Петр Иосифович Капица. Вморе погасли огни Воснове этой документальной повести лежат записи, которые вел Петр Капица, служивший на Балтийском флоте в пору блокады Ленинграда. Вкниге рассказ

Вид материалаРассказ

Содержание


Четыре тетради
ТЕТРАДЬ ПЕРВАЯ Блаженны неведающие
Под толщей воды
Мы прорываем сети
Ленинградские встречи
Корабли идут по минным полям
Рассказ морского пехотинца
Рассказ катерников
Рассказ пассажира
Моряки покидают корабли
ТЕТРАДЬ ВТОРАЯ Типография шхерного отряда
Остров погибших женихов
Вылазка в Ленинград
Петергофский десант
Море выручило
Рассказ лейтенанта Панцирного
Морж уплывает в разведку
ТЕТРАДЬ ТРЕТЬЯ Боевые будни
В дальнем дозоре
На минном поле
...
Полное содержание
Подобный материал:
  1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   40

Начало формы

Конец формы

Петр Иосифович Капица. В море погасли огни







В основе этой документальной повести лежат записи, которые вел Петр

Капица, служивший на Балтийском флоте в пору блокады Ленинграда. В книге

рассказано о героизме балтийских моряков, о трудных осенних месяцах сорок

первого года, о том, как была переброшена в район Ораниенбаума армия,

нанесшая удар по врагу зимой сорок четвертого.

Автор раскрывает характеры людей, которые через самые тяжелые испытания

блокады пронесли непоколебимую веру в нашу победу.


Издательство "Советский писатель", 1974 г.


Четыре тетради


В апреле 1942 года я покинул блокадный Ленинград и восемнадцать

месяцев не видел его. И вот теперь, на третьем году войны, возвращаюсь

в родной город. Блокада еще не снята, хотя поезда уже проникают в

Ленинград по узкой простреливаемой полоске земли у Ладожского озера.

Мне удалось раздобыть место в транспортном самолете, который

наполнен ящиками с авиационными приборами. Меня посадили около

иллюминатора и сказали:

- Не давайте ящикам съезжать с места... В случае чего -

просигнальте механику.

Вскоре я почувствовал, как самолет побежал по взлетной полосе и

оторвался от земли. Почти надо мной в своем "гнезде" сидел

стрелок-радист. Я видел только его унты.

От нечего делать я смотрел в иллюминатор. Набрав высоту, мы летели

выше облаков. Казалось, что над нами сверкали белизной нетронутые

снега. Здесь светило солнце, в безмятежном сиянии покоились сугробы.

Моторы гудели ровно, почти монотонно, вызывая дремоту...

Но что это? Самолет как-то странно качнулся и начал проваливаться.

Сидевший вверху стрелок-радист беспокойно заворочался. Послышался

стрекот его пальбы из пулемета. Вниз посыпались гильзы. Запахло

порохом.

Видно, нас обнаружили барражирующие над линией фронта истребители

противника. Я невольно вжался в закуток между ящиками, надеясь, что

здесь пули не зацепят меня, и с бьющимся сердцем ждал беспорядочного

падения.

Стрелок-радист перестал отстреливаться. Дневной свет в иллюминаторе

померк, все заволокла серая муть. "Вошли в облака, - догадался я. -

Теперь истребители не решатся преследовать нас, можно столкнуться".

В облачной мути мы летели минут пятнадцать. Затем в иллюминаторе

опять засиял солнечный свет, и я увидел внизу россыпь домов, широкую

ленту реки. Это был Ленинград. Сверху казалось, что он остался таким,

каким был. Ничто не изменилось в его контурах, только погасшими

свечками торчали заводские трубы.

Но позже, когда с аэродрома на автобусе повезли вновь прибывших

пассажиров, я увидел, что окраинные улицы превратились в пустыри и

огороды. Многие деревянные дома были разобраны и пошли на топливо,

лишь кое-где одиноко среди черных грядок торчали кирпичные здания.

Пешеходы попадались редко, и почти все они - мужчины и женщины -

были в военной форме. Неужели в городе совсем не осталось гражданского

населения?

На мосту через Неву в гранитных полукружьях торчали длинноствольные

зенитки, а возле них стояли зенитчицы в касках.

