Карнаухов без срока давности

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   7   8   9   10   11   12   13   14   ...   29


46


Павел Дмитриевич Воронов, советский военный советник на Кубе, возле трапа только что прибывшего из Москвы самолета встречал представителя Генштаба генерал-лейтенанта Гринского. Борис Исаакович, сосем не по-генеральски, шустро сбегал по трапу, распластав, словно крылья, руки, чтобы обнять однокашника по академии, приятеля и сослуживца.

— Ох, и духотища у вас! Как вы здесь выживаете? Едва приземлились, как салон мгновенно превратился в парилку,— Гринский крепко обнимал, похлопывал по лопаткам и, не умолкая, говорил,— теперь мне совершенно ясно, почему отсюда сбежала Женя. Ну, здравствуй, дружище!

Он выпустил из объятий Воронова и четко откозырял представителям министерства обороны Кубы, с интересом наблюдавшим за встречей приятелей. Воронов представил Бориса Кубинским друзьям, те пожимая ему руку четко по-русски назвали себя. Накоротко зашли в комнату для почетных гостей. Там уточнили заранее согласованную программу пребывания представителя Советского Генштаба. Особенных трудностей это не составило. Гринский прибыл по сугубо внутренним делам советских военных, контакты с Кубинской стороной предусматривались лишь ознакомительные. Встречавшие кубинцы поехали к себе на службу, Павел Дмитриевич повез гостя к себе.

Пребывание Воронова в загранкомандировке чрезмерно затягивалось. Давно прошли все гласно и негласно установленные сроки, а его продолжали задерживать, не отзывали на Родину. При посещениях Москвы пытался напомнить об истечении сроков, но от его намеков и разговоров напрямую отделывались. Сначала ссылались на напряженную обстановку в районе Кариб. Потом, сам понимал, после замены министра обороны не до него, придется потерпеть с возвращением в страну. Дальше промедление с отзывом было совсем непонятным. Шли годы, а о нем, будто забыли. Реже вызывали в Москву. Сменялись послы, секретари посольства, обновлялась группа советников, а он по-прежнему без движения. Бывшие сослуживцы, однокурсники по академии получали новые погоны, шли на повышение, даже Гринский уже две генеральские звездочки носит.

Гринский, надеялся Павел Дмитриевич, прибыл не спроста, возможно, визит представителя Генштаба внесет изменения в его судьбу. Преодолевая самого себя, старался быть обходительнее с ним, поддерживать дух приятельства, которое Борис Исаакович всячески подчеркивал.

— Давненько мы с тобой не видались,— говорил генерал-лейтенант, закусывая кубинскими деликатесами, которыми щедро уставила стол проворная мулатка, обслуживавшая Воронова,— жаль, что у тебя не нашлось времени заглянуть ко мне в последний прилет.

— Тебя же не было, ты находился на больничном,..— несколько смущенно отвечал Воронов.

В тот приезд даже обрадовался, что Бориса нет на работе, и без того излишек «обязательных» визитов. Хотя, может, и напрасно не навестил его. Слышал, что Гринский теперь имеет какое-то отношения к назначениям и перемещениям.

Борис Исаакович сидел в тончайшей сорочке и наслаждался прохладой от кондиционера. Старался держаться с однокашником по-прежнему, по-приятельски. Именно старался, ибо, возможно и невольно, у него проскальзывали начальственные нотки, на лице появлялись признаки некоторого превосходства, в манере говорить порой звучала почти барская снисходительность.

— Не подливай больше,— он полуприкрыл свою рюмку,— в служебное время не употребляю, мало ли с кем приходится встречаться. Хотя у нас почти все заместители министра в этом деле себя не ограничивают, и министр тоже себе позволяет…

Павел все-таки наполнил ему очередную рюмку, Гринский не долго ее прикрывал.

— После прихода нового министра у нас порядки стали демократичнее. Можно пораньше уйти с работы, не торчим по ночам. Меньше внезапных вызовов и командировок. Часто с командировками сами определяемся, когда и куда поехать. Вот сюда, к тебе, надумал без подсказки сверху.

Борис широко и дружелюбно улыбался, оцени, мол. Воронов еще раз и более уверенно предположил, не исключено, на этот раз решится вопрос с его отзывом с острова Свободы.

— Конечно, тебе сейчас следовало бы быть поближе к Москве, там назревают серьезные перемены.

Гринский сказал это таинственным полушепотом, многозначительно обводя взглядом стены, потолок, люстры и другие предметы, находящиеся в комнате. Воронов понял, чего опасается его приятель, и рассмеялся:

— Будь спокоен, кубинцы честны и благородны. Никогда не опустятся до подглядываний и подслушивания. Тем более за советскими людьми. Они с нами искренни и вполне доверяют нам. Они благодарны Советскому Союзу за братскую помощь и поддержку. Отчетливо понимают, не будь СССР, их давно бы задушил великий сосед. Отнюдь не фигурально, а самым настоящим образом.

Воронов произнес это с исключительной теплотой и с уверенностью человека, абсолютно убежденного в том, о чем говорил. Гринский выслушал со скептической улыбкой:

— Тебя, вижу, распропагандировали больше чем на сто процентов, Ты, пожалуй, сейчас больше кубинец, чем они сами. Откровенно говоря, Куба это тяжкий груз и экономически, и политически, серьезный раздражающий фактор. Нельзя же бесконечно дразнить разъяренного быка. Рано или поздно взбрыкнет и раздавит Кубу. Нам тоже не оказаться бы у него на рогах, Куба непременно втянет нас в опасную авантюру.

Гринский неотрывно следил за реакцией Павла Дмитриевича. Ему не столь важна проблема, которую он обозначал, сколько отношение к этому его приятеля.

— Я часто думаю,— Павел говорил тихо, но не потому, что кого-то или чего-то опасался,— насколько твердо и решительно действовал бы Сталин, сложись в его время подобная ситуация. Это же и стратегически, и тактически для нашей страны чрезвычайно выгодно. Словно высота, господствующая над местностью, откуда легко наблюдать за противником и не только наблюдать. Мы же действуем бездарно и авантюрно. Размахиваем руками, когда попало и где попало. Не смогли скрытно и эффективно провести намеченную операцию. В результате поставили себя и весь мир на грань катастрофы. Оказались в нелепом, глупом положении. Теперь расхлебываем последствия собственного тупоумия!

— Но в результате того кризиса достигнуты немаловажные договоренности!— воскликнул Гринский.

— Какова цена договоренностей с империалистами, мы достаточно ощутимо узнали 22 июня 1941 года. Подвернись удобный момент, и эту договоренность растопчут.

— Я вижу, ты не слишком жалуешь нашего нынешнего правителя?

Взор Гринского вновь пронзает Воронова. Совсем задубел на этом заброшенном у черта на куличках острове. Не стоит спорить, пускай пооткровенничает, виднее будет, на что он способен.

— За что же, пойми Боря, мне его жаловать? За то, что он всех нас испачкал? Нашелся борец за правду! Культ личности?!— Воронов говорил горячо и сердито,— тогда личность была, да такая, что в веках будут помнить, и прославлять его дела! Есть культ личности, а есть и микрокульт. Культ — это когда значительный человек своим служением стране, народу достигает высшей власти, и благодарный народ его обожествляет. Микрокульт — это когда ничтожество, которое и не разглядеть в самый мощный микроскоп, безмерно надувается, мнит о себе, примерно так же, как та лягушка, которая лопнула. Сталина нельзя сравнивать даже с такими величинами, как Александр Македонский и Наполеон! Они, по сравнению с ним, мелкота! Залаяла Шавка на слона! Врун несчастный, очковтиратель!

