Пушкин. Избранные работы 1960-х1990-х гг. Т. I

Вид материалаДокументы
Усиление заблуждения
Подобный материал:
1   ...   17   18   19   20   21   22   23   24   ...   48

19.



Единственный раз, в центральный момент противостояния двух реальностей: «непостижной уму» и уродливо-пародийной, – на границе между ними, – будто вспыхивает молния.

На самой середине сказки она разрывает пополам сюжет, и вместо стремительного кружения, где все загадка, двусмыслица и издевка, –


Что за страшная картина!

Перед ним его два сына

Без шеломов и без лат

Оба мертвые лежат,

Меч вонзивши друг во друга.

Бродят кони их средь луга,

По притоптанной траве,

По кровавой мураве...


Пресеклось действие, остановилось время, и все застыло при звуках негромкого – «по при-топ-тан-ной тра-ве, по кро-ва-вой мураве...» – русского плача, подлинного и безутешного.

Все, чему не давалось выхода в прежних сказках, вылилось тут в эту медленную, как во сне, картину.

Это не вой Дадона, это слова автора, плач над участью братьев – людей, сбившихся с пути.


Чему, чему свидетели мы были!

Игралища таинственной игры,

Металися смущенные народы;

И высились и падали цари;

И кровь людей то славы, то свободы,

То гордости багрила алтари...


Из мотива «кровавого братоубийственного побоища», промелькнувшего у Ирвинга вскользь, Пушкин сделал центральный эпизод. В середине лишенного цветовых эпитетов рассказа, как на крупном плане, чудовищно разросся образ травы, красной от крови118.

А герой при виде этой тихой и страшной картины издает свои клоунские вопли. И только


Застонала тяжким стоном

Глубь долин, и сердце гор

Потряслося...


Жестокий фарс контрастно подчеркивается грандиозным эхом «равнодушной природы».

Что же Дадон? Через минуту он «забыл» сыновей с такою же легкостью, с какой «завыл»: он предал их и будет «неделю ровно» пировать с Шамаханской царицей, как в романе Яна Потоцкого119 герой упивался в замке любовью прекрасных мавританок, чтобы наутро проснуться в долине, под виселицей120.

Предупреждение не услышано, «урок» остался без последствий – и с этого момента герой обречен.

Сцена братоубийства с ее центральным положением – не только широкий и общий символ, но и трагическая пародия темы семьи как центра пушкинского сказочного мира. А пародийная реакция Дадона и его предательство – зловещий шарж на основную идею предыдущей сказки, идею любви и верности, – ее извращенное, сплющенное подобие. Последняя опора, на которой в «Сказке о мертвой царевне» держалось все, здесь разрушилась.

И тогда «краса вселенной» превращается из «мастерского создания», «сходного с божеством», в марионетку, в слепое и беспамятное «игралище таинственной игры»...


Грозно куколки сидят

Подбоченясь на лошадках...


Вновь понятно, почему отбросил Пушкин фрагмент о шахматной доске. Получался, сверх прочего, слишком ясный, почти лобовой образ. Мир Дадона – и есть шахматная доска.

И на ней «грозно куколки сидят», суетятся крохотные фигурки, попискивая: «Медлить нечего! Скорее! Люди, на конь! Эй, живее!»; и целых восемь дней – восемь клеток!121 – шагает малюсенькое кукольное воинство вместе со своим царем, который и ведать не ведает, что уж давным-давно не он идет, а им идут, что он – король черных, которому надлежит получить мат в три хода – в «три похода»... Он идет как завороженный навстречу мату, и даже потеря двух «фигур» – сыновей – не вразумляет его.

И все действия и речи Дадона носят после его предательства характер уже вполне очевидной мнимости. Все, что он говорит и делает, приобретает либо парадоксальный обратный, либо тайный, ему самому неведомый, издевательски-буквальный смысл.

Он пирует как победитель, как удачливый завоеватель чудесной добычи – но пир его похож на тупо-механическую пляску.

Он едет со своею силой ратной и с девицей молодой, перед ним бежит молва, за ним бежит народ, – но кто такая эта «девица» и что перед ней все «ратные силы»?

Он встречает мудреца, снисходительно бросает ему: «Подь поближе. Что прикажешь?» – и не подозревает, что в словах «Что прикажешь?» таится роковой для него буквальный смысл.

