Пушкин. Избранные работы 1960-х1990-х гг. Т. I

Вид материалаДокументы
Часть вторая 12.
Мчатся тучи, вьются тучи...
Сбились мы. Что делать нам?
Подобный материал:
1   ...   13   14   15   16   17   18   19   20   ...   48

Часть вторая

12.



Последняя из сказок была закончена в Болдине утром 20 сентября 1834 года. В рукописи набросан план издания: «Простонародные сказки...» – как бы подводящий итоговую черту.

Пушкин приехал в Болдино за неделю до того, как закончил свою последнюю сказку; день приезда был 13 сентября 1834 года. Ровно четыре года назад, 13 сентября 1830 года, здесь была закончена его первая сказка, о Балде; за неделю до этой разудалой сказки, 7 сентября, были написаны «Бесы». Этим стихотворением начиналась первая Болдинская осень – три месяца, неправдоподобные по творческим результатам: около 50 произведений разных жанров.

В 1834 году снова была Болдинская осень, и все было иначе.

«Скучно, мой ангел. И стихи в голову нейдут... Читаю Вальтер Скотта и Библию, а все об вас думаю... Видно, нынешнюю осень мне долго в Болдине не прожить... Погожу еще немножко, не распишусь ли; коли нет – так с Богом и в путь...»

Последняя осень в Болдине не насчитала и трех недель. Уезжая в столицу в начале октября, Пушкин вез с собою только одну законченную новую вещь – небольшую сказку в 224 стиха.

13.



Среди пушкинских сочинений 30-х годов «Сказка о Золотом петушке» – одно из самых странных. Неотъемлемо принадлежащая циклу русских сказок Пушкина, она и тут стоит особняком, резко отличаясь от предыдущих своим образным строем, своею стилистикой, всем своим мрачно-гротескным, загадочным и каким-то не очень русским обликом.

Происхождение ее сюжета долгое время было неизвестно. Спустя почти полных сто лет после появления сказки на свет Анна Ахматова обнаружила, что источником Пушкину послужила «Легенда об арабском звездочете» из сборника новелл Вашингтона Ирвинга «Альгамбра»109. Открытие это было, по сути дела, первым серьезным шагом в изучении «Сказки о Золотом петушке»; сопоставив ее с источником, Ахматова сделала ряд чрезвычайно важных наблюдений и выводов касательно характера сказки и ее связей с драматическими обстоятельствами жизни Пушкина в 30-е годы. Тему ее Ахматова определила как «неисполнение царского слова», объясняя эту тему резким обострением отношений поэта с царем.

Определение темы явно узко, а концепция несколько жестка, но в рабочем порядке она была перспективна, давая толчок для дальнейших исследований. Однако дальнейшие исследования пушкинских сказок, ограничиваясь в основном наблюдениями специально-фольклористического и стилистико-языкового характера, уделяли, как правило, меньше всего внимания именно «Золотому петушку», указывая лишь на его «сатирическую направленность» и не касаясь смысла сказки, как если бы вопрос о нем был уже ясен и закрыт.

Между тем статьей Ахматовой проблема была как раз поставлена и открыта. Ясность, внесенная этой статьей в вопросы внешнего порядка – об источнике и непосредственно автобиографических подтекстах, сильнее оттенила неясности в вопросах более глубоких: о связи последней сказки Пушкина с важнейшими темами его творчества в 30-е годы, об особом месте ее среди других сказок, о ее содержании и, наконец, просто о фабуле – о том, что же, собственно говоря, в этой сказке происходит.

«Пушкин как бы сплющил фабулу, заимствованную у Ирвинга, – писала Ахматова, – некоторые звенья выпали и отсюда – фабульные невязки, та «неясность» сюжета, которая отмечалась исследователями».