Марсово поле было разделано под огороды. Здесь виднелись окопы и

зенитные автоматы.

В комендатуре на мое удостоверение личности поставили ленинградский

штамп, который часто изменялся, чтобы лазутчики противника не могли

воспользоваться старыми удостоверениями. Теперь, войдя в состав

ленинградского гарнизона, я мог свободно ходить по городу.

Первым делом я, конечно, отправился по Садовой улице на Невский.

Когда-то этот перекресток у Публичной библиотеки был самым шумным.

Здесь вереницами мчались легковые машины, звенели трамваи, сновали

троллейбусы, автобусы, а на панелях невозможно было пробиться сквозь

толпы пешеходов. В центре пересекающихся улиц стояли самые расторопные

и сообразительные регулировщики движения. Сейчас же перекресток

выглядел пустынным, лишь изредка пробегали грузовики, которым прежде

запрещено было показываться на Невском, да тихо полз обшарпанный

трамвай, с разбитыми стеклами, посеченный осколками. Пешеходы деловито

шагали по менее опасной при артобстреле стороне.

Развороченная крыша Гостиного двора и его закопченные стены

напоминали о бушевавшем здесь пожаре. Витрины знаменитого Елисеевского

магазина были заколочены досками, из-под которых сыпались опилки.

Без клодтовских коней сиротливым казался Аничков мост через

Фонтанку. Скульптуры сняли еще в первую военную осень и зарыли

поблизости, в Саду отдыха.

Неожиданно начался артиллерийский обстрел. Снаряд, пролетевший над

Невским, с грохотом разорвался в районе Конюшенной площади. Минут

через пять просвистел второй снаряд. Его взрыв прогремел в другом

месте - где-то у Московского вокзала.

Я повернул к каналу Грибоедова. Надо было засветло попасть домой.

- Вот ведь гады, опять по нервам бьют, - сказал артиллерист,

перешедший со мной на менее опасную сторону проспекта.

- Как это по нервам? - не понял я его.

- Дают по выстрелу из орудий разных батарей, чтобы трудней было

засечь их. Только население терроризируют: невозможно предусмотреть,

куда упадет следующий снаряд. Всюду его жди...

Наш "недоскреб" - так называли дом на канале Грибоедова, где в

надстроенных этажах жили писатели, - внешне выглядел нетронутым, хотя

из писем я знал, что в него попало два снаряда.

Поднявшись по крутой лестнице на пятый этаж, я по темному коридору

на ощупь добрался до своей двери. Ключ (я его носил с собой всю войну)

долго не проворачивался в замке. Но вот наконец послышался щелчок, и

дверь отворилась.

Электричество не зажглось. Дневной свет проникал лишь в щели

фанеры, которой были заколочены окна. Я прошел в свой кабинет и

распахнул окно.

Мне думалось, что я увижу захламленное, затянутое паутиной логово,

но в комнате сохранился довоенный порядок. Только слой пыли покрывал

письменный стол, лампу, чехол пишущей машинки и кресло. И на полу

катались крупные клубки тополиного пуха.

"Как он проникал сюда? - не мог понять я. - Ага, вон в то отверстие

у нижнего края фанеры, где отломился уголок. Значит, сюда задувал

ветер и свободно гулял по комнате".

Неожиданно над моей головой послышался щебет. На книжной полке

сидел крохотный воробышек и что-то сердитое выговаривал мне на своем

языке. Видно, требовал, чтобы я немедля закрыл окно и покинул

помещение, давно занятое им.

- Как же ты уцелел, воробышек? - изумился я.

Воробей не пожелал мне отвечать. Растопырив крылышки, он боком

передвигался по краю полки, готовый защищать свое жилье.

Я покрошил ему хлеба на стол и сказал:

- Клюй, братец, вволю. Придется, видно, нам вместе жить. Но чем же

ты питался в голодную пору?

Тут я приметил, что отставшие у пола обои сильно издырявлены.

- Э! Да ты, брат, сообразительный, - невольно вырвалось у меня. -

Значит, в трудные дни клейстер выклевывал? Молодчина. Спасибо, что

выжил! Нам, ленинградцам, нельзя отчаиваться.

Воробышек уже не обращал на меня внимания. Слетев на стол, он жадно

клевал крошки хлеба. Вскоре к нему присоединилась еще одна серая

птаха, влетевшая в окно.

