них там баррикады? Я говорю: «Приезжайте! Отрежут! Останетесь вы там, мы отделяемся». Я не знаю, что теперь делать. Как быть?»

А они мне вдруг говорят - нет, мы такие деньги потратили, мы здесь всего несколько дней, мы из Ленинграда поедем в Сочи. И из Ленинграда они поехали в Сочи. А я здесь осталась только хватать ртом воздух (с улыбкой), я не могла уже ничего сделать. А когда они приехали, они сказали, что теперь они друзья и . после окончания института они поженятся, - а это был четвёртый курс.

Тут наступила осень (поездка была летом), и началась хлопкоуборочная пора. И вот ты сама понимаешь, что добровольно - принудительно на хлопок никто не хотел. И он вдруг приходит и говорит: «Мама, ты знаешь, а вот если мы подадим с Оксанкой заявление в ЗАГС сейчас, то меня освободят от хлопка. Я покажу вот это заявление, и меня от хлопка освободят». Я говорю: «Ты мне мозги не пудри, ты мне скажи, ты действительно хочешь жениться или нет». «Нет, мама! Ну, что ты, я ещё институт не закончил». Подали заявление. Понарошку. Потом приходит и говорит: «Мам, что-то нам так не хочется забирать заявление (смеётся). Мы, наверное, поженимся».

«Как, что!?». Он к тому времени крестился, и хотели они венчаться. Мы, говорит, обвенчаемся и потом в ЗАГС поедем. Потом вот свидетели на нашей свадьбе они и будут. А у него страховка была – 1000 советских рублей. «Всё мы укладываемся. У Оксанки есть 300, а у меня есть эта тысяча. Уложимся».

Ну, вот тогда мне пришлось идти сватать, уговаривать ее родителей. Ну, уговорили, продлили срок. Все-таки свадьбу сделали в кафе. Собрались, поднатужились. Женились они и живут здесь у нас. Вот и внуки. Вот и вся семейная жизнь. Довольно простая, незатейливая, ничего катастрофического не было.

Стала готовиться к защите, а тут закрыли наш спецсовет. Спецсовет закрыли, надо ехать сдавать экзамены. Английский и специальность надо ехать туда, где спецсовет. Инструкция. Куда ехать?. В Москву ехать – тётка лежит, ребёнка не с кем оставить. Даже в Алма-Ату очень сложно. Поехала в Алма-Ату, думала за один день, на сутки отпросилась, оставила там вместо себя человека и поехала в Алма-Ату английский сдавать и не обернулась за одни сутки. Стала говорить, что буду так без степени, мне теперь уже степень не нужна. Никакой мне степени не надо. Статьи у меня есть, работаю, занимаюсь, учу, лечу – степени не надо.


А шефу моему нужен был ученик. Вот он на меня и наехал и насел. И как только мы стали независимыми и у нас открылся Совет, он заставил меня всё заново переделать, потому что часть материала устарела по тем временам. Заново я переработала основные главы – добавила того, убавила сего. Переработала фактически заново свою диссертацию и вот в1996 году, сдавши все эти дополнительные экзамены (потому что философия другая, истории КПСС уже нету (смеётся), уже другая, сдала информатику. Ну, сдала, всю жизнь я умела учиться, сдавала экзамены, вот я это и продолжала), и защитила диссертацию по теме «Лечение туберкулёза».

Тема не была очень новой, «Интерметирующее лечение туберкулёза» не было открытием, заграницей уже давно применяли прерывистое лечение антибактериальными препаратами, которые дают большие побочные явления.

