Память прошлого стучится в сегодня все дело в памяти
Вид материала | Документы |
СодержаниеТемень и метель за окном И вновь о памяти Тише едешь, дальше будешь! Жено-, быто-разложитель |
- Оглавление введение Что мы знаем и чего не знаем о памяти, 981.12kb.
- Главный инструмент нашего разума это память. Память это связь прошлого с настоящим, 65.24kb.
- Урок 1 введение очень часто можно слышать, как люди говорят: "Ему повезло, у него феноменальная, 621.13kb.
- Урок Немного теории Очень часто можно слышать, как люди говорят: "Ему повезло, у него, 511.38kb.
- Индивидуальное развитие памяти у людей, 357.08kb.
- Лекция 12 Устройство памяти Как устроена память?, 211.56kb.
- Лекция 7 – Память Виды памяти, 17.89kb.
- Планы семинарских занятий тема Представления о памяти в доэкспериментальный, 38.06kb.
- Лекция 5 Внутренняя память, 178.2kb.
- Семинар-лекция для родителей на тему «Память», 52.33kb.
ТЕМЕНЬ И МЕТЕЛЬ ЗА ОКНОМ
За окном темень и метель. Слышно, как скребется она по шершавой коже тротуара, хлопает плохо прибитым куском железа, плачет в трубе остывающей печи. У единственного в комнате окна примостился письменный стол, верх которого затянут плотной клеенкой. Он выполняет многие не свойственные ему функции. Сидя за ним, обедают. На нем приготавливают пищу, выделяя мне и моему брату маленький уголок для выполнения письменных уроков. Мне удобно, когда бабушка, нарезая для борща капусту, отвернется, стащить немного и отправить в рот, похрустывая ею так осторожно, чтобы она не заметила. Заметит – схлопочешь по рукам. Сегодня у стола сидят двое мужчин: отец и гость, совершенно незнакомый белобрысый плотный мужчина в военной шерстяной гимнастерке без погон и таких же галифе. На гимнастерке его много орденов, некоторые мы никогда раньше не видывали, зарубежные. На столе стоит в тарелке соленая хамса, с оторванными головками и очищенными брюшками, несколько картофелин «в мундирах» и трехлитровый бутыль с крепленым вином Хлеба нет. Остатки его съедены за ужином. Хлеб наш насущный слишком ценен. Мы получаем его по карточкам. На 350 граммов не разгонишься. Два тоненьких кусочка на день. Один в обед, другой на ужин. Мы не завтракаем. На большом перерыве в школе дают небольшую белую булочку и стакан сладкого чая. Это – огромное подспорье в питании. Я остался благодарен за это на всю жизнь. Война только кончилась, но мир еще не вошел в свои права. Я сел на окованную металлом плиту, так приятно ощущать переливающееся в тело ее тепло. Потолок высокий, топлива мало. Окно укрыто байковым одеялом, но оно не очень-то защищает нас от холода.
В другое время я давно бы отправился в свою холодную комнату, чтобы там, завернувшись плотно в одеяло и согрев постель дыханием своим, отдаться во власть бога сна. Но сегодня не до сна. Гость оказался самым хорошим рассказчиком, которого мне доводилось слушать. Речь его была плавной, предельно простой и потому понятной. Мне было интересно услышать, как встретили войну те, кто стоял на западных границах страны. Я понимал, что разных людей она застала врасплох, часто не там, где хотелось. Кто-то так и не узнал о ее начале, приняв раньше смерть, чем окружающие услышали взрыв.