— Ты, по-моему, чересчур, Паша?— с нескрываемым недоумением вставил Гринский

— Нисколько, Боря! Ты, знаешь, в Москве я был довольно близок к высшим военным кругам. Мне рассказывали, как однажды Хрущев пытался в свои сторонники по оплевыванию Сталина привлечь знаменитых маршалов. «Иван Степанович,— обратился к маршалу Коневу,— ты пострадал от Сталина в сорок первом году, выступи, осуди… какой он к черту полководец…

— Нет, товарищ Хрущев! Сталин действительно был полководец…»

С той же просьбой обращается к маршалу Гречко.

«— Нет! Сталин был великим деятелем и великим полководцем!— ответил Гречко».

Попробовал Хрущев склонить к этому маршала Захарова, известного своей прямотой и грубостью. Но тот послал Никиту Сергеевича… За это поплатился своей должностью. Очень вежливо и твердо заявил маршал Рокоссовский, попавший на фронт прямо из тюрьмы:

«— Как можно говорить о бездарности Сталина, если ему нет равных лидеров государств?! А уж победили мы благодаря таланту Сталина. Нет, товарищ Сталин для меня святой!»

Бывший начальник Генерального штаба маршал Василевский резко заявил:

«— Сталин — великий государственный деятель и великий полководец»!

Воронов взял с прикроватной тумбочки книгу. Это была «Дело всей жизни».

— Вот, посмотри, что он пишет: «Хорошие отношения были у меня с Н.С.Хрущевым и в первые послевоенные годы. Но они резко изменились после того, как я не поддержал его высказывания о том, что И.В.Сталин не разбирался в оперативно-стратегических вопросах и неквалифицированно руководил действиями войск как Верховный Главнокомандующий. Я до сих пор не могу понять, как он мог это утверждать. Будучи членом Политбюро ЦК партии и членом Военного совета ряда фронтов, Н.С.Хрущев не мог не знать, как высок был авторитет Ставки и Сталина в вопросах ведения военных действий. Он также не мог не знать, что командующие фронтами и армиями с большим уважением относились к Ставке, Сталину и ценили их за исключительную компетентность руководства вооруженной борьбой».

На одном совещании в Кремле Хрущев заявил:

«— Здесь присутствует начальник Генерального штаба Соколовский, он подтвердит, что Сталин не разбирался в военных вопросах. Правильно я говорю?» «Никак нет, Никита Сергеевич!— четко ответил маршал!» Он тоже был освобожден от занимаемой должности.

Ну, а Жуков был краток: «Мы Сталина и мизинца не стоим!»

— Я об этом слышал,— с иронией ответил Гринский,— В России всегда было принято плевать вдогонку уходящим правителям.

— Ты Россию не задевай. Хрущев на Сталина сваливает собственные провалы и поражения. Послушать его, так выходит, что он организовывал успехи наших войск, только Сталин ему мешал. По вине Сталина, нагло обманывает он, и Киев сдали в сорок первом, и в сорок втором провалили операцию в районе Воронежа и Харькова.

— А разве не так? Хрущев не в закоулке об этом шептал, а на весь мир с самой высокой трибуны объявил,— пытается возразить Гринский,— как же это можно опровергнуть?

— Ты забыл, Борис, как у нас в академии подробно разбирались операции Великой Отечественной, проводились военно-научные конференции. Я уйму материала перелопатил по этим операциям, видел карты тех сражений, читал донесения, приказы Ставки, фронтового и армейского командования, всякой разной литературы на эту тему, включая иностранную.

— Что же вычитал?

— А то, что и Кирпонос, командующий фронтом, и Хрущев, член Военного совета, вводили Ставку в заблуждение. Докладывали о необходимости организации контрнаступления. Сталин же, Ставка требовали рассчитывать не только на хорошее, но и на плохое, а также на худшее. Они докладывали, что собираются наступать, а немцы гнали их в хвост и гриву. Сталин видел, что еще была возможность организовать сопротивление врагу. Он направляет Юго-Западному фронту девятнадцать стрелковых и пять кавалерийских дивизий — это в тяжелейших условиях повсеместного немецкого наступления! Они же не сумели ими, как следует распорядиться, и вскоре сдали столицу Украины. А теперь задним числом оправдывают свою бездарность, валят на Сталина. Благо, он не может дать отпор, восстановить истину!

— Хорошо, пусть историки устанавливают истину….

— Возьмем другую операцию. В сорок втором году,— Воронов не дал договорить Гринскому,— Сталин был умудрен предыдущим опытом ведения войны, сорок первый год его многому научил. Он до тонкостей разобрался в реальной обстановке. Предложил концепцию стратегической обороны, как основной тактике ведения войны летом этого года. Немецкие историки лучше наших поняли мудрость проводимого в сорок втором году способа борьбы с противником. Они отмечали, что Сталин искусственно растягивал немецкие армии, навязывал затяжную войну и подрывал экономику Германии. Он направлял в войска на первый взгляд странные приказы: «Не цепляться за территорию», «Отходить», «Сохранять войска»…Для многих военных и гражданских руководителей было непонятным его приказание, отданное еще в начале ноября 1941 года, о строительстве оборонительных сооружений в районе Сталинграда. Он, только он, предвидел, что придется сражаться на берегах Волги.

Осуществление плана ведения войны в 1942 году, предложенного Сталиным, значительно сокращало потери наших войск. Но Главнокомандующий Юго-Западным направлением Тимошенко и член Военного совета Хрущев решили наступать. Сталин дважды обращал их внимание на крайнюю рискованность операции. В Генштабе раньше, чем на фронте, почувствовали опасность и 18 мая высказались за прекращение наступательной операции. Ссылаясь на доклады Военного совета Юго-Западного фронта о необходимости продолжать наступление, Верховный отклонил соображения Генштаба.

— Мало ли, что можно утверждать сейчас,— выразил сомнение Гринский,— как говорится, всякий мнит себя стратегом, видя бой со стороны, тем более задним числом.

— Это не придуманные сегодня соображения,— парировал Воронов,— при переговорах Верховного присутствовал Жуков, и он об этом свидетельствует лично. Кстати, сохранилось любопытное письмо Сталина Военному совету Юго-Западного фронта, в котором подведен итог Харьковской катастрофы, за провал которой понес наказание только генерал Баграмян, начальник штаба фронта. Нашли козла отпущения! В письме говорится об ошибках Тимошенко и Хрущева. Если бы сообщили стране во всей полноте о той катастрофе — с потерей восемнадцати дивизий — то, опасался Сталин, с Тимошенко и Хрущевым поступили бы очень круто…

— Действительно,— удивился Гринский,— почему они столь легко отделались?

— Да, остается загадкой,— согласился с сомнениями приятеля Воронов,— почему не расстреляны Хрущев и Тимошенко, ведь на их совести самое страшное поражение в Великой Отечественной войне. На ХХ-ом съезде партии Хрущев посвятил целый раздел событиям под Харьковом. Он врал без зазрения совести, сваливая вину на Сталина. В душе не мог не сознавать, своей ответственности за эту катастрофу и отчаянным враньем стремился обелить себя. Это обычная тактика всех лжецов. Обмарай, как можно больше других, сам будешь выглядеть чище!

