Денисов Ордена Ленина типографии газеты «Правда» имени И. В. Сталина, Москва, ул. «Правды», 24 предисловие вэтой книге собраны очерки и рассказ

Вид материалаРассказ

Содержание


По ту сторону фронта
В. кожевников
Б. полевой
С. бессуднов
Подобный материал:
1   ...   10   11   12   13   14   15   16   17   ...   38
ж делать?» — пронеслось в мозгу Таракуля. Выходит, он остался один. Бежать? А раненый? А пулеметы? Да и как убежишь в такие минуты! В следующее мгновение Таракуль уже волочил друга вниз, в подпол, куда они еще вначале снес­ли ящики с патронами, как выразился хозяйственный Начин­кин, на всякий случай. Сюда же перетащил Таракуль пулеметы, диски. Он установил их в том же порядке, как и наверху, высу­нув стволы в прямоугольники отдушин.

Сектор обстрела теперь у них стал уже, но зато массивные стены старинного купеческого подвала прикрывали их. Когда все было сделано, Таракуль почувствовал страшную усталость. Он лег на пол и некоторое время лежал неподвижно, прижи­маясь разгоряченным лбом к холодному, осклизлому камню.

В это время раздались глухие взрывы, от которых все зда­ние подпрыгнуло, и страшный треск над головой. Это рванула серия авиабомб. Наступающие вызвали на помощь пикировщи­ков, и взрывная волна обрушила дом. Груды кирпича, щебня завалили подполье, но массивные своды подвала выдержали.

Таракуль и его раненый товарищ остались живы, оглушен­ные, контуженные, погребенные под обломками, отрезанные от мира. Придя в себя, Таракуль осмотрелся и обошел подвал.

— Могила,— сказал он глухо, обращаясь к товарищу, с за­крытыми глазами лежащему у стенки.

Начинкин открыл глаза.

— Дот,— просто ответил он. Посмотрел на одну амбразуру, на другую и добавил: — Да еще какой дот-то! Только вот гар­низон маловат...

При всей безвыходности положения, в котором они очути­лись, у них теперь было одно преимущество: они могли не опа­саться нападения с тыла. Груда развалин надежно закрывала их от снарядов. Разве только прямое попадание авиабомбы грози­ло им. А кто из бывалых солдат боится прямого попадания?

Юрко Таракуля обуяла жажда деятельности. Он получше устроил пулеметы в амбразурах, поставил под них ящики, что­бы можно было сидеть. Ящик с патронами волоком подтащил к раненому товарищу, который вызвался заряжать диски. Сам же Таракуль, бегая от одной амбразуры к другой, следил за тем, что делается на улице.

Должно быть, сильно поразили они противника своим упор- ством. Еще долго после того, как дом был разбит авиацией, гитлеровцы не решались к нему приблизиться. Когда же они наконец снова поднялись в атаку, их встретил огонь все тех же двух пулеметов, упрямо бивших теперь откуда-то из-под раз­валин...

Стреляли Таракуль и его раненый товарищ. Но раненый хотя и слыл в роте человеком железным, быстро слабел и, ли­шаясь сознания, бессильно падал у амбразуры. Тогда Таракуль бегал от одного пулемета к другому и простреливал обе улицы. В сыром подвале ему стало жарко. Он сбросил шинель, потом гимнастерку, потом рубашку и, по пояс голый, с черным от пороховой гари и пыли лицом, на котором сверкали глаза и зубы, с мокрыми кудрями, свалявшимися в комья, отстрели­вался бешено и самозабвенно, пока Начинкин не приходил в . себя и, карабкаясь по стене, не поднимался к пулемету.

Два дня мерялись так силами два советских бойца, похоро­ненных под развалинами, и целая гитлеровская часть, снова и снова пытавшаяся наступать на бесформенную груду кирпича и штукатурки, превращенную солдатской волей в крепостной бастион. Все труднее и труднее было гарнизону дома. Уже больше суток прошло с тех пор, как был по-братски разделен последний сухарь, отыскавшийся в вещевом мешке запасливого Начинкина. Не было воды. По ночам они слизывали языком иней, оседающий на камнях подвала. Давно была докурена последняя щепотка табаку. И, что всего хуже, на исходе были

патроны.

- Вызовут танки, вот тогда плохо будет,— сказал Начин­
кин, когда они, вскрыв очередную цинку с патронами, снова на­
бивали опустевшие диски.

Начинкин был уже совсем слаб, и тугая пружина дискового механизма все время выскальзывала из его рук.

- Что ж, пропадать, так с музыкой!—ответил Таракуль,
сверкая своими белками.

Он тоже слабел от голода и недосыпа, но еще держался и только иногда, чтобы экономить энергию в слабевшем теле, на целые часы замирал, точно каменел, у амбразур так, что в эти минуты казалось: живут у него только глаза и уши.

- У тебя в голове все музыка! Не с музыкой, а с толком.
Что без толку-то шуметь! Кому она нужна, такая музыка!
Жизнь-то человеку, чай, одна отпущена...

Начинкин не переставал трудиться над зарядкой дисков. Иногда, в горячую минуту, он даже ухитрялся с помощью дру-га подниматься к пулемету, садиться на ящик и стрелять. Но мысль о смерти все чаще и чаще приходила ему на ум. И ему хотелось сказать товарищу, этому молодому молдавскому вино-градарю, с которым судьба свела его, что-то такое большое, значительное, мудрое, что созревало в эти часы в его душе и что никак, ну, никак не хотело укладываться в слова!

— Человек не должен умереть, пока он не сделал все, пони­маешь? Все, что мог... Все,—сказал он наконец, мучаясь не­хваткой слов и опасаясь, что друг не поймет его.

Он заставил Юрко затвердить адрес своей семьи и фамилию своего доброго знакомого, директора того завода, на котором он работал перед войной. Он взял с бойца слово, что ежели тот выживет и вернется с войны, обязательно разыщет он семью и расскажет жене об этих вот часах, что найдет он и директора и поведает ему о том, как погиб в Сталинграде минский токарь.

Но, как истые бойцы, о смерти они между собой не говорили и все больше гадали о том, когда и откуда ждать им выручки.

А в выручку они верили, несмотря ни на что.

И действительно, теперь, когда из-за нехватки патронов сла­бели во время атак голоса их пулеметов, сзади все так же дружно, но еще более часто бухали минометы, и черный, гу­стой забор частых разрывов вырастал перед домом, преграждая противнику путь к нему.

Голодные, изнывающие от жажды, совершенно измотанные бессонницей, они слушали этот близкий и грубый гром, как голос друзей, обещавший поддержку. Он, этот грохот, точно связы­вал их со своими, от которых их отделяли гора завалившегося щебня и десятки метров смертоносного пространства «ничей­ной» земли.

На третью ночь под самое утро случилось диковинное. Тара-кулю, дремавшему с открытыми глазами у амбразуры, послы­шался вдруг странный человеческий голос. Подумав, что бре­дит, он приложил лоб к холодному, заиндевевшему камню, слизнул иней, отдававший сыростью и плесенью. Нет, это не обман слуха. Голос действительно звучал. Юрко взглянул на товарища. Начинкин спал, держа в одной руке диск, в другой-горстку патронов.

Нет, говорил не он. Картонный, какой-то нечеловеческий го­лос упрямо долдонил в уши знакомые и вместе с тем непонят­ные, чужие слова: что-то о хлебе, мясе, масле. Таракулю стало страшно. Он растолкал спящего товарища. Начинкин прислушался. Тень улыбки скользнула по его почерневшим губам.

— Фрицы. Это они нам в рупор кричат.

- Стафайтесь! Фам путет карошо опращенье!.. Фам путет отшень карош кушайт! — выкрикивал картонный голос из пред­рассветной тьмы.

Таракуль почувствовал прилив неудержимого бешенства. Он прилег к пулемету и пустил на голос длиннейшую очередь...

...Вспоминая потом о днях этого поединка, Юрко Таракуль никак не мог точно сказать, сколько времени они обороняли дом.

Они держались до тех пор, пока где-то вдали не услышали сквозь частую стрельбу «ура», которое приближалось и нара- стало, пока по обломкам тротуара не застучали тяжелые шаги нашей наступавшей пехоты и в амбразурах не замелькали род­ные, песочного цвета шинели и неуклюжие милые кирзовые сапоги.

Тогда Таракуль бросил пулемет, стал трясти совсем ослабев­шего друга, крича ему только одно слово:

- Наши, наши, наши!

Свежий, подтянутый из резерва полк, ночью переправив­шись через Волгу, отжал неприятеля, очистил перекресток. Бой­цы из взвода лейтенанта Шохенко подбежали к развалинам. Из амбразур до них донеслись слабые голоса товарищей. Но при­шлось вызывать саперов, долго разгребать и даже подрывать камни, чтобы извлечь Начинкина и Таракуля. Кто-то,— кажется саперный начальник, руководивший этими раскопками,— шутя назвал развалины особняка редутом Таракуля. С легкой руки его название это так и прижилось, попало в печать, было пере­несено на военные карты города...

И вот наконец собственными глазами удалось мне осмот­реть это необыкновенное место. Мы засветили фонарики и сквозь пробитую саперами брешь спустились в подвал. Синева­тый свет луны двумя сверкающими косыми брусками проникал в амбразуры и белыми пятнами расползался на полу среди гу­стой россыпи стреляных гильз. В углу валялись окровавленные бинты. Тут, должно быть, лежал Михаил Начинкин. Сквозь амбразуры отчетливо виднелись на аспидно-черном фоне неба осколки стен, напоминавшие обрывки театральных декораций. Над ними остро сверкали звезды; тяжело переваливаясь, низко покачивалось над землей зарево пожара.

Когда глаз привык к полутьме подвала, мы различили над­пись, сделанную на серой, покрытой крупитчатым инеем степе. Лейтенант осветил ее фонариком. «Здесь стояли насмерть гвар­дейцы Таракуль Юрко и Начинкин Михаил. Выстояв, они по­бедили смерть»,—прочел я.

- Це наш комиссар написав,— сказал лейтенант. Надпись ему, должно быть, очень нравилась, и он прочел вслух: — «Вы­стояв, они победили смерть».
  • Страшно, наверное, было в такую вот ночь перед лицом
    врага совершенно одним!
  • Страшно? Не то слово. Такие слова тут мы забулы... Вот одиноко — да! — сказал Шохенко. — Одиноко — это погано, дуже погано на войни!.. А що до страху, такого слова в циим мисти немае.