- О, да вы тут всей семьей обосновались! Если вас много - мне не

прокормить.

Я вытащил из чемодана электрический фонарик, сходил в кухню и

отвернул водопроводный кран. Он засопел и выпустил струйку

заржавленной воды. Я дождался, когда вода очистится, наполнил ею

блюдечко и принес птахам. Но они пить не стали, ведь внизу был

полноводный канал.

Я не стал разглядывать, в какое состояние пришли вещи, простоявшие

две зимы в не отапливаемой квартире, а решил первым делом проверить

тайник со шкатулкой. Меня тревожила судьба дневников. В четырех

тетрадях были записи, которые я не решался возить с собой. Уезжая из

Ленинграда в апреле 1942 года, я надумал спрятать их понадежней.

Уложив дневники в железную шкатулку, я обернул ее клеенкой, снес в

дровяной сарай, где хранился всякий хлам. Смерзшуюся землю пришлось

долбить ломом. Я с трудом выкопал небольшую яму в правом углу сарая,

уложил в нее шкатулку, присыпал землей и придавил большим камнем.

Позже я ругал себя: "Зря закопал, мог бы захватить с собой и

отправить жене на Урал".

Взяв ломик, я спустился вниз, открыл сарай и направился в правый

угол. Камень лежал на месте. А рядом стояла забытая мной лопата.

Сарай, видимо, затапливало, клеенка от сырости заплесневела.

Шкатулка была красной от ржавчины. Я встряхнул ее, тетради не

шелохнулись.

Дома я с трудом открыл шкатулку, подмокшие дневники разбухли.

Многие страницы тетрадей склеились, чернила расплылись и проступили на

оборотную сторону. Слившихся строчек почти невозможно было разобрать.

Их теперь не восстановишь. А ведь как я оберегал! Прятал в

противогазную сумку и всегда носил ее на себе, а по ночам укладывал ее

под голову рядом с пистолетом! Неужели напрасно рисковал: не уходил в

убежище во время бомбежек и артиллерийских обстрелов, а садился за

стол и, пользуясь свободными минутами, делал торопливые записи. Зимой

от холода коченели пальцы, становились как крючья. Приходилось

согревать дыханием, чтобы они крепче держали перо. А скольких занятых

людей заставлял сидеть по ночам у коптилки и рассказывать!

Такое ощущение дурноты от невозвратимой потери у меня уже однажды

было. До войны я вез машинистке свернутую в трубочку рукопись

рассказа, на который потратил не менее сотни ночей. В толкучке

переполненного вагона сверток, видно, выпал из кармана, а может, его

вытащили. Спохватился я, когда трамвай ушел.

И вот тогда, горюя и злясь на себя, я две недели не мог взяться за

перо. Потом попытался восстановить написанное, но у меня получился

совсем иной рассказ, первый вариант погиб навсегда.

А тут нужно восстановить слово в слово, чтобы остались мысли,

настроение самых трудных блокадных дней и стиль записей... Хватит ли у

меня терпения? Может, лучше заново написать все, что еще свежо в

памяти?

Сперва я решил просушить тетради, а затем засесть в пустующей

квартире за расшифровку слившихся строчек. "Но стоит ли заниматься

столь кропотливым делом? - брали сомнения. - Ведь записи были беглыми,

необдуманными, а суждения скороспелыми и не очень объективными. Мне

видна была лишь малая частица войны. К тому же я редко пользовался

документами, а больше рассказами участников. А известно, что очевидцы

фантазируют, выдают за правду то, что им померещилось. Может быть, в

документах все выглядит по-иному?"

Так рассуждая, я отложил тетрадки. И вот набрался духу и решился

привести в порядок дневники лишь сейчас, спустя чуть ли не тридцать

лет.

Война мне часто видится во сне. Порой я начинаю путать: было ли это

наяву или пригрезилось? Поэтому я обложил себя справочниками,

сборниками документов и мемуарами. Мне то и дело хочется заглянуть в

какую-нибудь из книг и узнать: а что в эти дни переживали немцы или о

чем думали в нашем штабе? Как это оценивают историки?

Так что прошу у читателя прощения за неожиданные справки и

отступления. Я не могу без них обойтись.