Я помню, как звучало по радио заявление Советского правительства. Я помню его начало: «Без всякого основания, без объявления войны вражеская авиация начала бомбардировку наших мирных городов и сел»…
Я никогда до гроба не забуду тот проклятый день 22 июня 1941 года, то летнее утро, когда в разгаре стояло лето, когда еще не завяла зелень трав, и не смолкли песни соловьев, а нашу мирную жизнь прервали взрывы бомб и уханье вражеских пушек. Но личное знакомство мое со смертоносным вражеским оружием начнется со второй половины дня 27 октября этого же зловещего года. А здесь за столом сидел человек, уцелевший в такой жестокой войне, который принял бой в 4 часа 15 минут. Он служил тогда на пограничной заставе. У меня тогда, слушая рассказчика, наступило прозрение. В кинокадрах кино, которые я видел до войны, мелькали пограничники, вооруженные только винтовками, да и враги отстреливались из пистолетов времен гражданской. Но гость говорил о том, что застава отбивалась от немцев четыре дня. И я понимал, что одними винтовками отбиваться от, до зубов вооруженного, врага невозможно.
Рассказчик говорил о своем пленении немцами, и я видел его с ручным пулеметом, стоящим во весь рост в окопе и ведущим огонь по наступающим немцам. Я видел, как падают скошенные пулеметной очередью зеленые фигуры наземь, чтобы больше с нее уже не подняться.
Видел, как надвигался немецкий танк на окоп, в котором молоденький лейтенант, еще не обстрелянный, дожидался своего смертного часа. Видел, как железные траки танка подминают под себя и вжимают в землю бруствера окопа, ногу красного командира, успевшего в последнее мгновение выбросить свое тело из окопа, но не успевшего убрать ногу.
Я удивился тому, что гостя нашего, тогда пограничника, фрицы поместили в военный лазарет, где ему ногу вылечили. Ведь я лично видел на широком молу Керченского торгового порта расстрелянных и заколотых штыками наших раненых красноармейцев и медсестер. Слышал я и о том, во время войны, что немцы пристреливают и своих тяжелораненых. Мне был непонятен гуманизм, проявленный немцами в первые дни к своему врагу, да еще красному командиру.
Рассказ гостя о его пребывании в концлагере в Венгрии, близ города Сольнок, звучал откровенной сказкой. Мне никогда не доводилось ни видеть доброго коменданта, ни слышать о таком. Еще более фантастическим был рассказ о любви жены коменданта к русскому пленнику. Как она подготавливала его к побегу. Абсолютно правдивой выглядела та часть рассказа, в которой гость рассказывает о переходе им линии фронта, о встрече со своими. А конец и вовсе не вызывал сомнений. После проверки нашего героя направляют в штрафной батальон с винтовкой и одной обоймой патронов. Большего запаса патронов штрафникам не полагалось. Прощение же наступало со смертью или ранением, ну и, естественно, после выполнения боевой задачи.
Если учесть, что штрафников бросали туда, где выполнить задание было почти невозможно, практически они шли на верную смерть. Зачем давать дополнительные боеприпасы, если атакующий не будет даже иметь времени перезарядить винтовку!
Сто граммов водки залито в глотку, винтовка со штыком глядит вперед, с ревом, в котором музыкальным оформлением звучал мат-перемат, штрафники кинулись в атаку на высотку, занятую немцами, хорошо ими укрепленную, которую, вот уже неделю штурмуя, наши войска не могли взять. Высота все-таки была на этот раз взята. Нашему гостю сильно повезло: он остался не только жив, но не получил ни единой царапины! Он рассказывал, а я видел, как он двигался по территории Германии, ему вновь удалось дослужиться до звания старшего лейтенанта.
Гость рассказывал о встрече с союзниками на Эльбе, демонстрировал нам иностранные ордена, полученные из рук американцев и англичан. Отец мой задал только один вопрос: «Послушай, Трофим, что ты можешь сказать о солдатах их армий?
«Ты знаешь, – отвечал гость, – они такие холеные, чистые, прилизанные, ну не созданы для войны… Немец – иное дело, экипировка прекрасная, но он не щадит ее, он настоящий воин. Чистоплюем его не назовешь. Гитлер своего солдата превратил в машину для войны. А от американцев и англичан бутафорией попахивает».