И мне захотелось для тех, кто много поколений спустя бу­дет изучать эпопею обороны города, где было позабыто слово «страх», как можно подробнее записать историю этого обычного сталинградского дома, записать такой, какой слышал ее от Шо­хенко и его боевых друзей.

п. синцов

ПО ТУ СТОРОНУ ФРОНТА

1. Десант

Капитан Цвион вернулся с обмороженными скулами. Лет­чик был ранен.

Их обстреляли на обратном пути.

Разрывов снарядов не было слышно. Они заглушались мо­гучим гудением мотора. Но, прильнув к окошечку, капитан ви­дел клубки огня, сопровождавшие самолет, и дырочки, появляв­шиеся на плоскостях. Летчик так искусно вел самолет, так уме­ло и удачно лавировал в зоне обстрела, с такой быстротой про­мчался через зенитный огонь, что капитан, отпрянув от окошеч­ка, хотел жестом похвалить его. Это спасло капитана. Только он повернулся, в целлулоид, в то место, к которому он присло­нялся, ударил осколок снаряда. Другой осколок вонзился в но­гу летчика.

Капитан двое суток не спал. Несколько раз за это время он был на волосок от смерти. Летчик потерял много крови. Он вы­шел из самолета с помощью товарищей. Но оба — капитан и летчик — поразили всех каким-то радостным возбуждением. В глазах летчика, когда он сказал: «О, если бы вы видели, что там делается!»,— стояло изумление. Глаза его чуть расшири­лись, точно встретили что-то неожиданно большое. Капитан на­чал свой рассказ так же с восклицания:

- Нет, вы не представляете себе, какие силы клокочут по ту сторону фронта! Наш десант был только искрой, воспламе­нившей народ.

Монотонно, оглушительно ревут моторы. Большинство де­сантников, рассевшись вдоль стенок самолета, дремлет, полуза­крыв глаза. Поддерживая товарища, которого немножко ука­чало, сидит разведчик Саша Аксенов. Он не в первый раз летит во вражеский тыл. Он был в отряде, который гитлеровцы восемь раз обводили на картах красным карандашом и ставили крест, но так и не могли уничтожить. Он по опыту знает, сколько опас­ностей ждет десант впереди. В нем все от русской земли: клочок льна выбился из-под шапки, глаза-васильки, широкие молодецкие жесты. Знакомясь с нами, Аксенов сказал:

- Родился по собственному желанию в 1913 году...

Но сейчас его лицо было так же сурово, как и у других.

У всех одна мысль: какая встреча готовится на земле, под крыльями самолета?

Как удар, отгоняя дрему и мысль, прозвучала команда: «Де­сант, приготовиться!» Бойцы вскочили со скамеек, расправляя плечи, пробуют лямки, продевают пальцы в кольца парашютов. В самолете стало сразу тесно и темно. Открыли люк — и во­рвался ветер.

Команда:

— Пошел!

Один за другим в морозную синь бросались десантники. Проводив всех, последним прыгнул капитан Цвион.

Под ним, утопая в снегу, раскинулась маленькая деревушка. Снижаясь, капитан видел, что в ней забегали серые фигурки. Они отчетливо выделялись на фоне снега. Еще ниже—и он уже различал их движения: фигурки направлялись к полю, на кото­рое нес его ветер. На мгновение он представил себя окружен­ным со всех сторон, вспомнил напутственные слова генерала: «Бейся, капитан, до последнего патрона!» — и почувствовал в себе достаточно сил, чтобы выполнить этот наказ. Еще в возду­хе он начал отстегивать ножные обхваты, а когда его ударило о снежный сугроб, он ухватился за верхние стропы и, напряга­ясь, как на трапеции, потянул парашют к себе. Парашют начал медленно вянуть и наконец потух.

Серые фигурки приближались. Лежа в снегу, капитан заря­дил автомат, но, взглянув вперед, тотчас опустил его и поднялся на локте.

Первыми мчались ребятишки, за ними — взрослые с распро­стертыми объятиями. Ветер доносил их радостные крики:

— Это не фашисты, это мы!

Ребятишки налетели кучей, обнимали за ноги, отряхивали снег. Подбежали женщины. Одна сняла шаль, пытаясь наки­нуть ее на голову капитана.

— Да что ты, мамаша, у меня же теплая шапка.
- Ничего, сынок, все теплее будет!

Сразу уйма вопросов: скоро ли придет Красная Ар­мия, как Москва, как бьют фашистов на фронте. Сразу со­общили, что гитлеровцев в деревне нет, наперебой приглашали в хаты.

Окруженный толпой, капитан направился в деревню. У око­лицы встретили старики.

— Долгожданный ты наш! Ну, давай по русскому обычаю...

Целуясь со стариками, капитан чувствовал, что каждый из них прижимает его к груди.

Зашел в хату к старушке, у которой гитлеровцы убили сына. Только присел к окну, развернул карту, смерил расстояние до условленного места сбора—на столе появилась кружка горя­чего молока и большой ломоть хлеба. Нужно было торопиться, но старушка встала в дверях.

— Не выпущу, пока не поешь.

Пока капитан закусывал, она не спускала с него глаз. И было в них столько материнской любви, заботы и радости встречи, что в эту минуту капитан невольно вспомнил род­ную мать. И еще, взглянув на старушку, он подумал: фашисты могут тянуть из нее жилы, она ни единым словом не вы­даст его.

В хату ворвалась целая ватага раскрасневшихся ребятишек.

- Дяденька, тут наши с неба спрыгнули. Около леса.

- А ну, зовите их.

Ребятишки стремглав бросились выполнять первое боевое поручение.

Большинство десантников приземлилось благополучно. Правда, у одного в воздухе слетели валенки, но он только за­вернул ноги в шелк парашюта, как около него появилась обувь. Какой-то парнишка мигом слетал в деревню и притащил ва­ленки деда.

Интересный случай произошел с десантником Здановским. Он приземлился около хутора, из которого выскочило трое гит­леровцев. Они бросились его ловить, хотели взять живьем, но в поле снег глубокий, немного замешкались. Порыв ветра, и непотушенный парашют на глазах гитлеровцев понес Зданов-ского в сторону леса. Вдогонку гремели выстрелы, но десантник как ни в чем не бывало, погасив около леса парашют, спустил­ся к оврагу и вышел к месту сбора.

Через полчаса все десантники были в сборе. Установили связь со штабом, организовали круговую разведку, приступили к выполнению боевой задачи.

Командный пункт — в приземистой просторной хате. Хозяй­ка, не зная, как услужить, вытащила на стол все, что у нее бы­ло, даже сало.

— Грейтесь, родные, кушайте. Для вас ничего не жалко.
Дверь беспрерывно хлопала. Входили все новые и новые

люди. Командир не успевал здороваться, а многие из входящих были настолько взволнованы, что рукопожатия для них было недостаточно.

Весть о десанте быстро облетела ближайшие села.

Темная ночь. С ног валит вьюга. Но люди выходили из хат и землянок—кто с винтовкой, кто с пулеметом, кто с граната­ми, а иные только с топорами.

Шли на поддержку десанта.

Гитлеровцы говорили, что пал Ленинград, что бои идут на улицах Москвы. Люди не верили этому. Хранили листовки, сброшенные с самолета. Запасали оружие. Верили, что придет время и наши пойдут вперед.

— Радость-то какая! Да как же ждать рассвета...

С такими словами вошел в хату крестьянин в рваном полу-шубке, с немецким автоматом в руках. Отряхнул с бороды со- сульки, прищурился, сразу понял, кто командир, и, наклонясь к нему, доложил:

- В нашей деревне карательный отряд в составе двенадца­
ти человек.

— Знаешь, в какой хате?

- По правой стороне в третьей хате. Во дворе стоят две по­
возки. Сейчас дрыхнут, дьяволы.
  • Сержант Сидоров, ко мне! Возьмите бойцов...
  • Товарищ командир,— в голосе крестьянина звучала оби­
    да.— А мы что ж? Мы сами справимся.

- Ну так действуйте...

Через некоторое время крестьянин в рваном полушубке вме­сте со своими помощниками возвратился на двух гитлеровских подводах с целой горкой оружия. С карателями расправились без единого выстрела.

Когда взошло солнце, командир точно знал, в какой деревне сколько гитлеровцев, где их склады, что происходит на дорогах. В свою очередь, фашистам, конечно, было известно, что где-то здесь сбросились наши парашютисты, но действительного мас­штаба десанта и того, что вокруг него молниеносно объедини­лось местное население, гитлеровцы не знали.

Из одного села, что расположено на пригорке, откуда хоро­шо было видно приземление всего десанта, утром выехала под­вода с сеном. О'на была взята под наблюдение. Когда подвода поравнялась с лесом, десантники, следившие за ней, были пора­жены. Возчик, сбросив сено, начал с остервенением рубить са­ни. Оказалось, что в санях под сеном, переодевшись в крестьян­ское платье и прикрывшись рогожей, лежал гитлеровец. Он ехал донести начальству о количестве и местопребывании де­санта.

Возвращаясь с разведки, старший лейтенант Петров с тремя бойцами зашел погреться в крайнюю хату. В это же время с другого конца в село въехало шесть подвод с награбленным у крестьян имуществом. В большом селе не нашлось ни одной продажной души — никто не предупредил фашистов, что здесь десант. Зато в хату, где был Петров, сразу вбежало несколько запыхавшихся женщин: — Гитлеровцы!

Десантники выскочили на крыльцо и открыли огонь из авто­матов. Семеро фашистов распластались у подвод, восьмой под­нял руки.

В полдень на командный пункт пришел ходок из соседнего села. Сообщив, что в их селе находится тыловая часть одной из гитлеровских дивизий, он просил от имени народа — пока гит­леровцы не чуют опасности — нагрянуть на них.

- Поможем всем миром,— сказал ходок.— И стар и млад будут бить окаянных. Житья от них нет!

Командир склонился над картой. Эта операция намечалась на следующий день, когда подкопятся силы. Но раз народ про­сит, раз гитлеровцы ничего не знают, можно действовать. Командир принял решение.

Часть партизан уже проникла в расположение фашистов. С наступлением темноты десантники в маскировочных халатах окружили село, бесшумно сняли караулы. Гитлеровцы выска­кивали из хат в нижнем белье...