Это только констатация. Вряд ли и можно что-либо понять в «Золотом петушке», если ограничиваться внешнебиографическими применениями, к тому же сведенными лишь к факту «неисполнения царского слова», данного Николаем Пушкину в их разговоре 1826 года. Побудительная причина явления и само явление – не одно и то же. «Автобиографический материал», на который указывает Ахматова, есть верно обнаруженный верхний слой, через который можно, после его открытия, двигаться дальше и глубже, связывая анализ сказки не только с внешними фактами жизни, но и с внутренней биографией Пушкина как человека и художника.

14.



В 1835 году Баратынский писал:


Век шествует путем своим железным;

В сердцах корысть, и общая мечта

Час от часу насущным и полезным

Отчетливей, бесстыдней занята,

Исчезнули при свете просвещенья

Поэзии ребяческие сны,

И не о ней хлопочут поколенья,

Промышленным заботам преданы.


Стихотворение называлось «Последний поэт»; в наше время такие произведения называют антиутопиями.

Ощущение истории становилось трагедийным, понимание прогресса – пессимистическим. В одних странах перелом случился раньше, в других это шло постепенно. В России это, что называется, стряслось. Переломный момент пал на трагедию 14 декабря.

У Пушкина эпоха переосмыслений и переоценок началась еще в первой половине 20-х годов. В 1824 году он предвосхитил Баратынского в «Разговоре книгопродавца с поэтом»: «Наш век – торгаш...», «...сей век железный»; но подобные констатации не были для него последней правдой, и он не останавливался на том мрачном, что знал вместе с Баратынским.


Земля недвижна; неба своды,

Творец поддержаны тобой,

Да не падут на сушь и воды

И не подавят нас собой.


«Плохая физика; но зато какая смелая поэзия!» – написал он в примечании к этой строфе пятого из «Подражаний Корану» (1824): «смелая поэзия» утверждается вопреки «физике», перед лицом века «последних поэтов»; жизнь не упирается в «физику» – отсюда вдохновляющий призыв: «Мужайся ж, презирай обман, Стезею правды бодро следуй», – обращенный Аллахом к пророку. Вообще место «Подражаний Корану» в творческой и духовной биографии Пушкина не оценено в достаточной мере; цикл этот знаменовал важную ступень в новом пушкинском миропонимании. Темы «Подражаний» пронижут затем все творчество Пушкина; главная из них – «Нет, не покинул я тебя» – тема мужества и надежды.

Спустя несколько лет, в 30-е годы, странная и тоскливая интонация прорывается в письмах Пушкина.

«Что газета наша?.. – спрашивает он у Плетнева в 1831 году о «Литературной газете». – Под конец она была очень вяла; иначе и быть нельзя: в ней отражается русская литература. В ней говорили под конец об одном Булгарине; так и быть должно: в России пишет один Булгарин».

«Грустно, тоска, – пишет он о кончине Дельвига (которому незадолго до смерти Бенкендорф учинил грубый разнос как редактору «Литературной газеты»). – Вот первая смерть, мною оплаканная... Нечего делать! согласимся. Покойник Дельвиг. Быть так».

«Было время, литература была благородное, аристократическое поприще. Ныне это вшивый рынок. Быть так».

Жизнь шла тяжело и нерадостно. «Надежды славы и добра» не сбывались, многое шло наоборот и навыворот, и с этим надо было мириться.

Незадолго до женитьбы, накануне поездки в Болдино, у него вырываются странные слова: «Ах, что за проклятая штука счастье!» Как и в «Предчувствии» 1828 года, он снова ощущает, что «в тишине» над его головой собираются тучи.

Первое, что сочинил он, приехав в 1830 году в Болдино, были «Бесы».

Черновики этого стихотворения поражают воображение зрелищем борьбы с трагическим мотивом, стремящимся выразить себя. Сквозь кружение строк, ритмов и созвучий: «Путник едет... Невидимкой освещает мутную мятель... Как за дымкой... И за их волнистой дымкой...»; сквозь этот нарастающий подземный гул постепенно надвигается тема:


Тучи


Потом: «Вьется»; потом: «мчатся тучи»; потом: «Мчатся вьются тучи»...