У нас закон был – только лечение непрерывно, только ежедневно, давать лекарства. Защита затянулась, её трудно было протолкнуть, убедить в том, что можно давать эти лекарства хотя бы через день. Пусть не раз в неделю, как за- границей, но это не вызовет негативных последствий и будет эффективно. И в тоже время дешево, так как тогда это было крайне актуально – лекарств не было. Был такой период, когда Союз распался, и Россия, которая эти лекарства производила, которая рефамбицин производила, стала требовать валюту за свои лекарства. Раньше они присылали, а как стало независимое государство – всё, дай валюту. А где взять валюту? И кто может заплатить? И купить больной не может. В ту пору было очень важно показать, что можно экономить лекарство – и больному будет легче переносить это лечение, и экономнее, а эффективность не снижается. Вот такая была у меня работа.

А основная работа была преподавательская. Как на всякой клинической кафедре наша работа делилась на лечебную, учебную, научную и шефскую. По учебной работе мы обязаны были вести практику. Когда не было профессора, я читала лекции, когда он ездил защищать свою докторскую, и полгода был в Москве то я тоже его заменяла, читала лекции. А так вела практические занятия. Кроме того, у нас было 15 больных. До 94 года примерно было у нас всегда по 15 больных. 30 больных на обычного врача и врача-ассистента, которые ведут группу . Поэтому я от клиники никогда не отрывалась. А, кроме того, в нашу обязанность входила научная работа. И шефская работа в моём подшефном Бостанлыкском районе, куда я ездила консультировать больных и консультировать врачей, когда они затруднялись.

Так с 72 года я и работала. Но потом лечебную работу немножко мне изменили. Я стала консультантом. Появились молодые врачи, которые могли вести этих больных. Изменилась лечебная ставка. Мы всегда получали две ставки: учебную и лечебную. Потом нам лечебную сделали 0,25 оплаты и соответственно забрали у нас большую часть больных. Кстати сказать, очень неумное решение, которое до сих пор существует. Нельзя педагога, который учит студентов как лечить, лишать пациентов. Иначе получается так, что он деградирует. Но что делать – начальство решает, оно решает, как правильно. Поэтому мы подчинялись. А я последние годы только консультировала трудных больных, тяжелых больных – тех, у которых были когда-то разногласия в диагнозе, и вела студентов.

Ну, немножко я переживала, что он у меня в 20 лет женился. Даже лучше. Теперь у меня большие внуки. Вот так, как-то неожиданно, он взял, поехали они соседской девушкой, с которой он дружил. Поехали они отдыхать в Ленинград, как раз вот в путч ГКЧП61. И жили они у моей двоюродной сестры. Всё это там было благопристойно хорошо. Но случился этот путч, я начала звонить, говорить, что у них там баррикады. Я говорю, «Приезжайте! Отрежут! Останетесь вы там мы отделяемся». Я не знаю, что теперь делать. Как быть. А они мне вдруг говорят, нет, мы такие деньги потратили, мы здесь всего несколько дней. Мы из Ленинграда поедем в Сочи. И из Ленинграда они поехали в Сочи. А я здесь осталась только хватать ртом воздух (с улыбкой.), я не могла уже ничего сделать. А когда они приехали, они сказали, что теперь они друзья и после окончания института они поженятся, а это был четвёртый курс.

Тут наступила осень (поездка была летом), и началась хлопкоуборочная пора. И вот ты сама понимаешь, что добровольно - принудительно на хлопок никто не хотел. И он вдруг приходит и говорит, «Мама, ты знаешь, а вот если мы подадим с Оксанкой заявление в ЗАГС сейчас, то меня освободят от хлопка. Я покажу вот это заявление, и меня от хлопка освободят.» Я говорю, «Ты мне мозги не пудри, ты мне скажи, ты действительно хочешь жениться или нет. Нет, мама! - Ну что ты я ещё институт не закончил». Подали заявление. Понарошку. Потом приходит и говорит, «Мам, что-то нам так не хочется забирать заявление.. (смеётся).. мы, наверное, поженимся.»

«Как, что!?» Он к тому времени крестился, и хотели они венчаться. Мы, говорит, обвенчаемся и потом в ЗАГС поедем. Потом вот свидетели на нашей свадьбе они и будут. А у него страховка была 1000 советских рублей. «Всё мы укладываемся. У Оксанки есть 300, а у меня есть эта тысяча. Уложимся».