В восьми хатах гитлеровцы заперли двери и вели из окон стрельбу. Одна из этих хат принадлежала Дарье Ивановне Лу-кашовой. Вся жизнь ее была связана с этой хатой. В ней она выходила замуж, в ней вырастила сына, знала каждый уголок, своими руками перекладывала печь, своими руками покрывала хату ново-й соломой. И именно она, Дарья Лукашова, прошла с огорода к родной хате и подожгла ее головешкой от соседнего дома, в котором уже палили гитлеровцев.

Сто одиннадцать гитлеровцев были уничтожены в эту ночь. Десантники и партизаны захватили штабные документы, много оружия, большой запас продуктов.

...Все это попутные действия десанта. Одновременно десант полностью выполнил поставленную перед ним основную боевую задачу...

2. Воздушные разведчики

Если истребитель, израсходовав все патроны, с безумной храбростью бросается на врага, таранит его,— он выполнил свою боевую задачу. Если бомбардировщик, сбросив на цель все бомбы, на обратном пути встречается с фашистскими истре­бителями, не может от них уйти, сражается до конца и гибнет,— он выполнил свою боевую задачу. Но если погибнет воздушный разведчик — пусть даже с такой же бессмертной славой, как капитан Гастелло,— он не выполнит своей боевой задачи.

Воздушный разведчик не имеет права умереть. Он должен доставить фотоснимки. Иногда над этими снимками с лупой в руках склоняется командующий. По этим снимкам разгадыва­ются замыслы противника, выясняется, что он затевает, где со­бирается ударить, куда думает отступать.

На тульском большаке огромное кладбище гитлеровской техники — тысячи разбитых автомашин, орудий, походных ку­хонь. Благодарите воздушного разведчика. Он положил начало этому разгрому. Он нашел вражескую колонну, устано­вил, куда она движется, и направил сюда своих бомбардиров­щиков...

Морозное утро. В сийеватой дымке тает лес. Низко над зем­лей плывут облака. Для летчика это плохая погода. Но полу-чан приказ: срочно разведать один из опорных пунктов врага. Летчик Шестапалов отправляется в разведку.

Каждый раз, подходя к цели, разведчику приходится дей­ствовать по-новому. В этот раз Шестопалов зашел с запада. На большом аэродроме стояло несколько зенитных батарей. Пока гитлеровцы гадали, «свой или чужой», Шестопалов заснял все и направился в сторону железнодорожного узла.

Гитлеровцы открыли огонь. Не меняя скорости и курса, Ше­стопалов продолжал съемку. На последнем этапе разведки -самолет шел вдоль автострады — штурман Кобецкий заметил, что с аэродрома поднимается звено истребителей. Шестопалов тоже увидел это, но не повернул даже головы. — Не пора ли кончать?

- Нет,— ответил Шестопалов, посмотрев вправо, в сто­рону темных точек, и вверх, на облака.— Успеем уйти...

И лишь когда истребители начали набирать высоту для ата­ки, штурман выключил фотоаппарат. Шестопалов направил са­молет в облака.

Это был удачный полет. Самолет вернулся без единой про­боины.

Но у Шестопалова шестьдесят четыре боевых вылета. Среди них самый тяжелый, когда он горел. Задание он и тогда выпол­нил, но вернулся на аэродром без самолета.

Это была глубокая разведка в гитлеровский тыл. Фотогра­фировали колонну танков и автомашин. Хлопали зенитки. Штурман подсчитывал количество танков. И вдруг откуда-то налетело звено «Хейнкелей». Они подожгли правый мотор.

До ближайшей кромки облаков было не менее полутора тысяч метров. На одном моторе быстро набрать высоту нельзя. Штурман начал отстреливаться. Один «Хейнкель» отвалил, но другие преследовали.

Пробиты баки. Льется бензин. Пламя плещется на левой плоскости и наконец проникает в кабину. К этому времени са­молет вошел в облака. «Хейнкели» отстали. Теперь самое глав­ное — перетянуть через линию фронта. Одной рукой Шестопа­лов управляет самолетом, другой тушит огонь на комбинезоне. И тут ловит на слух замирание второго мотора. Осталось неда­леко, через лес на поляну, на свою территорию... Горят брови. Шестопалов не ощущает боли.

— Дотянуть, спасти материалы разведки! На поляну приземлился клубок огня. Только вылезли из ка­бины — начали рваться баки с бензином.

У Шестопалова обожжены руки. У штурмана обожжено ли­цо. Стрелок-радист ранен в ногу. Но первая мысль у всех — раз сгорел фотофильм, сообщить командованию результаты ви­зуального наблюдения.

Пришла санитарная машина. С передовой видели, что про­летел горящий самолет, и вот послали машину. Шестопалов сделал перевязку радисту, и в машине они проехали мимо медсанбата прямо на пункт связи. Заканчивая передачу коман- дованию результатов разведки, штурман потерял сознание. Вы­павшую из его рук телефонную трубку поднял Шестопалов и продолжил передачу последних данных.

...Разведчик должен избегать боя. Молодой разведчик, быв­ший вчера истребителем или бомбардировщиком, иногда нару-шает это правило. При виде вражеской колонны его так и под­мывает ударить с бреющего полета. Потом, возвратившись па аэродром, он виновато докладывает: - Израсходовал весь боезапас...

Капитан Станкевич вышел из этого возраста. Он устоит пе­ред таким искушением. Это опытный, выдержанный разведчик, летающий в любую погоду. Однако недавно ему пришлось драться с двумя «Мессершмиттами». Он производил фотосъем­ку, которую нужно было сделать любой ценой. Осколки зенит­ных снарядов пробили плоскости самолета, но фотоаппарат ра­ботал. Станкевич вел самолет по курсу.

Еще несколько секунд, и можно уходить. Но замолкли зе­нитки. В воздух поднялись «Месеершмитты». Штурман Кондра­тов дал две очереди — и больше одного из них не видели. Но второй «Мессершмитт» шел в лоб. Выхода не было. Отвалить в сторону — значило подставить под огонь самые жизненные места машины. Станкевич пошел навстречу. Сближались с молниеносной быстротой. Еще мгновение — и конец обоим... Фашистский ас свернул с курса, приняв в себя пулеметную оче­редь.

...Когда метеорологические условия не позволяют произво­дить фотосъемку, а разведать, что делается у врага, нужно, посылаются самые искусные пилоты. Тогда летит Зибров. Его доклад всегда состоит из одной фразы:

— Летчик Зибров задание выполнил.

То<ном он подчеркивает слово «выполнил». И доклад продол­жает штурман Королев.

Пробивая туманы и снегопады, по расчету времени Зибров достиг Витебска. Город прикрывала низкая облачность. Зибров перешел на бреющий полет и пронесся над улицами, чуть не задевая крыши домов. На высоте пятнадцати метров, так, что гитлеровские зенитчики растерялись, он дважды пролетел над железнодорожной станцией. Штурман успел не только подсчи­тать количество эшелонов, но и сбросить листовки.

У Зиброва выработалось особое чувство цели — интуиция воздушного разведчика. Даже штурману — главному наблюда­телю земли — иногда кажется, что они снимают пустое про­странство. Но потом фотопленка подтверждает предположения Зиброва: на обочинах «пустой» дороги оказываются сотни за­маскированных под местность танков и машин.

Трудна и опасна работа воздушного разведчика. В ней мало эффектной романтики. Для нее требуются выдержка, напори­стость, большое умение. В необъятной воздушной пустыне над вражеской территорией разведчик всегда одинок. Но как паря­щий сокол, он проникает своим взглядом в самые глубокие, са­мые охраняемые гитлеровские тылы.

3. В «Партизанском крае»

Ночь с 15 на 16 апреля. По заданию «Правды» на самолете «ПО-2» лечу в тыл к гитлеровцам. Сильный встречный ветер. Пронизывает сырой холод. Над линией фронта — зенитный огонь.

Вспомнился предыдущий неудачный полет на территорию, занятую врагом. Тогда нас было человек 15 — штаб авиаде­сантного соединения. Напротив меня в стенке самолета вдруг появилась большая дыра с рваными краями. Сквозь нее светил месяц и спокойно мерцали звезды. Стрелок, стоявший у турельного пулемета, повернулся в мою сторону и стал медленно опу­скаться. Его голова очутилась на моих коленях. На белых унтах стрелка черные полосы крови. Кончился наш полет так: неожи­данно пошли на посадку. Как только открылась дверка, с тра­па шагнули в самолет врачи и санитары. Мы вернулись обрат­но, потому что в полете был убит командир корпуса генерал Левашев. И сейчас я с тревогой думал: вдруг опять не удастся?.. ...Удалось. Мы приземлились при свете трех сигнальных ко­стров возле сожженной гитлеровцами деревни. Первым подбе­жал рослый парень с ракетницей в руке, за спиной — трофей­ный автомат. Затем хлынула ватага ребятишек. Спустя немно­го самолет окружила большая толпа. Озаренные кострами ра­достные лица. Первый вопрос: — Что, как на Родине?

Раскрыли тюк, расхватали листовки, пытаются читать при свете луны. Летчик попросил отойти от самолета, но старушка, поддерживаемая девушкой, отстранила летчика:

- Дайте посмотреть. Родные ведь...

Она долго смотрела на плоскости самолета, где были нари­сованы красные звезды, на выгрузку почты и боеприпасов. До­ждалась, когда начали подносить раненых, и пыталась помо­гать.

Светлая ночь. Вдали березовая роща, ветряная мельница, ухабистая разбитая дорога. У самолета стоит телега, на кото­рую складывают груз,— все это такое наше, родное, русское. И вдруг спрашивают:

- Как, что на Родине?

Щемящее чувство оторванности от родного берега звучало во всех вопросах и позже прорывалось в рассказах партизан, хотя начинали они с бодрой фразы: «Живем, как дома!..»

По темному небу плывут облака. Одно из них светлеет,

светлеет и, наконец, становится оранжевым: оно освещается снизу большим пожаром. Горит село, подожженное карателями. Слышно, как захлебывается пулемет, стучит автоматическая пушка. Справа чернеет лес, который вчера прочесывали поли­цейские.

На ночевку пришлось идти километра полтора. В окрестно­сти из семнадцати сел уцелело только два. Люди ютятся в ба­нях, амбарах; где остались дырявые сараи,— разместились в них, где ничего не осталось,— вырыли землянки, построили ша­лаши.