Воронов налил в бокалы водки, молча стукнул о бокал Гринского, отпил глоток и запил из фужера соком. Гринский безоговорочно повторил его действия.

— Так, почему же мне желательно быть поближе к Москве? Какие там у вас назревают перемены? Опять министра собираются менять?— с иронией обратился Павел Дмитриевич к представителю Генштаба.

— Нет, бери выше,— загадочно отвечал тот.

Воронов вопросительно смотрел Гринскому в глаза, его не устраивала детская игра в загадки.

— Речь идет о нашем «Верховном Главнокомандующем»,..— вынужден продолжать Гринский.

Наименование «Верховный Главнокомандующий» он произносил с нескрываемым сарказмом. Почти все военные присвоение Первым Секретарем, как бы по наследству от Сталина, этого титула воспринимали в лучшем случае с иронией. Искусственная попытка поднять себя на один уровень с победителем фашизма выглядела в их глазах пародийной, недостойной умного и серьезного человека.

— … о Первом секретаре, Председателе Совета Министров,— закончил свою мысль Гринский.

— Почему ты считаешь это созревшим и возможным?— с очень большими сомнениями в достоверности сказанного спросил Воронов.

Он знал, что Борис Исаакович имеет склонность к таинственным разговорам, не уклоняется от участия в хитроумных интригах и авантюрах, а еще больше стремится представить себя весьма осведомленным. У него, дескать, имеются контакты с самыми значительными фигурами, не исключая и наивысшие сферы, и ему доступны самые надежные и особо доверительные источники информации...

— Это тебе станет понятным, как только вернешься в Москву.

Такое вступление Воронов мог рассматривать как прямой намек о предстоящем отзыве его из затянувшейся командировки. Или обычная игра Бориса, раздувание своей значимости?

— Москва буквально напичкана слухами и прямыми разговорами на эту тему,— рассказывал Гринский,— один только Хрущев, пожалуй, не догадывается, не может сообразить, что его время кончилось. Он самым блестящим образом сумел вызвать всеобщее недовольство им и его делами. Разделение партийных и советских органов на промышленные и сельскохозяйственные лишило его поддержки даже тех, на кого он опирался в первые годы своего правления. Но особенно пагубно для него ссора с силами, представляющими основной интеллектуальный костяк страны.

— Это что-то новое для меня,— Воронов догадывался, кого может иметь в виду Гринский, но надо вынудить его раскрыться до конца,— кого конкретно включаешь в этот интеллектуальный костяк?

— Прежде всего, разумеется, творческую интеллигенцию, затем определенные научные круги, некоторую часть работников госаппарата, возможно, и отдельные партийные работники,— Гринский таким перечнем создавал впечатление масштабности сил, недовольных Хрущевым.

— Это всего лишь общие рассуждения. Не со всеми из названых тобой категорий людей Хрущев поссорился. Говори, пожалуйста, напрямую. Не стоит нам с тобой в прятки играть,— Павел Дмитриевич намекал на их близкие отношения, которые Борис часто подчеркивал.

— Вспомни, встречу с художниками. Там Хрущев вел себя прямо по хамски, нельзя же так относиться к интеллигенции! Она ему этого не простит!

В голосе Гринского, отметил про себя Воронов, появились угрожающие нотки. Хрущев, возможно, на той встрече несколько пережал, но и со стороны этой самой «интеллигенции» грубости и неуважительности присутствовало более чем достаточно. Нервы же у Первого секретаря, всем известно, не стальные. Любопытно, с каких пор эти «интеллигенты» превратились в «интеллигентный костяк»? О моральном и нравственном облике некоторых участников встречи Павел имел довольно отчетливое представление. Однажды на улице Горького наблюдал, как одного из этих «интеллигентов» милиционер волочил пьяным. Другой, рассказывали ему, путешествуя на катере по сибирской реке, прославился пьяным ухарством и дебошами. От него прятались местные красавицы и с трудом удерживали парней от расправы над ним. Скучновато становится от предположения, что подобные представители интеллигенции будут определять политику и нравственность в стране.

— Сложилось всеобщее мнение, что пора его менять. А раз мнение созрело, остальное вопрос времени и техники,— Гринский говорил уверенно и безапелляционно.

— Кто же осмелится, за ним же армия, органы?— Воронов совершенно искренне не верил в реальность осуществления того, о чем так смело и уверенно говорил Гринский,— не стремление ли здесь выдать желаемое за действительное? Попробуй его тронуть, сам головы лишишься.

Павел Дмитриевич знал, о чем говорил, при снятии и аресте Берии убедился насколько это серьезно и опасно.

Разговаривая с Вороновым, Борис Исаакович не забывал одну из целей, сформулированных перед его отлетом на Кубу академиком Таракьяном:

— Внимательно присмотрись к своему приятелю Воронову. Можно ли его использовать? У него богатый военный опыт, активен, здоров, умеет воздействовать на людей и повести их за собой. Чем больше с нами будет таких авторитетных русских людей, тем больше шансов достичь наших целей. Будь очень осторожен, не решай с наскоку, проколы нам не позволительны.

Прав академик, нужно еще и еще присматриваться к этому вояке, эти мысли в голове Гринского не видны Воронову. Паша продолжает жить и мыслить категориями войны. Видите ли, Сталин для него великий полководец! Не соображает былой вояка, что Хрущев открыл дорогу другим силам, открываются новые возможности. Конечно, Никита сделал свое, многим нужное дело. Но зарывается, слишком нетерпелив, торопится все одним махом совершить. Тщеславие из него выпирает, удержу не знает. Сталинские лавры покоя не дают, хочет того переплюнуть. Масштаб же его личности не позволяет этого достигнуть крупными свершениями, так побрякушками стремится выделиться. Сам себя в угол загоняет, превращается в препятствие, помеху. Мавр сделал свое дело… Кто бы ни заменил Хрущева, все равно развернуть страну назад, к Сталину, не сможет. Возврат на прежние рельсы возможен лишь через новый тридцать седьмой год. Решиться на это сейчас некому. Во все структуры власти, управления продвинуты новые люди, они поведут дело в нужном направлении. Коли Воронов не поймет, с кем ему выгодно сегодня, что ж и без него обойдутся.

— Пожалуй, пора и делом заняться,— вдруг встрепенулся Гринский,— в Минобороны, что ли, отправиться, представиться, кому следует.

— Когда хотел бы это сделать?— спросил Воронов.

— А что тянуть, прямо сейчас и махнем туда…

— Не выйдет,— рассмеялся Павел,— в такую жару ни один кубинец, как у нас в дождливое ненастье, даже собаку на улицу не выгонит. Сейчас фиеста, все отдыхают от нестерпимого зноя.

— Ну и порядки,— удивился Гринский.

— Ты, наверняка, слышал, что Черчилль даже в войну не изменял привычке поспать после обеда,— напомнил Воронов,— ее он приобрел здесь, когда в молодости находился на Кубе в качестве корреспондента.