Еще два-три глухих, прерывистых толчка – и вот:


Мчатся тучи, вьются тучи...


Потрясает, как в процессе писания стихи стремятся стать иными, чем были замышлены сначала.

Сначала, вероятно, мерещились какие-то вариации на темы народных поверий и сказочных мотивов: тут и «волчий глаз во тме горит», и бес-озорник, который «кувыркаясь толкает одичалого коня», и «вьюга как бесенок плачет»; «аль мяукает котенок...»; «аль... (Аленушку) сестру свою козленок призывает пред бедой...».

Как будто в невеселую, но затейливую поэтическую шалость по мотивам народной фантастики («Шалость» – таков был вариант заглавия) он «отчуждает» свою пророческую тоску. «Путник едет» – так начинается черновик, и от этого постороннего «путника» автор никак не хочет отказаться, все силится отдать ему свою тревогу.

Но ничего из этого не выходит. Как будто что-то водит его рукой: не «едет», а «едем, едем» – но и это зачеркивает:


Еду, еду в чистом поле...


Вариации рассыпались, воцарился кружащийся хаос – и стихи стали такими, какими единственно могли стать:


Еду, еду в чистом поле;

Колокольчик дин-дин-дин...

Страшно, страшно поневоле

Средь неведомых равнин!


«Шалости» не вышло.

Тема «Бесов» возникла не вдруг. На протяжении нескольких лет стихийно складывался цикл, в котором сюжетную роль играла тема дороги, чаще всего зимней. Она идет от метафорического «путника запоздалого» в «Зимнем вечере» (1825) до «Зимнего утра» (1829), от «Зимней дороги» (1826) до «Дорожных жалоб» (1830) и всегда связана с домом, прибежищем, очагом и оплотом, – с темой покоя. Непременна здесь женщина (от няни в «Зимнем вечере» до невесты в «Дорожных жалобах») – хранительница этого очага, источник и предмет любви. И непременен образ родины, ее природы, ее песен, поэзии и прозы ее жизни.

Здесь дорога, начавшаяся «Зимним вечером» с его «бури завываньем», приводит к похоронному «визгу и вою» духов, сменившему русские песни няни и ямщика; «путник запоздалый» – не метафора, он есть на самом деле, и этот путник – «я»; но нет окошка, куда можно постучать:


Хоть убей, следа не видно;

Сбились мы. Что делать нам?


Это был грозный вопрос. В нем соединилось многое.

Всего за полтора года до «Бесов» Чаадаев писал ему: «Я убежден, что вы можете принести бесконечную пользу несчастной, сбившейся с пути России».

«Но не хочу, о други, умирать», – пишет он на другой день после «Бесов». Его влекло к жизни и действию. Он знал, что он – первый в той «дружине ученых и писателей», которая «всегда впереди» и которой «вечно... определено выносить первые выстрелы и все невзгоды, все опасности».

И в то же время, в трагическом противоречии с самим собою, он хотел покоя, жаждал мира, искал убежища. Проведя молодость в бурном движении, он пожелал устойчивости и тишины.

«Юность не имеет нужды в at home, зрелый возраст ужасается с в о е г о у е д и н е н и я. блажен, кто находит подругу – тогда удались он д о м о й. О, скоро ли перенесу я мои пенаты в деревню – поля, сад, крестьяне, книги; труды поэтические – семья, любовь etc. – религия, смерть».

Он искал покоя не только в жизни, не только в семье. Художник по природе своей страстно современный, он и в творчестве стремился найти какую-то область тишины и спокойной несовременности, куда можно было бы удаляться, как в глухую деревню, – отдышаться: «Ух, кабы мне удрать на чистый воздух».

И тогда на помощь ему пришло то, что было знакомо и мило с детства. Областью чистого воздуха стали сказки.