По пути знакомимся с сопровождающим. Дмитрий Ивано­вич. Председатель колхоза. В партию вступил, когда гитлеров­цы ворвались в район. Из леса, в котором укрылось население деревни, было видно, как бегали фашисты по дворам, обливали их керосином, как поднесли огонь, как вспыхнула деревня. Ах­нули, заголосили бабы, заплакали ребята. Нацисты, услышав плач, открыли стрельбу по> лесу. Пули свистели в деревьях, сре­зая ветки. В канаве рядом с Дмитрием Ивановичем лежала женщина, единственная женщина, у которой глаза были сухие. В руках она сжимала винтовку. И вот тогда она завела раз­говор:
  • Дмитрий Иванович, что ж ты тянешь с вступлением в
    партию?
  • Рекомендаций нет.
  • Поручусь, и еще найдем.

Утром в шалаше на измятом листке тетради Дмитрий Ива­нович написал заявление в партию.

Через полчаса мы были в доме этой коммунистки.

Она быстро убрала со стола спящего ребенка, зажгла лам­пу, и пут мы увидели, сколько народа помещается в доме. Спа­ли на полу, на лавках, на полатях, даже у порога спали трое.

Проснулась семнадцатилетняя девушка — секретарь комсо­мольской организации.

- Завтра комсомольское собрание. Расскажите, что нового на Родине?

Проснулся бригадир колхоза, инвалид.

— Как хлеба на Волге?

Пропели петухи. Начало развидняться. А разговору не было конца. Из всех рассказов нам особенно врезалось в память то, что говорили о председателе сельсовета.

Эта женщина-коммунистка, которую все зовут Гавриловной, с последней группой, ведя под уздцы колхозную лошадь, ухо­дила в лес. Гитлеровцы были уже в селе. Она и все люди, что шли вместе с ней, обернулись назад, услышав крик: «Прощай, народ!» Это умирал партизан Василий Грязнов, захваченный гитлеровцами.

На второй день в лес пришел колхозник из дальнего села. Там поблизости не было ни болот, ни леса, и народ остался у врага. Колхозник сообщил, что дела расстроились. Иван Пав­лов снюхался с фашистами, а председатель колхоза его боится и отказывается от должности. В воскресенье Павлов позвал на­род в поле, хотел делить колхозную землю. Но люди постояли, посмотрели и разошлись. Павлов пугал Гитлером, ему отвеча­ли: «Нам земли не надо». Теперь Павлов хочет пройти в пред­седатели.

— Так вот, Гавриловна,— закончил ходок,— как стемнеется, приходи на собрание спасать колхоз!

И Гавриловна пошла. Оставив винтовку дочери, попрощав­шись с односельчанами, стороной от большой дороги, по тро­пинкам, огородами она добралась до села и появилась на со­брании. Это было в тот момент, когда председатель спрашивал:

— Кто против Павлова?

Собрание молчало. Гавриловна вышла из темноты, осыпае­мая восклицаниями: «Да ты здесь!», «Как ты прошла?» Нико­гда в своей жизни Гавриловна не говорила такой страстной речи. Про себя она думала: это конец, отсюда не выйти. И она говорила, словно в последний раз в жизни билось ее сердце:

— Да, я здесь, товарищи. Пусть жгут меня, пусть вытяги­вают жилы, но я умру, какой была! Я пришла к вам безоруж­ная. После собрания Павлов побежит выдавать меня фашистам.
Но попомните мое слово: не будет по-гитлеровски, будет по-русски! Зачем выдвигаете Павлова? Что глаза опускаете? Пред­лагаю Кузьму Матвеевича, стар, но русский! Попросите — бу­дет работать.

Собрание единогласно избрало председателем колхоза Кузь­му Матвеевича...

Гавриловну участники собрания пошли провожать до леса. Павлову сказали всем сходом: если что случится, ни тебя, ни родни твоей не будет в живых!

В те шесть дней, что нацисты рыскали по территории сель­совета, Гавриловна обходила все колхозы. Еще в двух местах поддержала дух народа — и ни один колхоз не распался. Так и стояли перед врагом — одной народной стеной.

Здесь в беседе с активистами сельсовета мы впервые услы­шали о гитлеровской «земельной реформе». Подробности ее бы­ли еще неясны, но результаты налицо. Каждый день партизан­скому сельсовету приходилось принимать беженцев, которые под пулями, целыми семьями, по лесным дорогам, болотам пе­реходили границу «Партизанского края». При нас за один день прибыло шесть семей. Одновременно в' партизанском районе с какой-то торопливостью вступали в колхозы местные единолич­ники. За последние месяцы здесь, в тылу врага, в колхозы вступило триста четыре хозяйства.

Закоренелая единоличница, которая в течение десяти лет не хотела слышать ни о каких льготах, предоставляемых кол­хозам, которая два года назад с большим скандалом переехала

с хутора в село и тотчас вырыла себе отдельный колодец, здесь, в тылу врага, вступила в колхоз и стала активной обществен­ницей. Когда в село пришли фашисты, она спрятала в своем доме четырех раненых партизан, ходила по поручению парти­занского отряда в глубокую разведку, помогала в организации продовольственного обоза голодающему Ленинграду, сама по­шла проводить обоз через линию фронта. В Ленинграде высту­пала на митингах. Она награждена медалью «За боевые за­слуги».

Прием в колхозы в «Партизанском крае» проходил торже­ственно. На собраниях часто задавали вопрос:

— А будешь идти до конца, не захочешь от фашистов зем­лицы?

И вступающий отвечал клятвенным словом:

— Стороной не пойду, что раньше жил немножко отдель­но,— простите, а теперь, когда враг на Руси, надо всем заодно быть!

На следующий день в штабе партизанского отряда нам по­казали документ, который проливал свет на гитлеровскую зе­мельную «реформу». Это была «Межевая книга на право вла­дения второй частью села Костыгово, Порховского уезда, Псковской губернии» с большой царской печатью «попечением и милостью императора Александра II». Эта книга была выну­та из сумки убитого офицера, ехавшего отбирать землю у ко-стыговеких колхозников.

Ночью вернулась с боевого задания разведка и принесла подробности гитлеровской «реформы».

— В воскресенье в крепостную церковь города Порхова бы­ли вызваны сельские старосты. В церкви было много верующих, но когда к алтарю начали подходить фашистские офицеры, ве­
рующие, точно сговорившись, по одному стали протискиваться к выходу. У ворот их останавливали полицейские, многим при­шлось вернуться.

Перед началом молебна прибывший из Германии чиновник на ломаном русском языке от имени Гитлера вручил офицеру Хельману дарственную грамоту на владение совхозом «Поло-ное». Нацисты, окружившие нового помещика, и их пособники из числа сельских старост гаркнули «Хайль Гитлер», а народ опустил головы. В гитлеровской грамоте было сказано:

«...господину Хельману за старание, проявленное в органи­зации снабжения немецкой армии».

Сельские старосты начали сгонять народ на полевые работы в поместье Хельмана. Крестьяне Ровно, Вязино, Бур яки, Мор-жок и других деревень безвозмездно на своих харчах работали на помещика. Смелые спрашивали:

— Когда же на себя работать?

Хельман отвечал:

— Когда мне кончите.
И пригрозил:

— Будете плохо работать, отправлю в Германию, а вместо
вас привезу французов.

Такая же барщина была введена в Волышеве. Свыше пяти сот человек, жителей окрестных деревень, от зари до захода солнца работало под кнутами надсмотрщиков. Гитлеровцы — сигары в зубах, руки в брюках — ходили, покрикивали.

На прошлой неделе из деревень, прилегающих к «Партизан­скому краю», гитлеровцы забрали весь скот. Одно время наци­сты раздали по деревням искалеченных и раненых лошадей. Раздача производилась с большой помпой. Фашисты говорили: «Дарим совсем, лечите, кормите, работайте». Тут же вертелись их кинооператоры: снимали на пленку. А теперь не только ло­шади, но весь скот был отобран.

В деревнях клокотала страшная ненависть к гитлеровцам. В ту ночь, когда партизанский отряд громил железнодорожную станцию, в одном из сел шестидесятилетний старик ударил в на­бат. Разбудил все население: «Чего спите, наши наступают!» — и призвал брать топоры и вилы и идти на совхоз «Полоное», куда приехала семья новоявленного Хельмана. Народ еле уго­монил старика: выступать было не с чем, не было оружия.

Партизанские разведчики побывали во многих селах, где ликвидированы колхозы. Всюду одно и то же. Лошадей нет, барщина, работать не дают даже на той земле, которую пока оставили в личном пользовании. Всюду голодают, но хранят неприкосновенные запасы продовольствия для партизан.

...Утром, погрузив в лодку боеприпасы и газеты, мы отчали­ли от берега и стали спускаться по течению к границе «Парти­занского края». Там, где были селения, одиноко стояли печки, кое-где торчали шесты со скворечницами, чернели четырех­угольники! изгородей, за которыми возвышались груды кирпи­ча и скрючившиеся от огня железные кровати. Редко, редко на отшибе встречались один — два дома.

На пути мы раздавали газеты и беседовали с народом.

— Мы сожженные,—сказали нам из группы людей.

В толпе стояла женщина с кучей маленьких ребят. В руках она держала ведро со спекшимся картофелем.
  • Это все, что осталось,— тихо промолвила она.
  • Я расстрелянный,— заявил нам на следующей остановке пожилой крестьянин. Грудь перевязана холстом, сквозь кото­рый проступала кровь.— Вчера сожгли и расстреляли. Детей совсем, а меня не добили. Ночью переполз через гитлеровцев, ищу партизан.

Следующая остановка — большое село. Все цело, но домаш­ние вещи вынесены в поле. Лежат кучами узлы, сундуки, овчи­ны, холсты. Встречающие нас на берегу говорят: только что пролетел самолет, обстрелял.

Сразу же перешли к рассказам о фашистах. В этой деревне они были мимоходом. Одну колхозницу привязали к телеге и восемь километров тащили ее по каменистой дороге. Потом в мертвую стреляли. Особенно издевались над председателем кол­хоза. Забросили его костыль, заставили его бежать — он падал, поднимали, били и снова заставляли бежать...