И ВНОВЬ О ПАМЯТИ
И возвращаюсь вновь к памяти нашей. Дырявая она потому, что так задумано разумом Вселенной, или дыры оставляют те, кому это выгодно? А может, имеет место и то, и другое? И я опасаюсь, что пришедшие к власти так поработают над памятью народной, что от нее ничего не останется. Работа моя – это альтернатива тому, чем заняты сегодня хорошо оплаченные «историки», пытающиеся доказать, что государственность Украины насчитывает 120 тысяч лет. Знай наших, живущих в Львове! Утрем нос не только Москве, но и Древнему Египту!
Память тяжелая, темная, злобная надолго охватывает и долго не проходит. И время с трудом осилит ее, разорвет на клочки малые, разгонит по миру. Но, хоть и малы будут частицы, но живучи, проклятые, чуть что, и порывают завесу времени и возвращаются к людям, сея недоверие между ними и злобу.
Напротив, память добрая – легка и прозрачна, светла и весела. Но всякое светлое, веселое – недолговечно, быстро уходит, забывается и, как правило, не возвращается уже к людям.
Не потому ли вся наша история черна, страшна и состоят из кусков, в каждом из которых только два периода заметно: подготовка к войне и сама война? Посмотришь в глаза генсеку, президенту, банкиру – такие честные, такие добрые глаза у них, благожелательством так и светятся, смеющиеся морщинки в уголках глаз залегли...
Верил и я в детстве, что власть предержащие, даже если они в чем-то ошибались, в целом были честными и порядочными людьми, желавшими всем нам только блага.
А время шло и ничего не менялось. Исчезла в нашем городе каланча, исчезли пожарные в брезентовых робах, в блестящих медных касках, напоминающих чем-то шлемы древнеримских воинов. Исчез и звон колоколов, исчезли паровозы, пароходы, исчезли фабричные и заводские гудки, а страсть к наживе распространилась на все начальствующие лица, начиная от вора министра, до офицера, потрошащего продуктовую посылку солдата.
Чую, память играет со мной злую шутку. Осколки ее разбегаются по углам и, хищно оскалившись, пытаются свою игру вести. Но нет, шалите, я вас всех соберу и создам целостную картину того, что тогда происходило. Мне тошно и тяжко от клятв, которые сейчас на Библии произносят те, кто еще вчера травил священников. Заживо гниют надежды тех, кто поставил на них, или кто будет ставить!
Темно-серое небо медленно ползет, цепляясь за крыши домов, рвется, клочьями ложась на сырую землю. Тучи скручиваются в спирали, хоботами тянутся к земле, изливая потоки воды на серые каменные стены домов. Покосившийся фонарный столб с разбитыми глазами кажется мне усталым, готовым осесть под тяжестью прожитых лет и пережитых невзгод. Чего я жду от будущего? Скажу откровенно – не знаю. Как и не знаю, зачем я попал в этот мир? Выполнил ли я возложенную на меня миссию или это еще впереди?
…Я видел, как тяжко достается семье моей хлеб. Когда мне давали в школе белую булочку, пахнувшую золотыми зрелыми хлебами, когда, еще не положив в рот ни кусочка, я истекал слюной, меня поражало отношение некоторых школьных товарищей, которые ели с неохотой, оставляя недоеденные куски. Я удерживал себя от желания схватить эти объедки и, спрятавшись от всех, съесть. Удерживала от этого гордость. В концлагере я забывал о ней, а тут – совсем иное дело, я мог просто потерять свое лицо! Все мои сверстники и ростом, и массой тела меня превосходили. Меньше меня никого не было. Я был худенький, с вьющимися темными волосами и высоким лбом.