Ну, вот тогда мне пришлось идти сватать, уговаривать её родителей, Ну уговорили, продлили срок. Все-таки свадьбу сделали в кафе. Собрались, поднатужились. Женились они и живут здесь у нас. Вот и внуки. Вот и вся семейная жизнь. Довольно простая, незатейлива, ничего катастрофического ничего не было.


Я погружаюсь в эту черную яму, и слышу звон будильника, который утром вырывает меня из неё. Я плохо запоминаю сны. Но когда я вижу сны, то вижу вот этот дом, вот этот двор, где я выросла. Вот это моя родная улица. И когда я встречаю бывших соседей, вспоминаю то время, когда я жила в махалле.

Да специальность фтизиатра трудная, опасная, но, как и во всяком деле, есть и плохие, и хорошие стороны. Специальность хороша тем, что ты становишься другом целой семьи. При чем семьи (пауза) неблагополучной, бедной, нуждающейся в тебе, в твоей помощи, хотя бы только в твоей беседе. А мы ведь воспитаны на Достоевском. На «Униженных и оскорбленных». Я воспитана на литературе ХIХ века, я испорчена для теперешней жизни (смеётся) этим сочувствием к страданию. Вот этим специальность хороша. Потому что наблюдаешь родственников, ещё здоровых. Переживаешь, чтобы они не заболели, наблюдаешь детишек. Тоже стараешься, чтобы они не заболели. Лечишь этого больного долго, а за этот период, конечно, становишься знакомым его. И конечно, самое дорогое - это те слова благодарности, которые от них получаешь. (Пауза) Не гонорары, ничего.

Я поэтому и теперь-то не могу никак привыкнуть к тому, что главное в жизни - деньги, потому что то, что внутренне мною осуждалось, оно теперь приветствуется. А тогда… ну как я могла от них уйти?

А вот сейчас во фтизиатрию вообще никто не идет. Потому что не только опасно, а потому что нищая (!) специальность, потому что там взять нечего, кроме как на криминале только, вот там что- то можно иметь, на что, ну, не всякий же, конечно, хочет идти. Не всякий хочет красть лекарства и продукты из больницы. Как бы врачей и медработников ни ругали, но все-таки не всякий же на это пойдет. Поэтому они идут на те специальности, которые кормят.

А тогда нас все-таки государство кормило. Я и маме привозила деньги, и сама могла прожить, и куда-то поехать могла, хотя богатой, конечно, я никогда не могла быть. И собственно говоря, это никогда и не было целью моей жизни. Может, если бы я такую цель ставила, может быть, было бы по-другому.

А на пенсию в 2001 году ушла, летом будет год. Ушла по многим причинам. Ушла по той причине , что образование покатилось под гору. Было больно смотреть на ту кафедру, которую мы руками возделывали, всё это собирали. Лаборатория наша, конечно, тут же закрылась, потому что реактивов получить мы не могли. И сразу оказалось, что мы не должны иметь эту лабораторию, и зачем вам эта лаборатория. Всё централизовано, там этот ЦНИЛ. Придешь в этот ЦНИЛ, там ничего тоже нет, и реактивов нет, никто тебя не ждал. Там только аспиранты, которые, когда они делают работу, там и работают, и за свой счет все реактивы приносят. Как только работа защищается, так приходит другой, и ведёт по другой теме. Так что это всё только одни разговоры, что у нас ЦНИЛ. Лаборатория развалилась. Пробирки истоптались. Аппаратура застоялась. Какую-то нужно было увезли на другую кафедру.