В следующем селе мы попали на собрание. Полный дом народа. Двери настежь, и на улице продолжение зала. Президиум за столом. Докладчик — коммунист из партизанского отряда — воскликнул:

— Разве можно нас победить! К виску приставляют писто­лет, к горлу — бритву, к сердцу — нож, спрашивают: «Где пар­тизаны?» Ни слова не сказал ваш колхозник. По вполне понят­
ным причинам я не называю его фамилии...

Голос с места:

— А что скрывать, со мной это было.
Докладчик:

— Ну, вот, таких людей, как мы с вами, могут убить, но крепостными не сделают!

И тут из уст докладчика второй раз мы услышали фразу, крылатую в «Партизанском крае»:

— Не будет по-фашистски, будет по-нашему!
Сказал и стукнул кулаком по столу.

Три недели пробыли мы в селах «Красной Псковщины». Об­щее впечатление: люди ничего не боятся и ничего не жалеют. В каждом доме живет по пять — шесть семей, по 20—25 чело­век. Кушают все вместе, не считаясь, за одним столом.

Однажды нам пришлось ночевать в маленькой деревне. Хо­зяйка — мать пятерых детей. Гитлеровцы убили ее мужа. И вот эта женщина нам сказала:

— Только подумайте: у Матвея Захаркина была граната, и он не бросил ее в фашистов. Мы, бабы, после его избили: не трусь, когда есть оружие! Будь у меня граната, кинула бы
в самую ихнюю гущу!

...Партийное собрание было назначено в двенадцать часов дня. К этому времени к сельской школе начали стекаться во­оруженные люди. Это были местные колхозники и колхозницы, пожилые и молодые, шли группами и в одиночку. Лицо одного старика показалось нам знакомым. Так и есть: вчера мы видели его в поле, он шел с лукошком и привычным сильным размахом разбрасывал зерно по сторонам. Карательные экспедиции со­жгли сельскохозяйственные машины. И вот сев из лукошка стал теперь обычным делом.

Сейчас на груди старика вместо лукошка висел автомат, на ремне — зеленая «лимонка». У девушки, быстро пробежав­шей по коридору, торчал из кармана трофейный парабеллум. Пока участники собрания рассаживались за низкие ученические парты, теснее сдвигали скамейки, стоял шум. Не было слышно, только видели в окно, как над крышей противоположного дома пронесся фашистский самолет. И еще: на горизонте начал куриться лес — горела подожженная гитлеровцами деревья.

Когда расселись и женщина в костюме из серого сукна, ма­ленькая, пожилая, с материнскими глазами, одновременно стро­гими и ласковыми, подошла к столу президиума, настала ти­шина.

— Товарищи! На собрании присутствуют двадцать пять чле­нов партии, тридцать кандидатов, восемь комсомольцев, тринадцать беспартийных. Отсутствуют десять коммунистов, из них
трое находятся в бою, трое задержали группу шпионов, конвои­руют их в штаб, один вчера ранен, один болен. Разрешите собрание считать открытым.

В числе других Екатерина Мартыновна была избрана в пре­зидиум. До войны она заведовала районным парткабинетом, затем вступила в партизанский отряд, а когда партизаны отвое-вали район, вошла в состав «тройки» — высшего партийно-со­ветского местного органа.

...На повестке дня три вопроса. Первый — прием в партию.

Как обычно, зачитали анкету, заявление, рекомендации. За­тем председатель обратился к вступающей, как старый знако­мый:

— Ну, Прокофьевна, расскажи свою биографию.

Это была женщина лет пятидесяти. Она стояла около пре­зидиума, волнуясь, теребила белый платок и сказала всего лишь несколько слов:

— Ну, что ж Родилась здесь. Ушла на фабрику в Питер. Мужа убили в ту войну. Вырастила детей. Вот я вся моя био­графия.

Реплика:

— Ох, Прокофьевна, и скупа же ты на слова!
Прокофьевна завязала платок и вернулась на место.
Только в прениях, когда начали выступать люди, раскрылось

ее лицо.

Член «тройки» тов. Поруценко рассказал:

— Я познакомился с Прокофьевной во время войны. В первые дни, когда борьба с оккупантами только началась, были — немного, конечно, но были — такие, которые сторонились пар­тизан, считая, что за это гитлеровцы будут милостивее. Что из этого получилось, вы знаете! Прокофьевна в то тяжелое для нас время днем и ночью принимала нас, была нашей партизан­
ской матерью. Помните карательную экспедицию, когда на уничтожение нас были брошены эсэсовцы, танки и самолеты? Я пришел тогда к Прокофьевне. Кругом горели деревни. Ры­скали шпионы. Гибли русские люди. Прокофьевна укрыла меня, и когда одна колхозница сообщила ей, что только шесть партизан осталось в живых, у нее отнялись ноги. Так близко она
приняла к сердцу это известие. К счастью, это была провокация:

партизаны укрылись в лесах и, как знаете, растрепали кара­тельные отряды. Если бы знали фашисты, что делала для нас эта женщина, они бы ее разорвали!

Прокофьевну единогласно приняли в партию.

Следующим с винтовкой в руках подходит к президиуму Максимов. Из его заявления, зачитанного председателем, за­помнилась одна фраза: «Партия борется за народ, и я должен быть в партии». Максимов — председатель колхоза. Он расска­зал биографию, и снова, если бы не вопросы и прения, мы так бы и не узнали, какой это бесстрашный и преданный народу че­ловек.

Село, в котором живет Максимов, находилось за границей «Партизанского края». Узнав об организации продовольствен­ного обоза в Ленинград, Максимов в одну ночь провел в своем селе сбор продуктов. Однако нашелся предатель. Гитлеровцы нагрянули в село. Их заметили, когда они подъезжали, и Мак­симов успел с другого конца отправить продукты в лес.

В руки фашистов попалась мать Максимова — семидесяти­летняя старуха. Ее долго мучили, но она не выдала колхозной тайны. Уходя, каратели сожгли восемнадцать домов, в том чис­ле все имущество Максимова. Теперь его семья живет в бане, а сам он — где придется.

На первых порах, когда еще только устанавливался контакт с партизанами, фашистам удалось захватить Максимова. Сы­нишка поздно предупредил его. Каратель приставил револьвер к виску:

— Говори, где встречался с партизанами?

Били, пытали, инсценировали расстрел, но Максимов твердил одно:

— Воля ваша, не знаю, где партизаны.

Каратели бросили его в колодезь и, решив, что он утонул, ушли...

Председатель партсобрания объявил:

— Принят единогласно.

Товарищ Максимов, раскрасневшийся, взволнованный, уса­живаясь рядом со мной, сказал:

— Буду бороться до конца!

О Наташе, которая принималась в члены партии, мы слы­шали еще до собрания. Проезжали поле одного колхоза. Смот­рим, работает много лошадей. Это было странно, потому что фашисты разграбили все конюшни.

— Откуда такое богатство?

В ответ нам рассказали о подвиге Наташи. Узнав о прибли­жении врага в тот момент, когда многие жители села прятали личное имущество, Наташа, бросив свой дом, погнала в лес та­бун колхозных лошадей. На обратном пути она была задержа­на. Фашисты ее истязали, таскали за волосы, принесли веревку, палач связал петлю и жестом показал на березу. Наташа молчала. Спасение пришло неожиданно, как в кино: в деревню во­рвался партизанский отряд.

На столе президиума еще лежало несколько дел по приему в партию. Собрание решило передать их на рассмотрение пер­вичных партийных организаций. Теперь была такая возмож­ность. Сначала в «Партизанском крае» была одна партийная организация, в которую входило двенадцать коммунистов. Но за последние четыре месяца в партию вступило сорок восемь человек, создали четыре организации, на днях собираются со­здать пятую.

После перерыва собрание заслушало доклад о текущем мо­менте. В прениях выступил председатель сельсовета. Вот что он говорил:

— Когда фашисты только прошли по нашей территории, среди несознательных были рассуждения: «Ну, что же, мы мир­ные люди...» Но когда у вдовы Натальи Максимовой отобрали последнего поросенка, она хваталась за него обеими руками, ее ударили прикладом, чуть не убили, вся деревня сказала: надо воевать. Осенью из нашего сельсовета в партизаны ушли только трое, а теперь, кто может носить оружие, тот в партизанах. Сто тридцать человек, товарищи, участвуют в партизанском движе­нии из одного нашего сельсовета. Народ воюет! Партизаны про­ходят через непроходимые болота, по тропинкам, которых нико­гда не будет на гитлеровских картах. Когда уставшие партиза­ны на несколько часов приходят в село, они могут спокойно от­дохнуть. Женщины, дети, старики, организуют круговую развед­ку, охраняют их отдых. Народ теперь ничего не жалеет для войны с фашистами—ни хозяйства своего, ни крови своей. Вспомните село Ломовку, которое в мирное время ругали за отставание во всех кампаниях. А теперь жители этого села про­являют себя героями. Когда они составляли письмо ленинград­цам, фашистские самолеты стреляли по селу, а собрание шло. Предатель выдал Ломовку: донес гитлеровцам, что там соби­рают продукты для Ленинграда. За это Ломовку сожгли. А бу­квально на другой день мы проводили собрание в следующем селе, жители которого видели, как горела Ломовка, и собрание было многолюдным. Товарищи, мы каждый день ходим по краю обрыва, видим смерть, до лучше погибнем, чем поко­римся врагу!




В. КОЖЕВНИКОВ

КАЗАКИ

— Мне коня не надо. Я за твою рану сердцем болею. Может, пуля какая-нибудь заразная была.

Хоменко, словно не слыша Гуляева, продолжал чистить Гре-чика скребницей, которую он держал в левой руке, правая рука, перебинтованная, висела на перевязи в проволочной шине.

— В госпитале какаву дают. А коня я твоего не испорчу.
Вернешься — по всем статьям обратно сдам.

Хоменко обернулся к Гуляеву бледным, обескровленным ли­цом, покрытым мелкими капельками пота, пошевелил губами, но, ничего не ответив, дернул коня за повод и увел за собой.
  • Вот, — сказал сокрушенно Гуляев казакам, наблюдав­шим эту сцену, — какая железина! До последнего вздоха за своего Гречика держаться будет, а ты тут хоть плачь.
  • Непреклонный!
  • Рука заживет, а коня сколько лет растить надо!
  • Танк подшибут, пересел на другой — и порядок. А тут конь.
  • По мирному времени и то подходящего сыскать трудно.
  • Конь не машина, испортят — не починишь.