47


Не помогали Екатерине Егоровне травы, собранные непутевой Нюркой на родной заимской земле. Александр, следуя совету врачей, убеждал, что эти травы должны излечить от гепатита. Екатерина травы настояла на спирте, точно по инструкции, коряво написанной деревенской вековухой. Выпила через силу и такая тошнота открылась, все нутро наружу выворачивало. Еле-еле оклемалась. Свез ее Александр к знаменитым профессорам, в факультетские клиники. Осмотрели ее так, как никогда за всю жизнь не просматривали. Анализов всяких, да просвечиваний не сосчитать. Потом заявили, что операцию надо бы сделать. Боялась она, ведь резать по живому будут. Уговорили, боли, мол, не почувствует, а после операции легче станет. Согласилась, очень уж не хотела сына огорчать. Так на нее смотрел, будто он болен, а не она. Операция, действительно, не болезненная, она ничего не почувствовала, была в сонном состоянии. Доктор уверил, что прошла успешно и ей, вроде бы, полегче стало. А тут, еще радость, доченька Люба приехала с мужем своим Петром Зуевым и своими сыночками, внучатами Екатерины — Ленчиком и Ванечкой. Позвали к себе пожить. Старики Зуевы в третьем годе скончались, у них в доме просторно. Они с Петром и мальчишки скучают по ней, хорошо бы погостила у них. Почему бы и не поехать, коли так ее зазывают.

Не ведала несчастная Екатерина Егоровна, что в родной город везут ее совсем не для жизни. Доктора рассказали, что операция длилась недолго, вскрыли и тут же зашили, процесс развился до критического уровня, больная обречена. Необходимо забирать Екатерину Егоровну домой. Лишняя смерть непосредственно в больнице портит медицинскую статистику.

К моменту операции подъехала Люба. Ей совершенно очевидно, что оставлять мать на Фаю, по меньшей мере, не осмотрительно. Она абсолютно не приспособлена к уходу за больной, а обучать ее времени уже нет. Тогда и разыграли приглашение погостить у дочери. Люба выпросила отпуск без содержания и неотлучно находилась возле матери. Плохие вести разносятся быстро, вскоре вся родня и друзья под различными предлогами навестили больную. Бедная Екатерина и не догадывалась, что прощаются родные и близкие с нею.

Екатерина Егоровна радовалась гостям, вела задушевные разговоры, делилась своими намерениями: у кого побывать ей надо бы, кому в чем-нибудь помочь, и намечала, что ей не забыть бы сделать по возвращении домой. Особенно ее беспокоило, как ненаглядная внученька Катенька подготовится к новому учебному году, он ведь у нее особенный, выпускной. Медики рассказывают, что у подобных больных до последнего дня сохраняется безмерная жажда жизни, и они обычно не ощущают приближения рокового исхода.

Каждый день, несмотря на телесные страдания, был насыщенным. Многие заимские тоже побывали у нее в эти дни. Ольга, племянница, дочка брата Василия, тоже в треклятом тридцать седьмом сгинувшем, с мужем своим Алексеем Ошировым подъехала. На базар, объясняла Екатерине, приезжала. Город славился колхозным рынком, всегда привоз хороший и цены божеские. С ними приехала Нюрка Лупановская. Саня к ней обращался по имени отчеству — Анна Ивановна — отчего та приходила в смущение, всю жизнь, считай, Нюркой прожила. Она достала из котомки связку трав.

— Тетя Катя, та травка, Саня говорил, тебе не подошла. Я вот другую привезла, сейчас над ней помаракую, может, даст облегчение.

Выпила Екатерина и этой настойки. Менее противная на вкус, чем та, но проглотила совсем немного, и все обратно их нее полезло. Даже как-то похуже стало, и в прежнее состояние до сих пор прийти не может. С Ошировыми как бы на время в заимскую младость возвратилась. Всех заимских повспоминала, ни одного не пропустила, и живых, и тех, кто уже покинул этот не ко всем ласковый свет. Всплакнула по горемычному брату Михаилу и друзьям его – Ивану Лабодинскому и ненадолго объявившемуся Косте Станкевичу, брату Евгении, матери Фаиной.

Подъехала дочка Ольга с Сергеем, мужем своим, Обоих дочек захватила, гостинцев навезли. Предлагают попробовать то одно, то другое. Да куда ей это, к сладостям с малолетства не приучена, а тут еще, что-то организм не принимает.

Радость у Екатерины великая от приезда Фаи с Катенькой. Дома на глазах вроде бы и не задумывалась, как без них жить. Пожила у Любы и заскучала. Да не по одной Катеньке, и по Фае тоже. Заметила, Фая-то, вроде, в положении, вот благодать-то, нужен им еще ребенок. Саня будет, конечно, сыну рад, но и девочка не в тягость. А, может, просто располнела, в возраст баба входит.

Все дни заполнялись гостями, была бы здорова, всех встречала бы не только добрым словом, приветом. Нагрянула Елена, подружка ее военных лет. Со всем своим выводком, с двумя парнями и дочкой. Парней, Колю и Леонида, бывшая почтальонка народила, как на подбор, один виднее другого. Старший-то Коля, как увидел Катеньку, тотчас обомлел, уставился на нее и глаз не отводит, Дай-то Бог, хорошего рода-племени парень. Елена видной дамой стала, пополнела и, как клуша, трясется над своими богатырями и доченькой. Она теперь большой ученый, доктор, только не тот, что людей лечит, а по другим, серьезным наукам. Говорит, ее Алексей, тоже заедет, он здесь в командировке. Доченька у нее, Машенька, такая славненькая и бойконькая, минуты на одном месте не посидит и обо всем расспрашивает.

— Баба Катя, а вы взаправду маму почтальонкой звали, или так, только подшучивали? Папа часто говорит, что это Екатерина Егоровна свою почтальонку ему с рук на руки передала.

— Шутник твой папа, сам он ее отыскал, суждена она ему была. Как в День Победы в сорок пятом ее у меня встретил, так и прилип к ней. Почтальонкой звала оттого, что всю войну твоя мама с почтовой сумкой отходила. В этой сумке часто страшные вести приносились. Иному похоронку принесет, а он бряк и в беспамятстве от беспощадной вести. Твоя мама не уходила, ни одного в горе не бросала, отхаживала, беду от человека отводила. Она душевности необыкновенной. За это ей и счастье выпало — Алексей, папа твой, эти чудесные парни, и ты, щебетуньичка ласковая.

Совсем неожиданно появление Евгении, Женьки Станкевич, она теперь по мужу-то Воронова. Екатерине больше привычна ее заимская фамилия. Женька всегда, что-нибудь отмочит, удивит чем-нибудь. На этот раз объявила, что возвращается с мужем и сыном в родные края. Уходит ее генерал из войска, и решили они на село перебраться. Как можно понять Женьку, чуть ли не в наш заимский колхоз председателем ее мужа предназначают. А вот и сам объявился. В шикарном гражданском костюме, кровь с молоком, никакой пенсионер, хотя бы и военный. Женька, не скрывая, любуется им и в тоже время зорко следит. Такого в один миг отбить могут. Но у Женьки не больно-то отобьешь, она сама кого угодно сманит. Только посмотри на нее, другую такую кралю поискать надо, трудно поверить, но с годами она еще приманчивее выглядит.

Бодрится, радуется Екатерина, но и со стороны заметно, убывают ее силы. Просит оставить ее ненадолго, что-то устает она, вот чуточку вздремнет, потом можно еще поговорить, о житье-бытье каждого подробнее узнать. Но перерывы становились продолжительнее. В одну из ночей она больше не проснулась….