О школьной форме мы не слышали, в глаза ее не видели, хотя и поговаривали уже тогда о введении ее. Одевали то, что имелось. И по этим параметрам я уступал большинству. На мне было надето все отцовское. Мать кое-где урежет, кое-где пришьет и, на – надевай! Все чистое, но старенькое, кое-где и латки видны, но они хорошо подогнаны по форме и по цвету. Обувь – тоже отцовская. Но стопа у отца несколько шире и намного длиннее. Чтобы она не спадала с ног, носок туфель набит ватой. Они никак не соответствуют моему росту, мне поначалу так не хотелось их носить, опасаясь насмешек. Насмешки были, но они не были злобными, и я с ними свыкся. Особенно велики были меховые сапоги, переделанные из унтов, которые носили в то время летчики. Они были сшиты мехом внутрь, снаружи отделаны выгоревшим черным брезентом. Хотя они и были слишком велики на меня, но у них было одно достоинство – ноги в них не мерзли. Кроме того, я ими ловко отбивался при нападении: стоило сделать резкий взмах ногой вперед, и сапог, слетев с ноги, устремлялся прямо в голову противника. Не имея приличной одежды, я не мог, подобно моим товарищам, посещать танцевальные площадки. Знакомство с девушками откладывалось мною на потом... У меня, единственного в классе, не было подружки, да я и не знал, как к ней подойти? Я не очень доверял их уму, все они мне казались легкомысленными. Короче сказать, мне девушки, близкого мне возраста, не нравились. Мне нравились молодые стройные женщины, я боготворил их, но прекрасно понимал, что мой возраст не позволял мне надеяться на успех, а насмешек я бы не стерпел!
Как-то под новый год, когда я учился в девятом классе, было объявлено, что в здании Клуба морских офицеров, что находился на втором этаже углового здания Советской и Крестьянской улиц, дают костюмированный бал. Я надел все лучшее, что имел, а пиджак мне дал двоюродный брат. Правда, пиджак тот под цвет брюк не подходил, но что поделать, если другого не было. Поднявшись на второй этаж, где располагался большой зал, я почувствовал, как сердце мое защемило от понимания убожества моего наряда. Какие наряды на девушках: всех цветов и покроев, из шелка, атласа, панбархата. А ребята из нашего класса? Несмотря на маски, скрывающие лица, я узнавал их. Женя Бычков – в плаще мушкетера, со шпагой на правом боку. Плащ голубой из тяжелого шелка, подкладка тоже шелковая, красная. Бархатные штаны и ботфорты. На голове шляпа с пером. А вот и Агапов в черном фраке, такого же цвета цилиндр на голове, на руках белые перчатки, глаза домино прикрывает. Какие мягкие и плавные движения у него в танце, как умело он ведет девушку. Я сравнивал свою одежду с другими и краснел от мысли, что кто-то обратит на меня внимание.
Я постарался забиться в самый темный угол и прятался там за спинами. Дождался я момента вручения призов. Я был уверен, что первый приз за оригинальность и красоту костюма получит Бычков. Но я ошибся: приз получила девушка в зеленом шелковом платье, на груди у нее были пришиты колосья пшеницы. И здесь была на первом плане не красота, а идея. Я шел домой, давая обет никогда не ходить на танцы. Но придет время, у меня будет девушка, и я буду ходить на танцы и даже научусь танцевать. Конечно, много хуже Агапова, но вполне сносно.
ТИШЕ ЕДЕШЬ, ДАЛЬШЕ БУДЕШЬ!