Когда никому ничего не нужно, эта разруха разрастается. Сейчас эта лаборатория под замком, и там кроме пыли ничего нет, все уже раскурочили. Науку писать только на статистическом материале стали. Моя статья по смертности была на статистических материалах, я обратила внимание, как растет стационарная смертность. Хотела понять её причины. Почему? С чем это связано? Только с одним ростом туберкулёза, только ли с отсутствием правильного лечения, с квалификацией врача или как, что?. Но, к сожалению её так и никто не опубликовал. Потому что оказалось, что цензура её зарезала. Вот они сказали, что это убери, вот это в процентах дадим, вот это абсолютно не надо… А какой смысл тогда мне писать? Что я могу этим сказать? Этими цифрами , которые дозволено опубликовать, я ничего сказать не могу. И поэтому так она и осталась. Может быть, потом кто то опубликует её, но так она так и валяется. И не увидела я никакой пользы от того, что я там пребываю в конце своей жизни. С туберкулёзом сейчас стало немножечко лучше, по сравнению с началом 90-х годов, когда было ужасно.

Что стало лучше? Больше стали все-таки обращать внимание на эту службу. Издали приказы, даже какой-то закон о туберкулёзе в Олий Маджлисе был принят.

Но туберкулёз это социальная болезнь. Поэтому и цифры скрывают. Поэтому во все времена любые правители, стесняются признаваться, что в их стране туберкулёз.

Конечно, туберкулёз заболевание дна, но в том размере, в котором он теперь есть, показывает, что дно поднимается вверх. И я на всех конференциях всегда говорила, что все, кто не хочет обращать внимание на это дно, не помогает этим социально обездоленным людям, в чем бы они не были сами виноваты, это больные люди, и они опасны для общества, когда они больны. И если им не помочь, туберкулез будет стучаться в двери обеспеченных семей. Он туда придет. Он уже приходит. Если на территории моей больницы раньше были только старые «Запорожцы», то теперь к нам приезжают «Мерседесы», то есть действительно заболевают те, кто обеспечен, потому что мы дышим одним воздухом.

Мы не ходим в скафандрах, больные люди живут среди нас, бомжей сколько угодно, бедных очень много. Если им нет помощи, то здоровья в обществе не будет. А для того, что бы оказать им помощь нужно не только закупить лекарства, которых явно недостаточно. Но если вы по гуманитарным каналам эти лекарства закупите, если вы будите проводить правильную лечебную практику, но не накормите человека, он после лечения, даже вылечившись, заболеет снова, туберкулез даёт рецидивы. Потому что полностью туберкулёз вывести из организма взрослого человека не удаётся.

А дома я была нужна. И опять выбор. Опять я стала думать, где же я нужнее? И я подумала, что нужнее, конечно, я дома. Я нужна своему сыну. Я нужна своим внукам. Оксана – жена моего сына, она 8 лет не работала. Надо же дать человеку возможность поработать. Она должна поработать, она должна найти себя. Устроится женщине с детьми очень трудно сейчас на работу. Тем более, когда нет базового образования. Она дома на компьютере работать научилась, но диплома то у неё нет. Ей мало платят, но ей всё равно надо пробиваться, ей надо себя искать. А для этого надо дать ей время, потому что дом, двое детей это всё съедает. А в школу детей надо возить на двух транспортах, кто-то должен это делать.

Сын мой все время говорил, «Мама, ты не сможешь без работы. Ты работай, а я найму кого-то». Я говорю, «Хорошо, ты кого-то наймешь. Будешь платить деньги. Мне тоже надо помогать, потому что мне мой потолочной пенсии не хватит, если ты мне не поможешь, то кто же меня поддержит?». Дети должны быть с человеком, который в них вложит что-то свое. Они не должны быть чужими. У нас должно быть общее мировоззрение. Если я найму человека школьникам, он им и вложит то, что он сам считает нужным. И они вырастут, нам чужими. Их мировоззрение будет таким, как у той гувернантки, няньки, как хотите их назовите (смех). Поэтому я решила, лучше я им буду рассказывать про жизнь (смех) про то, про сё. Лучше они будут моими, чем чужими. Вот так я с ними и осталась.