Эти старушки, как на боевом посту, каждый день дежурят на дороге, ведущей на кладбище. Они не нищие. Похороны для них своего рода развлечение в одинокой старушечьей жизни. Не пропустят ни одни поминки, кроме, к их неудовольствию, собственных.

— Глянь, Матрена, вон там, с Андреевского кого-то несут. Начальство, видать, хоронят. Передние на эту дорогу уже свернули, а хвоста еще не видно,— проговорила довольно крепкая старуха в длинном черном платье и темном же платке.

— Нет, не начальство, Серафимушка,— отвечала ей напарница в расстегнутой темной кофте, то ли не стиранной, то ли ношенной не один год. Серовато-седые волосы неопрятно выбивались из-под подобия берета, тоже, похоже, носимого с незапамятных времен,— это, слышала, отправилась на тот свет шахтерка, Катерина Муратова, всю войну на седьмой шахте проработала. Стахановкой была, в газете о ней тогда писали. Сын ее, помнишь, начальником шахты был. Теперь, где-то в очень больших начальниках ходит. Подходят. Венков-то не сосчитать! Как у горкомовского секретаря, что в прошлом годе схоронили. Вот поминки-то будут!

— Ты, Матрена, поближе к родственникам пристройся, послушай, где поминки устраивают. Дома, а, может, в столовой. Лучше бы в столовой, домой могут и не пустить,— вздохнула Серафимушка,— сын, наверное, строгим начальником был, коли дальше пошел. Может и не разрешить чужим людям.

— Ты, Серафимушка, ерунду говоришь, на поминки не приглашают, кто придет, того и за стол. Пойдем с людями, нечего с боку-припеку стоять,— скомандовала Матрена.

Похороны Екатерины Егоровны, действительно, неожиданно для Александра, оказались, не пышными, но весьма заметными в шахтерском городе. Много шахтеров-ветеранов, помнивших свою запальщицу, так тогда называли взрывников. Перебрасываются шахтерскими байками согнувшиеся от трудов шахтовых и годов немалых, пенсионеры-итээровцы.

— Безотказная работница была,— вспоминал Петр Андреевич Самохин, он был начальником участка. Екатерина Егоровна под его началом всю войну по забоям с тяжелой сумкой моталась,— Не один раз выручала замотанных горных мастеров и меня, начальника участка. Бывало, оставалась на вторую, а то и на третью смену.

Александр узнавал своих соседей по Материальному двору, там мать с отцом и с ними, пацанами, прожила самые тяжкие свои годы, оттуда забрали у нее мужа, оттуда же уходили на войну сыновья. Проводить Екатерину Егоровну, конечно, собрались и послевоенные соседи, в этом доме они жили до выдвижения Александра на областную работу.

Городское и трестовское руководство тоже в траурной процессии. В городе принято провожать в последний путь шахтеров, невзирая на чины и звания. Да и как не прийти на эти похороны, если сам председатель совнархоза Зайцев со всем своим семейством, идет за гробом, склонив изрядно поседевшую голову. Что здесь секретарь обкома партии в данном случае не в счет, родную мать ведь хоронит. А как он ее чтит всем известно.

Простился навсегда Александр с матерью. Вернулся с женой и дочерью домой, и дом показался опустевшим, хотя и забит дорогой современной мебелью. Унесла Екатерина Егоровна с собой что-то неосязаемое и невидимое, но без чего жизнь как бы потускнела и помельче стала. Одна Катенька сохраняет в своей хрупкой душе бабушкин дух, ее чистоту и светлую любовь. Да надолго ли? Вон, как Николенька Зайцев возле нее всю дорогу на кладбище шел, и потом ни на шаг не отходил. Домой оба с родителями не поехали. Фая попросила оставить ее у тети Любы до девяти дней. Николаю отец тоже позволил задержаться в городе дня на два, на три. Председатель совнархоза намеривается посетить некоторые предприятия, разобраться с их проблемами, а сын пусть сходит в шахту, посмотрит какой ценой достается уголек.

Горе осталось, жизнь же двигалась дальше.


48


Через месяц генерал-майор Воронов был отозван в распоряжение министерства обороны. По прибытии в Москву конкретного назначения не получил, был направлен в резерв Главного командования Сухопутными Силами.

Впервые у Павла Дмитриевича оказалось много «личного времени». Для деятельной натуры чаще всего такое положение становится обременительным, нередко, приводящим к депрессии. Воронов не тяготился пока избытком неслужебного времени по необычной и в то же по совершенно естественной причине. У него теперь была настоящая семья — любящая жена, к его радости и в определенной степени к удивлению, до самозабвения, хотя и не до исступленной навязчивости. И росло крохотное, ничего кроме забот и тревог пока не приносящее, но бесконечно дорогое существо – его сын. Евгения тоже наслаждалась, наконец-то, наступившей для нее семейной идиллией. Не приходилось томиться в ожидании мужа и его ласки, вот он рядом, всегда готовый исполнить почти любое ее желание. Не терзала себя тревогой за его служебные дела, их просто-напросто в эти дни для нее не существовало, и она от этого пока не страдала. Его повседневное присутствие, ощущение этого присутствия и наслаждение им отодвинули куда-то в сторону все прочие заботы. Самым радостным ощущением ее счастья было его отношение к ее сыну. Евгения была в известной мере эгоисткой, считала сына только своим. Она не стала бы спорить, если кто-либо напомнил ей, что Павел тоже имеет к ребенку вполне определенное отношение, с радостью подтвердила бы его отцовство. Тем не менее, это существо только ее, при любых обстоятельствах и в любой ситуации.

Павел же в претензиях на сына не далеко ушел от самонадеянной жены.

— Знаешь, Женя,— однажды, забавляясь с ребенком, сказал он,— этот крохотуля, фактически самое большое мое достижение в жизни. Ни генеральские погоны, ни Золотая Звезда, ни военные заслуги, ни благосклонность командования абсолютно не сравнятся с тем, что он создан мною, и я горжусь этим, он мое воплощение и продолжение. Все остальное ничтожно!

— А я?— состроила обиженную физиономию Евгения,— я, по-твоему, никакого отношения к этой лапочке не имею?— она пылко, осторожно и радостно целовала ребенка.

— Что ты, что ты!—обнимая и целуя жену, пытался оправдаться Павел,— я не так выразился, вернее, не могу по-другому сказать, просто не нахожу слов. Без тебя, разумеется, его не могло и быть, Но все же он мое, именно мое, главное достижение в этой жизни!

— Глупенький ты мой, никто его у тебя не отбирает. Я понимаю, что ты хочешь сказать, и за это еще лучше к тебе отношусь.

Евгения хотела сказать, «еще больше люблю», но ее простое деревенское происхождение и воспитание мешало произнести заветное слово. Ее родители и, очевидно, все ее предки, как и все заимские, относились к этому слову трепетно и не произносили его всуе, оберегали его силу и святость.