Когда живешь думами о хлебе, в повседневных заботах о малом, то находишься в постоянном неведении того, что принято называть великим. Жизнь твоя, твое бытие зависят от того, кого ты никогда не видел, имя чье известно только тем, кто занимается серьезными экономическими проблемами, но ты не находишь в этом ничего особенного. Так, в то время жил в Москве человек с фамилией, напоминающей конец пребывания Иисуса Христа на земле, – Вознесенский. Ему только перевалило за сорок. Типично русское лицо, скуластое, с вьющимися волосами и высоким лбом. Он производил впечатление культурного, думающего, немного замкнутого человека. Занимал он должность председателя Госплана СССР. Он мало говорил, но много делал для того, чтобы экономика страны не буксовала ни в период войны, ни в послевоенные годы. Этот человек даром свой хлеб не ел. Он написал хорошую книгу по экономике. Почему-то впоследствии эта книга подверглась жесточайшей критике. И этого показалось его врагам мало: талантливый экономист был расстрелян. Но пока я учился в школе, этот человек был жив и подготавливал экономическую и денежную реформы. Огромная ответственность лежала на этом человеке, и он справился с нею на отлично! И позднее мысль не возникала такая не только у меня: «А за что расстреляли все таки Вознесенского?» Может, план был составлен нереальный, не обеспечен ресурсами, а отсюда – невыполнимый? Так нет, к планам Вознесенского не придерешься, это не планы во времена Хрущева и Брежнева? Кроме того, все знали, что И.Сталин к плану относился так же почтительно, как индус к священной корове. Так значит, что-нибудь иное? Ну, скажем, не действовала ли здесь зависть «вождя всех народов», готовившего свою работу «Экономические проблемы социализма»? Я ничего плохого в работе Сталина не усматриваю, оно касалась главным образом вопроса отставания сферы производства средств потребления, в первую очередь легкой промышленности. Отставание ее на глаз было видно. Мы покупали чешскую обувь, немецкую галантерею, китайские зонтики и текстиль. Может, расстреляли Вознесенского потому, что Сталину хотелось украсть мысли экономиста великого для работы своей? Мертвый в плагиате не обвинит! Расстрел ждал и Родионова, председателя Совета министров РСФСР. И опять возникал вопрос: «За что?» Впрочем, в то время лучше было не задавать таких вопросов! В вечность уходили люди умные, хотя впоследствии они могли быть реабилитированы, правда, посмертно... С точки зрения советской морали это была достаточная компенсация! Только для кого достаточная? Кто через такой срок вспомнит о невинных? И вспомнят ли? И никому мысль в голову не приходит: «Что с ушедшими умными головами, Россия все слабее и слабее становилась! Что наступит время, когда не из чего будет умных выбирать, – все станут средненькими и серенькими!
Вспомнил я о руководителе Госплана потому, что без планирования жить невозможно! Оглянитесь, посмотрите, что делается вокруг вас при отсутствии плана? Как слепые живем, как животные, ожидающие кормежки, но не знающие какая она будет, и когда ее принесут? Слава Вознесенскому, подарившему всего через два года, хлеб в неограниченном количестве
Признаться, никто не ожидал, что после голода, разгуливающего по стране, и в то время, как большинство стран, участвовавших в войне, продолжали жить в условиях нормирования потребления продуктов, у нас будет отменена карточная система, проведена денежная реформа, чтобы отсечь массу денежных знаков, гуляющих по стране. Проводилась подготовка к этому в строжайшей тайне от населения. Наша семья при проведении денежной реформы пострадала – отцу выдали зарплату за сутки до проведения акции, и она, не израсходованная, похудела сразу в десять раз. Но удивительно, как и от кого, некоторые граждане нашего общества узнали о ней? К примеру, в нашем городе одним из самых зажиточных людей был врач-венеролог Александров. Я думаю, читающим понятно, откуда текли деньги в карман врача, когда из Германии в Союз были завезены и гонорея, и сифилис? Доктор Александров был необъятной толщины. Он любил по вечерам прогуливаться по оживленным местам города, ведя тощего, с выпирающими ребрами пса, привязанного за шею обычной бельевой веревкой. Контраст был настолько разительным, что без смеха смотреть на хозяина и его собаку смотреть было невозможно. Так вот, венеролог, скупил махом все содержимое комиссионного магазина, располагавшегося на ул. Ленина, в здании рядом с нынешним театром им. Пушкина.