Поняв, что бойцы одобряют поведение Хоменко, Гуляев тя­жело вздохнул и сказал:

— Конник без коня — полчеловека.

Казаки помолчали. Гуляев поднял лежавшее на земле сед­ло, положил его себе на голову и понес, звеня стременами.

Очень горестен вид казака, несущего пустое седло. Бойцы, идущие ему навстречу, уступали дорогу, а поравнявшись, опу­скали глаза. Спрашивать в таких случаях конника не о чем — осиротел казак. И вот как это произошло.

Несколько дней подряд на нашем участке фронта почти непрерывно шел тяжелый и теплый дождь. Лесные дороги раз­мыло. Деревянные настилы всплыли, как бесконечные плоты. Кисло пахнущая грязь, в которой настилы плавали, начала гнить, грязь бродила и пучилась. А деревья, напитанные во­дой, стали совсем черными.

Гитлеровские части бежали из города Н. к другому городу Н. по единственному большаку. Перерезать эту дорогу наши механизированные части не поспевали из-за распутицы. Но там, где не могли пройти могущественные машины, пройдет конь осторожной и тщательной поступью, — казацкий конь.

Энская кавалерийская часть получила приказ резать ком­муникации отступающему врагу, чтобы задержать его. Летом 1943 года у нашего командования появились особенные забо­ты: собирать фашистов в большие кучи, чтобы по большой ку­че приходился полновесный удар и чтобы пожестче он был, неотвратимее.

Где рысцой, а где шагом, впритирку между тесными ствола­ми деревьев, прошли казаки лесную чащу и выскочили на спи­ну противнику.

Казачье воинское усердие и их стремительная хватка в бою с врагом хорошо известны. Ежевечерне читая в штабе опер­сводку, мы с восхищением склонялись над картой и живым дви­жением красной стрелки отмечали все новые десятки населен­ных пунктов, освобожденных от врага в этом кавалерийском рейде.

Конногвардейцы Андрей Гуляев и Яков Хоменко действо­вали в составе конной группы под командованием младшего лейтенанта Щукина Захара Андреевича.

Кони у обоих казаков были складные, с хорошим экстерье­ром, храп с горбиной, поступь стыдливая, как у девушки, — иноходцы, это же понять надо.

Когда в обороне стояли, у каждого коня своя щель была — на случай бомбежки. Щетки, гребень, скребница — конский ту­алет — всегда в ходу. Блестели кони,' как новенькие, и походи­ли друг на друга, словно близнецы. И разве можно отказаться идти в паре с другим конем, таким одинаковым, — это же очень красиво, когда кони одинаковые! А где люди вместе, там и дружба. Хоменко и Гуляев дружили между собой.

Хоменко относился к своему коню строго и всегда шел на нем не так, как конь хотел, а как ему, хозяину, нужно.

Гуляев доверялся коню и повод держал свободно, между двух пальцев, как мундштук папиросы, и любил такую рысь, чтобы в ушах свистело.

Хоменко родился и вырос на хуторе Сладком, в Сальских степях. Солидный, всегда в одинаковом настроении, он умел и другим внушить спокойствие, даже в такую минуту, когда спокойным оставаться трудно.

Гуляев — уроженец города Микоян-Шахара. Человек он очень впечатлительный и легко поддавался чрезмерному востор­гу, но так же легко впадал в задумчивую грусть. Во время кон­ной атаки он всегда мчался впереди, крутя клинок так, что казалось, у него над головой висит металлический сверкаю­щий шар. Во время же пешей атаки он все время нервничал и оглядывался назад, в ту сторону, где оставил коня у коно­вода. Он опасался, как бы фашисты не перенесли огонь в глу­бину и не повредили там иноходца.

Воевал Гуляев с азартом, Хоменко — с угрюмым упорством и после боя был молчалив: у него был свой жестокий счет с врагом.

Командир кавалерийской части получил по радио приказ — выделить группу конников, послать их ночью на линию желез­ной дороги, чтобы они в определенное время обозначили раке­тами линию, где проходит полотно железной дороги. Наши бом­бардировщики должны были покидать туда бомбы.

Гуляев и Хоменко вызвались на это дело. До рассвета они посылали в гудящее самолетами небо ракеты, а наши летчики бросали в ответ на землю бомбы, такие сильные, что рельсы скручивались от них, как синие змеи.

С рассветом Гуляев и Хоменко по лесной тропинке отправи­лись к себе в расположение, очень довольные собой. И вот на лесной заболоченной дороге, протянутой рядом с тропой, они увидели два гитлеровских серых танка.

Передний танк, застряв в выбоине, буксовал. Он бешено крутил обе гусеницы, выбрасывая позади себя два фонтана грязи, и от этого походил на землечерпалку. Второй танк, хо­лодный, видимо поврежденный, был привязан цепью к первому.

Фашисты стояли возле головного танка и, взявшись руками за большое, тяжелое бревно, крича что-то, старались сунуть бревно под гусеницы.

Гуляев, у которого, при виде врагов, закружилась голова, еще не прикинув, что к чему, дал шпоры коню, и, вращая над головой клинком, выскочил на дорогу и стал рубить. Когда ему попался солдат в каске, он успел перевернуть в руке клинок и уже обушком стукнул врага по голове — иначе клинок боль­ше никуда бы не годился.

Хоменко, который при всех случаях оставался спокойным, положил автомат на сук дерева и бил из него тщательно и на выбор, боясь только, как бы не задеть Гуляева, крутившегося на своем коне в самой гуще фашистов.

И вот в свалке убили коня у Гуляева, а он сам, лежа на земле, опираясь на локоть левой рукой, отмахивался от врагов клинком.

Но фашисты, очевидно, решив, что казаков много, а их ма­ло, добивать Гуляева не стали, а бросились к танкам и, забрав­шись внутрь, захлопнули крышки люков.

Гуляев успел доползти до канавы, прежде чем фашисты за­вертели башню, открыв круговой огонь из пулеметов.

Казаки залегли у толстых стволов деревьев и стали сторо­жить танки. Ведь пока головной танк, как свинья, зарылся в грязи, ему с места не тронуться, а чтобы он тронулся, нужно бревно к гусеницам привязать, а уж только тогда, подтянув под себя бревно, упираясь о него, танк сможет выбраться на прочное место. Но чтобы подтянуть это бревно, фашистам нуж­но выбраться наружу, а тут их казаки стерегут.

Казаки были упорные, фашисты тоже. Через ровные интер­валы головной танк включал оба мотора и начинал снова рабо­тать, как землечерпалка, выбрасывая позади себя грязь. Рано или поздно, а решили фашисты докопаться до твердого грун­та и вылезти.

Иногда гитлеровцы предпринимали вылазки, и тогда про­исходил огневой поединок, во время которого и перебило руку у Хоменко.

Впрочем, каждый раз казакам удавалось загнать фашистов обратно в танк. Но вся беда была в том, что к вечеру дождь прекратился, а сильный ветер дул в лесную дорогу, словно в трубу, и сушил ее.

Понимая это, Хоменко сказал Гуляеву, что он очень опа­сается, как бы танки не ушли от них. И он предложил Гуляеву сесть на коня и поехать до части за помощью.

Но Гуляев отказался ехать, а сказал, чтобы Хоменко ехал сам.

Хоменко заявил, что он не может бросить товарища.
  • Тогда чего же делать? Хоменко подумал и сказал:
  • Давай пошлем моего коня.

И вот что сделал Хоменко. Вылил из фляжки воду, поло­жил в фляжку донесение с описанием всех обстоятельств и по­весил фляжку на шею коня, вроде ботала. Потом он стал сте­гать коня, но конь не уходил. Он снова и снова стегал его, пока конь не обиделся и не ушел. Но минут десять спустя конь опять вернулся, и опять Хоменко бил его. Тогда конь, низко опустив голову, ушел и больше не возвращался.

На рассвете фашисты вылезли из танка, и им удалось ныр­нуть под его брюхо и засесть там с ручным пулеметом, при­крываясь огнем; два фашиста выбрались к канаве и стали отту­да бить по лесу, где прятались казаки. А патронов у казаков оставалось считанное количество. В последний момент, когда казакам совсем приходилось худо, из лесу выехала парокон­ная упряжка с противотанковым орудием и конный отряд с младшим лейтенантом Щукиным.

Казаки только два раза успели выстрелить из орудия, как фашисты стали уже просить прощения.

Возвращались обратно казаки с трофеями: впереди ехал танк и волок на буксире другой, поврежденный. Головным тан­ком управлял вражеский солдат — механик-водитель, а рядом с ним на сиденье сидел младший лейтенант Щукин.

Остальные фашисты сидели снаружи, на броне, и вместе с ними сидел Гуляев, которому больше не на чем было ехать. ...Командир части вручал отличившимся в этих боях награ­ды. И когда подошел к Гуляеву с орденом Отечественной вой­ны второй степени в руках и увидел лицо Гуляева, командир удивленно спросил:
  • У вас что, товарищ Гуляев, зубы болят?
  • Нет, — сказал Гуляев, — коня жаль. Вечером казаки пели песни.

А Гуляев бродил один, и было ему очень тоскливо, и жить на свете ему было больше неинтересно.

Увидев Хоменко, он хотел пройти мимо него, но Хоменко подошел к нему сам и сказал:

— Я тебе, Яков, коня оставлю. Но ты смотри!

Гуляев начал так причитать, так благодарить, что Хоменко рассердился и, рассердившись, сказал:

— Мне такого коня не надо, который хозяина бросает, я другого, получше, сыщу.

Но то, что сказал Хоменко, было неправдой.

Он любил коня, и конь верно любил его, потому что это был умный и преданный конь, и если бы Гречик не был умным и преданным, разве бы он сделал то, что он сделал!

Но, видно, на войне в дружбе у людей рождается что-то такое возвышенное, что словами объяснить сразу трудно.

И вот отдал Хоменко своего любимого коня Гуляеву, отдал, зная, что душой он сильнее своего друга и сумеет перенести горе, не теряя себя, а вот Гуляев не сумеет. Уж очень резко бро­сает его от непоправимой печали к крайностям восторга.

Б. ПОЛЕВОЙ

РАЗВЕДЧИКИ

Однажды, в самый разгар войны, в известной на весь Калининский фронт роте разведчиков, которой, как сейчас помнится, командовал тогда капитан Кузьмин, произошел спор между

двумя любимцами роты: старым солдатом Николаем Ильичом Чередниковым и очень удачливым снайпером Валентином Ут­киным, человеком хоть и молодым годами, но немало уже по­воевавшим.