Не принимал никакого участия в родительских прениях о «праве собственности» лишь виновник их претензий. Он взвизгивал и смеялся, одно от другого отличить еще трудновато, обнажал крохотный ротик, где плотоядно сверкали первые остренькие зубки

Как заведено на Руси, любое заметное событие отмечается дружеской встречей с самыми близкими людьми. Через несколько дней после возвращения Павла Дмитриевича, Евгения приготовила, как она иронически назвала, товарищеский ужин. Набор гостей был обычный и немногочисленный – полковник Кизюн и генерал Ващенко с женами. Павел позвонил Гринскому, пригласил его вместе отметить окончание своей кубинской эпопеи, к чему тот приложил известные усилия. Позвонил из подспудного желания напомнить о себе и, может быть, услышать, какое назначение ему готовится. Гринский довольно многословно объяснял, почему в данный день не сможет навестить своих лучших друзей. Воронов уклонение Бориса Исааковича от встречи воспринял как не совсем благоприятный знак. Слышавшая этот разговор мужа Евгения ничего не спрашивала, но если бы он сказал о своем восприятии увиливания Гринского от встречи, она спорить с ним не стала.

Отсутствие Гринских не омрачило встречу друзей, напротив, она была очень сердечной и дружеской, отнюдь не в официальном понимании. Присутствие этой пары не всегда располагало к откровенности и теплоте. Друзей и, особенно их жен, занимали рассказы Воронова о Кубе, о ее людях и больше всего о Фиделе. Павлу было что рассказать.

— Можно было бы просто и коротко назвать Фиделя Кастро кубинским Лениным,— рассказывал Павел,— но это было бы слишком примитивно. Он своеобразен и неповторим. В его лице удивительно гармонично сочетаются крупнейший мыслитель, великий революционер и блестящий организатор. У Ленина он взял необычайную веру в простой народ и преданность этому народу до самопожертвования. У Фиделя могучий, я бы сказал, южноамериканский темперамент, он предельно смелый человек и политик. Чтобы так греметь, как он потрясает американцев непосредственно на пороге их дома, надо обладать незаурядной смелостью. Но он и мудрый политик. Знает время, место и меру. Это превращает его в довольно неуязвимого политика для противников. Фидель Кастро — личность легендарная, необыкновенно целеустремленная. Он один из крупнейших политических и государственных деятелей ХХ века.

Было заметно, что личность Фиделя Кастро произвела на Павла Дмитриевича столь глубокое впечатление, что мог говорить о нем бесконечно. Обаяние кубинского лидера неотразимо. Человек широко образованный, поистине энциклопедических знаний, феноменальной памяти и необыкновенного организаторского таланта. Блестящий оратор и полемист. Активный и эмоциональный, в общении с людьми он часто сдержан, внешне строг. К собеседнику внимателен и участлив. Но теряет интерес, когда видит перед собой дилетанта и болтуна. Беспощаден и брезглив к проявлениям лжи, не прощает обмана и, конечно, предательства.

Фидель Кастро вроде бы человек такой же, как все. И все же он необыкновенен. От него исходит какая-то внутренняя энергия, заражающая окружающих. Наблюдая за ним, невольно ловишь себя на мысли, какой он все же разный. Серьезный, озабоченный, участливый, сопереживающий, радостный, агрессивно-напористый, наивно-непосредственный. В нем крепкая основа – он всегда остается самим собой, естественен, чужд позы, внешнего эффекта. Всегда остается самим собой в окружающей его толпе. Свободно вступает в контакт, находит тему для разговора. Одинаково относится ко всем. В отличие от многих деятелей, умеет слушать. В этом напоминает Сталина. Вообще, подлинно сильные люди, а не изображающие из себя таковых, ведут себя спокойно, не пытаются понравиться или подстроиться под собеседника.

Кастро заядлый спортсмен и любитель спорта. Неприхотлив в одежде, в еде, ему безразлично, в каких условиях он живет. Неприхотливый в еде, предпочитает простую «креольскую» кухню. Не отказывается от русских пельменей и пирожков. Любит наши российские шоколадные конфеты. Знает много кулинарных рецептов и умеет готовить.

В повседневном общении с ним открываешь его душевные качества: внимание и заботливое отношение к людям, поддержку товарища в трудную минуту, умение добрым словом, шуткой снять напряжение. Однажды Фидель, рассказывал Павел, обратив внимание на его искусанное лицо, дал несколько рекомендаций о том, как следует вести себя в условиях тропиков, как защититься от укусов и, если надо, лечиться от укусов.

Впечатление от рассказов Воронова усиливал «эффект присутствия». Видно было, что он не пересказывает чьи-то наблюдения, а сам воочию видел Фиделя и других кубинцев в конкретном деле, переживал их удачи и срывы. Его мозг и душа впитали и их климат, и их настроения, и их отношение к нашей стране, и к нему, генералу Воронову, как представителю великого народа, отдаленного от Кубы тысячами миль, просторами океанов и континентов, но так близкого по устремлениям, благородным и высоким целям, бескорыстно и надежно оберегающего их, кубинцев.

— Прекрасно, сегодня кубинцы вместе с нами строят новое общество, дружат с нами, но, допустим, завтра не станет у них Фиделя,— не столько спрашивал, сколько рассуждал полковник Кизюн,— сумеют ли они сохранить этот настрой, выдержать блокаду и наскоки американцев?

Он устремил на Воронова серо-голубые глаза, в которых, помимо высказанного интереса, проскакивали искры беспокойства.

— Толя, правильно ставит вопрос,— поддержала полковника Клава Ващенко,— вот у нас после Сталина вроде бы все, как было, и все же не так…

Генерал Ващенко с упреком взглянул на жену. Суется туда, где ничего не смыслит. Перемены, действительно, крутые и куда они приведут, один Бог знает.

— Фидель еще сравнительно молод,— Воронов подбирал слова, чтобы точнее ответить,— на подходе его брат Рауль. Он убежденный коммунист, к нам относится очень хорошо. Как развернутся события после Фиделя гадать трудно. Сегодня в руководстве их партии царит полное единство и единодушие.

— У нас тоже при Сталине никто пикнуть не смел. А после него?..— с едким сарказмом говорил генерал Ващенко,— сначала Берия, потом антипартийная группа, за Молотовым, Кагановичем, Маленковым и «примкнувшими к ним» полетел Жуков. Сейчас в речах опять единство, тишь и гладь, да божья благодать. А на самом деле, кто его знает? Не зря в анекдоте спрашивают: хорош или плох Хрущев? Отвечают: уйдет, узнаем. Разговоры всякие распространяются. Точно никто ничего не ведает, но «неладно что-то в Датском королевстве». В газетах, в речах «дорогой Никита Сергеич», даже кино такое вышло, славят «великое десятилетие», а цены растут, зерно за рубежом закупаем, темпы производства падают. Опять какое-то брожение и в умах, правда, в основном на кухнях, или держат фигу в кармане, а кое-кто и камень за пазухой…

— Да ну вас с вашей политикой,— сердито вмешалась Нина Владиславовна Кизюн,—

единство, тишь и гладь, да божья благодать. А на самом деле, кто его знает? Не зря в анекдоте спрашивают: хорош или плох Хрущев? Отвечают: уйдет, узнаем. Разговоры всякие распространяются. Точно никто ничего не ведает, но «неладно что-то в Датском королевстве». В газетах, в речах «дорогой Никита Сергеич», даже кино такое вышло, славят «великое десятилетие», а цены растут, зерно за рубежом закупаем, темпы производства падают. Опять какое-то брожение и в умах, правда, в основном на кухнях, или держат фигу в кармане, а кое-кто и камень за пазухой…

— Да ну вас с вашей политикой,— сердито вмешалась Нина Владиславовна Кизюн,— опротивело: на работе только о ней трепотня, в очередях тоже, по телевизору ничего кроме нее, и в гостях от нее не убежишь. Хотя бы ты, Женя, одернула этих политиканов. Не сошелся же свет клином на политике?..