Нужно представить радость людей, когда можно было есть хлеба, сколько душеньке угодно. Помню, что съел сразу три килограмма хлеба. Боже, как это было вкусно! Но, так бы хотелось, чтобы потомки наши не испытывали этой радости, предшествовало которой многолетнее недоедание.
Помню еще одну радость, последовавшую за этой: я окончил школу, получил аттестат зрелости. Правда, в нем была одна тройка по русскому языку. Меня это не сильно беспокоило, я был уверен, что поступлю в любой вуз страны. И, конечно, ошибался! Мне были закрыты пути в театральные студии, художественные училища, поскольку я не обладал необходимыми для этого талантами. Лиц, побывавших на оккупированной территории, не принимали и в институт международных отношений. Я хотел поступить в Одесский юридический институт, но там следовало сдавать экзамен по украинскому языку. Правда, я мог получить, как не владеющий языком, годичную отсрочку. Но перспектива изучения близкого моему родному языка, заставила меня отвергнуть эту идею. Но вопрос, почему бы мне не попробовать изучать юриспруденцию там, где действовал русский язык? Дело в том, что в Одессе у меня были родственники, в других учебных центрах этого не было, а финансовые возможности мои были равны нулю. Поэтому я поехал в Симферополь, где в то время было три института: медицинский, педагогический и сельскохозяйственный. Выбрал самый престижный из них, куда был огромный конкурс. Сдав экзамены успешно, я стал студентом медицинского института. Успевающим на четыре и пять выдавалась стипендия. Хотя сумма в 220 рублей была не велика, но она позволяла мне снимать угол и питаться. Конечно, многого я не мог позволить себе из того, что позволяли мои товарищи по учебе. Но я не голодал. Иногда удавалось находить временную работу, она позволяла мне приобрести кое-что из одежды. Я знал только одного студента, который уступал мне по бедности на нашем курсе. Как ни странно, это был еврей, родом из Новозыбково, чем-то не угодивший местному раввину. Он был грязнуля несусветный, любитель спиртного, но при всем этом, обладал светлой головой. Увлекался философией, к медицине относясь откровенно прохладно. Писал он сатирические стихи на товарищей и преподавателей. Одна из родственниц его, проживавшая в Самарканде, пригласила его к себе. Я собирал среди студентов курса деньги, чтобы купить ему билет до Самарканда и отправить его туда хотя бы в хлопчатобумажном, но приличном костюме и новых парусиновых туфлях. Иоганн Любовицкий стоял одиноко на вокзале Симферополя. Провожал его я один. Черный, лохматый, он виновато улыбался мне. Я дружески похлопал его по спине. Больше я никогда не видел неординарного парнишку, обиженного обществом.
Симферополь был компактнее Керчи, аккуратнее. Казалось, что война обошла его стороной, почти не нанеся повреждений. И на самом деле это было так. Город был зеленый, по улицам двигались трамваи. Там, где сейчас на проспекте Кирова стоят республиканские правительственные здания, прежде находился центральный колхозный рынок. В магазинах Симферополя было много разнообразных товаров. К моему удивлению, в них даже зимой продавались свежие фрукты и виноград, чего в Керчи не было и в помине. Цены на рынке Симферополя были чуть выше керченских. Живя на одну стипендию, я мог позволить себе, пусть и не часто, покупать копченые колбасы. Качество всех товаров во времена Сталина были высоким. Самым дорогим продуктом в Крыму тогда был картофель. Цена его достигала трех-четырех рублей за килограмм. Учеба давалась мне легко, но я чувствовал, что из меня хорошего врача не получится. В отличие от многих товарищей по учебе, я не боялся трупов, но я боялся причинить боль человеку, и уклонялся от проведения медицинских процедур. Пока это удавалось делать незаметно. Чувствуя себя неуютно в медицине, я поступил в заочный юридический институт, находившийся на улице К.