Чередников, всегда относившийся к молодежи покровитель­ственно и немножко насмешливо, в присутствии всего отделе­ния утверждал, что сумеет он так замаскироваться, что Уткин, подойдя к нему метров на десять и зная наверняка, что он где-то тут рядом, не сумеет его заметить. Уткин же, парень быва­лый, самоуверенный, да и не без основания самоуверенный, за­явил, что в пятнадцати метрах муху разглядит, а не то что че­ловека, да еще такого дюжего, здоровенного, как дядя Черед­ников, как звали в роте Николая Ильича.

Поспорили на кисет с табаком.

Судьей попросили стать старшину роты Зверева, человека справедливого, пользовавшегося у бойцов большим уважением.

В назначенный час, когда рота отдыхала, отведенная после горячих дел во второй эшелон полка, старшина торжественно вызвал Уткина и повел его с собой. Напутствуемые солеными шуточками, пожеланием удачи, они вышли из расположения роты на задворки деревни, пересекли запущенное, непаханое, затянутое бурьяном поле, огороженное разрушенной изгородью, и остановились на повороте проселочной дороги, там, где она, некруто загибая, уходила в редкий молодой березовый лесок.

— Стой тут и гляди в оба, — сказал старшина, засекая на часах время и сам ища глазами, куда бы это мог спрятаться Чередников.

Был серенький промозглый ветреный денек. Над мокрым по­лем, над леском, трепетавшим бледной шелковистой зеленью весенней листвы, торопливо тянулись бесформенные бурые об­лака, почти цеплявшиеся за верхушки деревьев. Крупные, тя­желые капли висели на глянцевитых ветках кустов, холодная сырь пробирала до костей. Но где-то высоко наперекор непо­годе жаворонки звенели над печальными забурьяненными по­лями о том, что не осень это, а ранняя весна стоит над миром.

Уткин внимательно оглядывался. Местность кругом была до­вольно ровная, прятаться на ней было негде, за исключением, пожалуй, кустарника, росшего на опушке. К нему-то он и стал присматриваться.

Терпеливым, цепким взором разведчика он обшаривал каж­дую березку, кочку, каждый кустик; порой ему казалось, что он заметил несколько примятых травинок, или ком неестествен­но вздыбленного мха, или сломанный прут, вжатый ногой в бо­лото и торчащий вверх обоими концами. Разведчик настора­живался и хотел уже окликнуть Чередникова, но, вглядевшись повнимательнее, убеждался, что ошибся, и снова, с еще боль­шим вниманием начинал осматривать местность.

Старшина сидел возле, на большой груде камней, лежащей на меже, покуривал и тоже с любопытством поглядывал кру­гом. От непрерывно сеявшего дождя трава покрылась серова­то-дымчатым налетом, похожим на росу. Каждый след должен был быть отмечен на ней темным пятном. Но следов не было видно, и это больше всего смущало обоих.

К исходу положенного на поиски получаса Уткина взяла до­сада. Ему начало казаться, что старый разведчик подшутил над ним, что сидит он сейчас по обыкновению своему где-ни­будь у костра, подкладывает сухие ветки, задумчиво следит, как танцует, потрескивая, огонь, и посмеивается в усы над лег­коверами.

— Разыграл, старый черт! — не вытерпел наконец Уткин. — Все. Пошли. Чего тут разглядывать пустырь курам на смех!

И как только он это сказал, где-то совсем рядом, точно из-под земли, раздался знакомый хрипловатый голос:

— А ты гляди, гляди внимательней... торопыга... Глаз-то не жалей, а то все: я, я, я... Вот и вышла последняя буква в азбуке.

Заскрежетали, загремели камни, и из соседней, находив­шейся рядом, в двух шагах, каменной кучи, лежавшей так близ­ко, что Уткин не обратил на нее даже внимания, отряхиваясь и поеживаясь от сырости, поднялась высокая, сутуловатая фи­гура старого разведчика с мокрыми от дождя, обвисшими, про­куренными, изжелта-бурыми усами.

Он обдернул гимнастерку, ловким движением больших паль­цев загнал складки за спину, поправил пилотку на голове, вски­нул на плечо винтовку, подошел к Уткину, так и застывшему на полушаге с открытым ртом, и протянул руку:

— Давай кисет.

Уткин молча вынул синий шелковый кисет с вышитой на нем гладью надписью: «На память герою Великой Отечествен­ной войны», — заветный кисет, полученный в первомайском по­дарке и служивший предметом зависти всей роты. С сожале­нием глянул он на кисет и протянул его дяде Чередникову. Тот невозмутимо взял кисет, набил из него маленькую само­дельную трубочку, выпустил несколько колец дыма, аккурат­но завязал кисет бечевкой и положил в карман.

— Хоть знаю — жалеешь, а не отдам. Чтобы больше со ста­рым солдатом Чередниковым Николаем пустого спора не заводил. Чтоб яйцо курицу не учило. Понятно это вам, гвардии
боец, дорогой товарищ Уткин?

А с кисетом этим была связана целая история, и историю эту все в роте знали. В нем вместе с табачком нашел Валентин Уткин записочку: дескать, кури, себе, боец, на здоровье да меня вспоминай или что-то в таком роде, и подпись и адресок: город Калинин, ткацкая фабрика «Пролетарка». И из кисета этого к тому времени выросла не только мощная переписка, а, можно сказать, целая любовь. Поэтому все в роте удивились, как это дядя Чередников, человек душевный, справедливый, коммунист, готовый товарищу, если надо, половину своего сол­датского мешка разгрузить, лишил общего любимца такой памятки.

Ну, как бы там ни было, спор этот еще больше поднял авто­ритет дяди Чередникова, и что бы с тех пор старый разведчик бойцам по делу ни говорил, никто уже противоречить не ре­шался. И даже сам капитан Кузьмин, чуть дело доходило до особо важного задания, звал дядю Чередникова.

Разведчик! Вы, наверное, представляете его себе этаким мо­лодцеватым парнем, подвижным, быстрым, с энергичным ли­цом, с острыми глазами и обязательно с автоматом на груди. А дядя Чередников был уже в годах, высок, сутул, медлите­лен и не то чтобы неразговорчив, а просто предпочитал слу­шать, а не рассказывать. Отвечал он на вопросы по-солдатски коротко и точно, пустословий и в других не жаловал и все вре­мя не выпускал изо рта маленькой кривой трубочки, которую он сам смастерил простым перочинным ножом из нароста бе­резы.

Автомата он тоже не носил, а предпочитал ему обычную рус­скую трехлинейную винтовку. Тем не менее разведчик и снай­пер он был по нашему фронту непревзойденный, с настоящим талантом следопыта, со своей особой ухваткой, с лисьей хит­ростью и с неистощимой изобретательностью.

Колхозник, сибиряк, таежник, потомок многих поколений русских звероловов, он и к войне подходил со спокойным расче­том и деловитостью. Он говаривал, что враг, раз он к нам с оружием в дом влез, для него не человек, а зверь, и зверь лю­тый, покровожадней хорька, похищнее, повреднее, чем волк. И он охотился за ним постоянно и неутомимо, заполняя этим не только все боевые дни, но и редкие фронтовые досуги, когда роту отводили во второй эшелон на отдых.

Он не вел счета истребленным гитлеровцам, как это делы­вали в те дни другие бойцы, как не вел когда-то в тайге счета добытым им белкам. Но друзья его, разговорившись, давали честное гвардейское, что «нащелкал» дядя Чередников фаши­стов близко к сотне. Сам он, и, думается мне, без ложной ри­совки, значения этому большого не придавал: дескать, эка ра­дость подшибить фрица-ротозея!

Однако, как охотник помнит убитых медведей, он запомнил трех уничтоженных им гитлеровцев. Двух офицеров, которых он подкараулил, лежа в нейтральной полосе, и снял во время командирской рекогносцировки, и одного, как он говорил, «страсть вредного» фашистского снайпера, подкараулившего нескольких наших бойцов и ранившего любимца роты разведчиков — пса Адольфку, лохматого голосистого дворнягу, бегавшего по передовой с трофейным железным крестом на шее.

За этим снайпером дядя Чередников охотился недели две.

Тот знал об этом и, в свою очередь, охотился за старым раз­ведчиком. Как бы состязаясь в мастерстве, они сутки за сутка­ми караулили друг друга. Чередников, получивший задание ка­питана во что бы то ни стало снять «вредного снайпера» и ре­шивший, как говорится, воевать до победного конца, появлялся в те дни в роте только за тем, чтобы забрать у старшины суха­ри, консервы, табак и наполнить фляжку спиртом, которым он спасался от лихих в те дни морозов. Он приходил похудевший, обросший, злой, с воспаленными глазами, с обкусанными кон­чиками усов, на вопросы не отвечал и, подремав часок — другой в уголке землянки, уходил назад, на передовую.

Только к исходу второй недели удалось ему точно устано­вить снежную нору вражеского снайпера. Она была вырыта за трупом лошади, лежавшим тут с осени, безобразно раздутым и уже запорошенным снегом.

Дядя Чередников попробовал вызвать противника на бой выстрелом. Тот не ответил. Но с передовой гитлеровцы открыли на выстрел такой огонь, что разведчик еле отлежался в своей засаде.

Попробовал установить в леске чучело в каске и маскхала­те. Хитрость не новая, однако и на нее попадались, но «вредный» не клюнул. День пропал зря.

Тогда однажды в туманную ночь, перед рассветом, дядя Че­редников протоптал следы у одиноко стоявшей у переднего края сосенки, что была как раз напротив палой лошади, отряхнул с веток иней, посорил на снегу корой и возле едва заметно раз­ложил за ней свой маскировочный халат. Все это замаскиро­вал, но не очень тщательно. От дерева он протянул су­ровую нитку к своему настоящему убежищу, сделанному в снегу, и дал все это заволочь инеем оседавшего утреннего тумана.

Когда совсем рассвело и поднялось солнце, Чередников на­чал легонько дергать нитку. С ветвей сосенки стал осыпаться снег. Дядя подергает и замрет. Подождет полчаса, подер­гает и опять замрет. Наконец в норе гитлеровского снайпера послышалось шевеление. Над бурым пузом лошади поднялось что-то более белое, чем снежный горизонт. Грянул выстрел. Он слился с выстрелом дядя Чередникова. И все стихло. Только снег осыпался с пробитой ветки сосенки, возле которой ночью разведчик с такой тщательностью раскладывал и маскировал свой халат.