В ответ на требование Звездочета он изумляется: «Или бес в тебя ввернулся?..» – но это относится к нему самому.

Он иронически спрашивает: «Или ты с ума рехнулся?» – и не понимает, что безумен сам.

Он рассудительно увещевает: «Но всему же есть граница» – и не ведает, что говорит о себе.

Наконец: «И зачем тебе девица?» – задает он убийственно-язвительный вопрос старику-скопцу...

А и в самом деле – зачем?

У Ирвинга чародей – вполне реальный старик, с характером, и к тому же привередливый сластолюбец, охотник до восточной роскоши и до женской красоты.

У Пушкина Звездочет – скопец. И это есть то единственное, что о нем доподлинно известно.

И тем не менее, отказываясь от баснословных наград, предлагаемых ему, он монотонно повторяет: «Подари ты мне девицу...»

Ибо выполняются условия игры; и заданы они самим Дадоном.

Те, кто удивляется (почти совсем как Дадон), зачем скопец не попросил ни казну, ни чин боярский, ни коня с конюшни царской, а попросил девицу, и видят в этом коварную подножку герою сказки, руководствуются логикой «низких истин». Но сказка работает на высоких бытийственных уровнях.

Дадон не обещал Звездочету: «подарю, что захочу»; он обещал: «Волю первую твою Я исполню, как мою». И это условие должно быть выполнено буквально, иначе – к чему вся сказка? Дадон не понимает, что мудрецу-то ничего не нужно, что «условие игры» – не в том, чтобы скопец «получил», а в том, чтобы он, Дадон, отдал.

Он знает только свои желания и потому все понимает навыворот – кричит: «Сам себя ты, грешник, мучишь!» – а ведь грешник он сам, совершивший еще одно предательство.

Один только раз дано было ему сказать, прямо и недвусмысленно, правду о себе – когда при виде смерти и крови сыновей у него, посреди пародийно-ритуальных воплей, вырвалась фраза, на которую даже «равнодушная природа» отозвалась «тяжким стоном», но которая для него самого так и осталась ритуальной:


Горе! смерть моя пришла!


И она пришла, но он, ослепший, «Как пред солнцем птица ночи», не понял предупреждения.

Чем дальше он идет и чем светлее вокруг становится, тем безнадежнее он слепнет – потому что не привык к свету. И когда в самом конце пути ему предлагается спасение, он плюется и размахивает своим жезлом.

Корень его беды – не в «нарушении царского слова». И само-то нарушение произошло оттого, что весь путь его – путь «неправых», кого, по книге Магомета, ожидает самая тяжкая кара: «Аллах... усилит их заблуждение, в котором они скитаются слепо! Это – те, которые купили заблуждение за правый путь. Не прибыльна была их торговля, и не были они на верном пути!.. Глухие, немые, слепые – и они не возвращаются к Аллаху...»

Усиление заблуждения – казнь для тех, кто, «сбившись с пути», не желает вернуться на верную дорогу. Здесь объяснение карательной роли иронии, с которой подчеркивается в сказке загадочность происходящего с героем. Ведь о загадочности Коран говорит так: «Те же, которые неверны, скажут: «Что желает Аллах этим (сказать. – В.Н.) как притчей? Он вводит этим в заблуждение многих и ведет прямым путем многих. Но сбивает Он этим только распутных, тех, которые нарушают завет Аллаха после его закрепления и разделяют то, что Аллах повелел соединить, и творят нечестие на земле. Это – те, которые окажутся в убытке».


С небесной книги список дан

Тебе, пророк, не для строптивых;

Спокойно возвещай Коран,

Не понуждая нечестивых.


Одновременно с первым приступом к сказке («Царь увидел пред собою») Пушкин начал переводить оду Горация к Меценату, где говорилось о том, что победа в состязаниях на колесницах равняет ездока с богами. В переводе Пушкин стремился изменить смысл этого стиха: «И мнят быть равны с божеством» (см. «Царей потомок, Меценат», 1833).

Триумф Дадона на его колеснице – празднество на вулкане. И хохот Шамаханской царицы – это насмешка над «строптивым», над кичливым «грешником», который торжествует свою погибель.