Маркса, рядом с рестораном «Астория». Преподавательский состав мединститута ничем не напоминал привычный мне школьный. Сколько же было здесь настоящих самодуров среди прекрасных ученых? Скажем, доцент кафедры неорганической химии Мелешко позволял себе разговаривать со студентами грубо, унижая их человеческое достоинство. Похоже, это доставляло ему истинное наслаждение. А заведующий кафедрой патологической анатомии проф. Браул даже избрал особую форму речи, похожую на ту, которая бытовала среди грузчиков. К примеру, идет защита кандидатской диссертации по хирургии ассистентки С.Хмельницкой. Официальный оппонент у нее проф. Браул. Он не задает ей вопросов, не ждет пояснений, резюме его кратко и резко: «Вы ни черта не знаете в патанатомии, лучше бы от темы отказаться вообще!» Хмельницкая, унижаясь, соглашается с тем, что она полная невежда. Делает это она неуклюже. Я присутствовал на ее защите, поскольку она была публичной. Мне от души жаль ассистентку кафедры хирургии, столько времени посвятившей теме, да и затратившей на нее немалые денежные средства. Я не знал тогда, что «позорное избиение» кандидата на соискание ученой степени превратилось давно в ритуал. Шары, брошенные ученым советом, позволили молодой женщине защитить кандидатскую. Браул, похлопывая своей огромной ручищей по плечу нового кандидата наук, говорит грубо: «Молодец, Софка! Стала бы ты возражать, я бы тебя с г… смешал!» Хмельницкая мило улыбалась грубияну…
Профессору нравились стихи, посвященные ему кем-то из студентов:
«Авто, мото, вело, фото,
Патанатом и охота.
Жено-, быто-разложитель,
Яшка Браул – наш учитель!»
В них содержалась краткая, но точная характеристика одного из китов Крымского мединститута.
Семейственность процветала в институте. Кафедра Штейнбергов. Кафедры Михлиных, Окуловых… Глава семейства возглавляет кафедру, доцентами и ассистентами в ней его жена и дети. Пробиться кому-то со стороны – невозможно! Мне все предметы даются легко благодаря великолепной памяти. Хотя постоянно бьется мысль, а зачем все это? Ну, зачем врачу знать промышленное производство серной кислоты? Какое практическое значение может иметь детализация анатомических точек костей черепа? Перегруженность теоретическим, ненужным материалом, и слишком недостаточная работа с больными…
Я на первом курсе института делаю то, что следовало сделать еще в школе: вступаю в комсомол. В нарушение устава комсомола, меня, не имеющего стажа пребывания в этой организации, избирают комсоргом. Я привык к честному выполнению обязанностей, не умел лукавить, поэтому совершаю большую ошибку. На областной комсомольской конференции, на которую был избран делегатом, я позволил себе, держа в руках устав, обвинить первого секретаря обкома комсомола в нарушении им этого устава. Зал разразился аплодисментами. А затем началось то, чего я никак не ожидал. На следующий день смелого обличителя вызвали в обком комсомола, где на меня посыпался град угроз. Я считал их пустыми, не достойными внимания, поскольку был прав, говоря об ошибках работы руководства открыто, не таясь. Кроме того, заканчивал второй курс обучения, на котором отчисление студента – дело серьезное, требующее обоснований, а за мной больших грехов не числилось… Но, когда я получил, будучи старшим в группе, по военному делу тройку, что лишало меня право получать стипендию, являющуюся источником моего существования, я стал понимать, что дела мои плохи. Многим разрешалось пересдавать экзамен для улучшения оценки, а мне в праве этом было отказано!
Я не сдавался, впрочем, и не знал, кому надо сдаваться? Пришлось больше работать, чтобы иметь возможность продолжать учебу, а это сказывалось на посещаемости занятий. Моя фамилия появилась в списке неблагополучных. Тучи сгущались… И я принял единственно правильное решение: перевестись в другой институт, подав заявление в Министерство здравоохранения РСФСР. Сделал я это на пятом семестре, когда наступили зимние каникулы. И, кажется, сделал это вовремя…