— Нина права,— поддержала Евгения,— Павлик, поставь, пожалуйста, новые пластинки, что привез…


49


Дни шли, а Воронов отбывал службу в положении временщика. В Генштабе ему давали никчемные поручения, писал справки, надуманные или действительно нужные, по отдельным вопросам, связанным с Кубой. Приказ же о назначении на постоянный пост не выходил. Обычно энергичный, веселый, любитель подначек и розыгрышей теперь не единожды возвращался домой злым. Не отвечал на вопросы Евгении, замыкался в себе, не слышал обращений к нему, внезапно исчезал из дому. Чуткая Евгения с тревогой улавливала нарастающую в нем напряженность. Ей непривычно было видеть, как строго ограничивавший себя в выпивке, открывал бар буфета, наливал водки или рому и залпом молча выпивал. Ее ночные попытки вывести его из состояния, близкого к депрессии, часто приводили к обратному результату, и ночные неудачи только усиливали подавленность.

В один из вечеров явился домой заполночь, крепко выпившим. Сорвал с себя китель с генеральскими погонами и с Золотой Звездой, швырнул его к ногам жены.

— Брось это тряпье подальше, чтобы никогда больше не попадалось на глаза!

Евгения осторожно подняла китель, легко встряхнула его, и бережно повесила в шифоньер. Вернулась к мужу, тоже осторожно обхватила его за талию.

— Пойдем умоемся, а потом в постель, отдохнешь, и поговорим.

Она ворковала, разговаривала, как с маленьким. Он порывался, что-то ей сказать.

— Помолчи, помолчи, лучше постарайся заснуть. Проснешься, поговорим…

Мягкой и нежной рукой поглаживала его по лицу, по рукам, по груди и ласково, монотонно наговаривала:

— Усни, не волнуйся, утро вечера мудренее…

Он постепенно затихал и, наконец, уснул. Евгения ночь почти не спала, лишь на короткое время поддавалась беспокойной дреме. Ближе к утру поднялась, приняла ванну, сделала красивую прическу, надела скромное, но достаточно приятное, хорошо облегающее фигуру платье. Потом приготовила завтрак и терпеливо ожидала пробуждения мужа.

Павел, проснувшись, первое, что увидел, это жену, сидящую на краешке кровати. Евгения ласково улыбнулась, нежно прикоснулась губами к его еще не бритой щеке.

— Поднимайся, завтрак на столе.

Ни словом не напомнила о его вечерних выкрутасах, и на руках с Димкой ждала на кухне. Он виновато отводил глаза. Чувствовалось, что еда ему в это утро не лезет в горло. Как у всех малопьющих, похмелье протекало у него особенно болезненно. Немного поковырявшись в обильно и вкусно приготовленной пище, с удовольствием выпил лишь кофе, заговорил:

— Ты, прости меня за вчерашнее, очень уж муторно было. Я вчера такой удар получил, что жить не хотелось. Из-за тебя и Димки худшего не сотворил,— он говорил тихо, но зло. Видно было, недоволен своим поведением, но осуждать себя не спешил. У него, считал, есть серьезное оправдание. Намеривался выложить его жене. Евгения остановила:

— Уложу Димку, и мы с тобой обо всем обстоятельно поговорим.

Пока она возилась с сыном, Павел обдумывал, как рассказать все правдиво и не нанести ей чрезмерной боли, чтобы поняла его и поддержала. Как бы и не уронить себя еще больше в ее мнении. Он задыхался от стыда, от воспоминания о вчерашнем появлении перед Женей в непристойном виде.

Утром прошлого дня, отправляясь в Управление Генштаба, Воронов твердо решил добиться окончательной ясности насчет дальнейшей службы. Прежде всего, направился к Гринскому. По праву приятельства, на которое тот настойчиво напрашивался, обязан напрямую объяснить, отчего возникла волокита с его назначением. Гринский искал способ уклониться от встречи, ссылался на срочные поручения командования, предлагал встретиться в другой раз. Павел твердо определился — в этот день должна наступить полная ясность.

— Скажи откровенно, не хочешь со мной говорить?— наступал он.— Тогда я пойду к генералу П.. Пойми, Борис, не могу даром есть казенный хлеб! Я здоровый, полноценный мужик, у меня за плечами более двадцати лет службы в армии, война, наконец! Болтаюсь без дела, мне стыдно перед семьей, перед друзьями, перед тобой, в частности… Кто и почему волокитит решение моего вопроса?

После жесткого напора Гринскому другого не оставалось, как начать разговор, дальше оттягивать становилось не возможным. Надеялся, кто-нибудь возьмет неприятную миссию на себя. Борис Исаакович, отводил глаза, ерзал на стуле, потом поднялся, зашагал по кабинету, подбирал слова, чтобы не поссориться с Вороновым.

— Понимаешь, Паша, пока ты выполнял поручение на Кубе, здесь происходили довольно сложные процессы. Ты там немного подзадержался…

— Я там по собственной воле был?— возмутился Воронов,— ты, же знаешь, сколько раз обращался, что пора меня возвратить в Союз! И какие такие «сложные процессы»? Мне-то, какое до них дело?

— Не горячись, обсудим спокойно, без эмоций… В министерстве, в Генштабе, и на,..— Гринский «воздел очи горе»,..— все время шли и до сих пор идут споры по концепции военного строительства…

— Ну и пусть себе идут,— перебил Воронов,— причем здесь я? Ты не крути, выкладывай все напрямую…

— Я не кручу,— недовольно ответил Гринский,— обстановка действительно сложная. У нас чрезмерно многочисленная армия, она стоит больших материальных средств. Это постоянно давит на бюджет. Отвлекаются бесчисленные людские ресурсы. В народном же хозяйстве их огромная нехватка. Только в ГДР мы имели около миллиона наших военнослужащих. Сейчас сократили до полумиллиона. Все равно армия оттягивает нетерпимо огромные материальные и людские ресурсы. Только что принято новое решение о сокращении Вооруженных Сил… Вот почему я говорю, что ты попал в щекотливую ситуацию…

— Короче говоря,-- съязвил Воронов,— эту проблему можно решить только за счет меня? Какое простое и легкое разрешение и бюджетных, и ресурсных вопросов! Дать под зад Воронову, и расцветай страна родная!

— Зачем же ты так? Ты же генерал, коммунист!— нравоучительно покачал головой Гринский,— Потом окончательное решение еще не принято. Сейчас им занимается генерал П.— Гринский назвал того военачальника, к которому намеривался обратиться Воронов.

— Значит, так: снимай Воронов генеральский мундир, располагайся на диване, и плюй в потолок, твой век закончился!— в голосе Воронова ни только издевка, но и непомерная грусть,— а тебе не предлагают такое же место на диване?