С тех пор «вредный» больше не досаждал нашим бойцам, и пес Адольфка, излеченный помаленьку заботами разведчи­ков, мог смело бегать по передовой, позвякивая своим желез­ным крестом, пренебрежительно поднимая ногу у пеньков и брустверов на самом виду у врага.

Охотой за неприятелем дядя Чередников заполнял свои до­суги, но настоящая военная специальность была у него развед-ка. Много наши разведчики применяли в Великую Отечествен­ную войну разных хитрых способов, о них я рассказывать не стану, но из всех них дядя Чередников предпочитал разведку бесшумную, основанную на ловкости, на знании повадок врага, на умении маскироваться.

Один или вдвоем со своим напарником, тем самым Вален­тином Уткиным, у которого он так безжалостно выспорил за­ветный кисет, они, как ящерицы, проползали в неприятельское расположение. Иногда, когда этого требовало задание, снимали холодным оружием с поста зазевавшегося часового и так же тихо, без шума, без выстрела, возвращались обратно.

Для Чередиикова разведка была даже не специальностью, а настоящим искусством. Он любил ее, как артист, и, как на­стоящий артист, охотно, упорно и терпеливо учил молодежь, прибывавшую из запасных полков. Но учил не словами. Он не любил слов. На месте показывал он молодым солдатам, как надо ящерицей переползать, как войлоком обматывать подмет­ки, чтобы шаг был бесшумен, как по моховым наростам на де­реве, по годовым кольцам на пнях определить страны света, как с помощью поясного ремня лазить на самые высокие сос­ны, как сбивать собак со следа, как в снегу уметь спрятаться от холода, как по разнице во времени между выстрелом и раз­рывом определить дальность вражеских позиций, а по тону вы­стрела — направление стреляющей батареи, и многое другое, необходимое в этом сложном военном ремесле. Он показывал молодым солдатам свой знаменитый в роте маскировочный плащ, который он сам обшил ветками и корой и в котором, как мы уже знаем, его действительно можно было бы не заметить даже в двух шагах.

— Фашист — зверь хитрый, пуганый, осторожный, его надо с умом брать, а потому дело наше самое из всех тихое, — гово­рил он молодым бойцам в заключение учебы.

Сам он так ловко осуществлял это на деле, что иной раз и своих обманывал.

Однажды чуть по нему не заплакала вся рота.

Приказал ему командир срочно взять «языка». Получены были агентурные данные, что противник здесь что-то затевает, и поступил сверху приказ добыть «языка» как можно скорее. Дядя Чередников молча выслушал приказание. На вопрос «По­нял?», рубанул по обычаю: «Так точно, товарищ капитан», — развернулся налево кругом, плаща своего знаменитого не за­хватил, а взял только винтовку и пошел на передний край, ни­кому не сказавшись и даже друга своего, Валентина Уткина, не предупредив.

Очень уж требовался «язык». Должно быть, поэтому, не дожидаясь даже темноты, дядя Чередников переполз рубеж обороны и, глубоко зарываясь в снег, стал двигаться к враже­ским окопам, да так ловко, что даже свои, следившие за ним, скоро потеряли его из виду. Но шагах в двадцати от неприяте­ля что-то с ним случилось. Он вдруг привстал. Слышали бой­цы, как у гитлеровцев рвануло несколько автоматных очередей. Видели, как, широко, вскинув руками, упал навзничь развед­чик, и все стихло. В сгущавшихся сумерках на месте, где он упал, было видно неподвижное тело с нелепо поднятой рукой.

Гитлеровцы попробовали подползти к трупу, но наши сейчас же открыли по ним огонь и отогнали их от тела.

Весть о том, что убит дядя Чередников, быстро дошла до роты. Прибежал Уткин в маскхалате, белый, как халат, взгля­нул на неподвижное тело с поднятой рукой и тут же полез через бруствер. Едва его удержали, да и не удержали бы — уполз бы за другом, может быть, себе на беду, если бы сам капитан не приказал ему вернуться и дожидаться темноты.

Весь вечер Уткин сидел с бойцами боевого охранения, при­кладывался к фляге и, не таясь, ладонью стирал со щек слезы.

— Ох, человек, вот человек! Где вам понять, что за человек за такой был дядя Чередников!

Когда спустилась ночь и запуржило в полях, капитан разре­шил Уткину ползти за телом друга. Солдат перемахнул через бруствер и, миновав заграждение, двинулся вперед. Он полз долго, осторожно, отталкиваясь локтями от скользкого наста. Вдруг сквозь шелест летящего снега услышал он хриплое, при­глушенное дыхание. Кто-то полз ему навстречу. Уткин притаил­ся, замер, тихо вытащил нож, ждет. И вдруг слышит шепот, знакомый хрипловатый шепот:

— Кто там? Не стреляйте — свои. Пароль — «миномет». Чего притаился? Думаешь, не слышу? Мелко плаваешь, брат. Помогай тащить, ну...

Оказывается, дядя Чередников из-за срочности задания ре­шил на этот раз рискнуть. А расчет у него был такой: незамет­но приблизиться к гитлеровским окопам, нарочно дать себя об­наружить и упасть до выстрелов. Притвориться мертвым и ждать, пока с темнотой кто-нибудь из фашистов не направится за его телом. И вот на этого-то гитлеровца напасть и взять его в «языки».

— Повадки их мне известны. Нипочем им не стерпеть, чтоб труп не обшарить. Часишки там, или портсигар, или кошелек — это им очень интересно, —- пояснил он потом товарищам;

После этого случая сам генерал, командир дивизии, которо­му Чередников очень угодил «языком», вручил ему сразу за прошлые дела медаль «За отвагу», а за это — орден Красной Звезды. Ох, и праздник же был в роте! Хватив в этот день сверх положенной фронтовой нормы, молчаливый и неразговорчивый дядя Чередников расчувствовался, вернул Валентину Уткину заветный кисет с наказом не драть носа перед старым служи­вым, а потом принялся рассказывать товарищам, как совсем еще желторотым новобранцем участвовал он в брусиловском

наступлении в 1916 году, как бежал тогда враг под русскими ударами по Галиции и как вызвался он, Чередников, с партией лазутчиков проникнуть во вражеский тыл. Собственноручно взял он тогда в плен, обезоружил и привел к своим австрий­ского капитана и получил за это свою первую боевую награ­ду — георгиевский крест. Рассказал он еще, как бежали окку­панты от Красной Армии на Украине в 1918 году и как гнали их тогда красные полки, наступая врагу на пятки. С группой разведчиков ходил тогда Чередников к оккупантам в тыл. Они отбили у врага штабные повозки, полковую кассу и автомаши­ну с рождественскими подарками, захватили важные докумен­ты. И за это сам комиссар полка подарил Чередникову серебря­ные часы.

Старый разведчик вытащил из кармана эти большие тол­стые часы, на крышке которых были выгравированы две скре­щенные винтовки и надпись: «За отменную храбрость, отвагу и усердие». Часы ходили по рукам, и когда они вернулись к хо­зяину, тот задумчиво посмотрел на циферблат:

— Ох, и ходко они тогда сыпали от нас, ребята! Аллюром три креста. И теперь побегут, скоро побегут, уж вы верьте дяде Чередникову. Потому, тогда мы были кто? Какие мы были?
А теперь кто? Какие мы теперь, я вас спрашиваю? Тогда-то до Берлина мы за ними не добежали, сил не хватило. А теперь, ребята, будьте ласковы, без того, чтобы трубку вот эту об какое-
никакое берлинское пожарище не раскурить, домой не вернусь. Может, думаете, хвастаю? Ну, попробуй, скажи кто, что хва­стаю... I

И никто этого не сказал, хотя говорил это дядя Чередников, старый русский солдат, когда войска наши еще штурмовали Ве­ликие Луки и до Берлина было далековато.


С. БЕССУДНОВ

НА КУРСКОЙ ДУГЕ

Мы едем по дороге на Белгород. Вокруг раскинулась необо­зримая степь, словно шрамами, изрытая глубокими оврагами, прорезанная лощинами и балками, покрытыми буйной по­рослью орешника и молодого дубняка. Чуть колышутся нали­тые золотом поля. По обе стороны шоссе мелькают то спря­тавшиеся в лощине, то взбегающие на пригорки длинные ряды ослепительно белых, под соломой хат, окруженных зеленью огородов и палисадников. Мирный сельский пейзаж.

Но вереницы снующих туда и сюда грузовиков, легковых

автомашин, грохочущих танков, подвод с различным военным имуществом да отдаленные раскаты орудийных залпов по­стоянно напоминают о близости фронта.

Шоссе отлого спускается в лощину и снова взбирается на высоту. С гребня ее на желтом ржаном ковре, будто пятна засохшей крови, виднеются впереди бурые, облизанные огнем корпуса танков.

Южные скаты высоты «244,8». Одинокий курган с отмет­кой «2,0». Верстовой столб на обочине дороги. На одном конце его указателя значится: «Белгород — 55 километров».

Здесь в июльские дни сорок третьего года были остановле­ны рвавшиеся к Курску армии Гитлера, пробивавшие себе путь стальным кулаком многих сотен новейших мощных танков и бесчисленными эскадрильями бомбардировщиков. Ветераны войны, герои великих сталинградских боев, преградившие здесь дорогу бешено мчавшейся на них лавине, в один голос говорят,' что нигде и никогда, в том числе и под Сталинградом, они не видели доселе такого огромного скопления военной техники, одновременно сосредоточенной гитлеровцами на таком узком участке фронта.

И все-таки враг не прошел! Его остановили вот тут, у этого одинокого кургана и Берегового столба. Отсюда под неотрази­мыми ударами наших войск противник начал свой поспешный отход к своим прежним позициям, оставляя те немногие кило­метры русской земли, которые он только что захватил столь чу­довищно дорогой ценой.

Еще позавчера здесь шел яростный, кровопролитный бой О нем повествуют сейчас несметные черные язвы воронок, об­горелые коробки танков.

О некоторых из тех, кто мужеством и воинским умением своим поверг врага на Курской дуге, мне и хотелось бы рас­сказать.

Дивизион Иосифа Складного