— Ты, это серьезно?!— лицо и поза Гринского выражали недоумение и возмущение, как можно допустить такое в отношении его, одного из столпов Генштаба! Поистине этот Паша мыслит категориями «времен Очакова…»

Воронов, несмотря на балагурный вид и на такие развязные слова, был в полной растерянности. Подобный вариант решения его дальнейшей судьбы, и в дурном сне не мог привидеться. Он сидел на стуле, широко расставив ноги и опустив голову. Гринский смотрел на него злорадно: все, сник Паша, любимчик солдат и красивых женщин. Еще посмотрим, как будешь лебезить перед Гринским, вымаливать у него заступничества. Пристроим вояку туда, где он может пригодиться. Пусть покланяется, поубавит свою спесь.

— Не огорчайся и не расстраивайся, Паша. Повторяю, окончательное решение не принято. Многое и от тебя зависит,..— успокаивал и намекал Гринский.

— Что же теперь от меня зависит, если предрешено. Надо же бюджет спасать,— горько проговорил Павел,— что в этой ситуации от меня зависит?

— А ты подумай, не действуй сгоряча, ко мне заглядывай, может, вдвоем что-нибудь и сообразим,— Гринский возвышался над сидящим Вороновым, словно Наполеон после Аустерлица.

Павел перехватил высокомерный взгляд «друга», и, не прощаясь, выскочил от него.

Ему нужен свежий воздух, он задыхался, но не от нехватки воздуха. Задыхался от «высоких, государственных» рассуждений Гринского, от намека, пожалуй, даже прямого вывода о его сокращении из армии, от высокомерия и показной снисходительности этого военного чинуши.

На улице накрапывал нудный, прохладный дождик, его сырость усиливалась не сильным, но пронизывающим ветерком. Прохлада с ветерком освежала голову. Хотелось, что-нибудь выпить, организм требовалось остудить. Заглянул в первое попавшееся кафе. Молоденькая официантка, увидев красивого генерала с Золотой Звездой, кинулась к нему, прервав прием заказа у молодых людей, очевидно, студентов. Воронов выпил бы рюмку, скорее, стакан водки, настроение требовало разрядки, а о другом средстве для этого он не слышал. Услужливость официантки и укоризненные взгляды, студентов, ею покинутых, сработали рефлекторно, не гоже генералу лакать водку да еще стаканами на виду у людей. Самоконтроль у Воронова строгий и распускаться не позволял. В помощь выработанному рефлексу пришло осознание, что со спиртными ароматами идти к генералу П. за решением своей судьбы, все равно, что быку показывать красную тряпку. Официантка не скрыла огорчения, услышав просьбу молодого генерала, принести лишь чашечку кофе. То, что на Кубе считалось нормальным, в Москве было признаком скупости или дурной начальственной привычки.

К генералу П. попавший вдруг в опалу генерал пробился не без труда. Хотя Воронов и носил генеральские погоны, его должностное положение, особенно в данный момент, не открывало беспрепятственный доступ к генералам, облеченным властью и полномочиями определять судьбы других генералов. Адъютанты, уступая мощному напору Воронова, несколько раз повторили, насколько генерал П. занятой руководитель, каждая минута его рабочего дня точно расписана и, допуская к нему Воронова, они возлагают на своего начальника дополнительное бремя.

Воронов знал генерала П.. Должен и тот его помнить по боям в Берлине. Генерал П. тогда был в звании генерал-майора и командовал корпусом, в который входила дивизия, где подполковник Воронов командовал артиллерийским полком. К нему на НП в ходе штурма рейхстага нагрянул командир корпуса и приказал немедленно подавить фаустпатронников, наносивших серьезный урон нашим танкам, штурмующим нацистский парламент. К тому времени Воронов имел солидный боевой командирский опыт. Четким и оперативным исполнением приказа произвел весьма благоприятное впечатление на командира корпуса и был отмечен его похвалой. За проявленную боевую доблесть в Берлинской операции командир артполка получил орден Кутузова. Это считалось высокой наградой для военноначальников такого уровня.

При появлении Воронова, генерал П. вышел ему навстречу и протянул руку. Он был немного выше среднего роста, годы раздвинули его фигуру вширь. Над широкими плечами возвышалась яблокообразная, с отполированной лысиной голова, прочно прикрепленная к короткой и мощной шее.

— Присаживайтесь,— широким жестом любезно пригласил он, прервав уставное представление Воронова,— я вас хорошо помню. Мне докладывали о действиях вашего полка, а затем имел случай быть у вас на наблюдательном пункте. Наблюдение за вашими действиями при подходе к рейхстагу оставило у меня хорошее впечатление, и я об этом доложил командарму.

— Благодарю вас, товарищ генерал-полковник,— смутился Воронов, он не мог сообразить, стоило ли ему вскочить из кресла и рапортовать, или ограничиться благодарностью, не вставая, так, как он сделал,— до сих пор в деталях помню вас на НП стрелкового полка, откуда вместе с командиром пехоты я направлял огонь орудий дивизиона. По вашему приказанию мы выбили у немцев все фаустпатроны.

— У нас к концу войны сформировался без преувеличения прекрасный офицерский корпус. С такими офицерами мы не могли не разгромить немцев.

Корректность генерала П. была известна, в самых сложных условиях он не повышал голоса, к любому, будь то офицер или солдат, обращался на «вы», подавал руку при встречах. Он выдвинулся из рабочих, службу начинал рядовым красноармейцем, но традиции российского офицерства в нем воплотились самым наилучшим образом. При этом его считали дельным и строгим и, конечно, никто не мог заподозрить в панибратстве.

Генерал не долго предавался фронтовым воспоминаниям.

— Какая нужда привела Вас, Павел Дмитриевич, ко мне?— деловым и доброжелательным тоном спросил он.

Воронов постарался четко и коротко доложить о своем затянувшемся, непонятном для него, положении бездействующего генерала.

— Непонятно,— протянул генерал П.,— боевой генерал обязан быть в строю, а не обивать пороги…

Он набрал номер телефона.

— Сергей Иванович, скажите, пожалуйста, кто у вас занимается вопросом дальнейшего прохождения службы генерал-майором Вороновым Павлом Дмитриевичем. Да, да, того самого, советника на Кубе. Гринский? Выезжал туда? Пожалуйста, разберитесь и доложите. Благодарю.

Павел Дмитриевич с трудом сдерживал себя. Зачем этот «приятель» отфутболил его сюда, если ему поручено заниматься этим делом? Какую пакость готовит?

Генерал, между тем, поднялся из кресла.

— Павел Дмитриевич, как вы слышали, разберутся, и мне доложат. Вы, пожалуйста, оставьте ваши координаты адъютанту, и он позвонит Вам. Нет, лучше я сам переговорю с вами. Всего вам наилучшего,— он протянул руку Воронову.


50


В вестибюле Воронова ждала совершенно неожиданная встреча. Он увидел возле окошечка бюро пропусков генерала Васильева, командира своей дивизии, сменившего полковника Мигулина, погибшего, когда дивизия находилась в составе Второго Прибалтийского фронта. Они не были близки на фронте, обычные служебные, боевые отношения командира отдельного противотанкового дивизиона, а затем командира артполка со своим командиром дивизии. После войны между бывшими фронтовиками возникали необыкновенно дружественные и теплые связи, если даже на фронте они и не виделись. Достаточно сказать, что воевал на таком-то фронте в составе такого-то соединения и такой-то части, как кто-нибудь объявлялся:

— Я тоже в ней воевал!..

Начинались расспросы, воспоминания о местах боев, об однополчанах, о вещах и событиях непонятных посторонним, но до мелких деталей памятных бывшим солдатам. А тут встреча с бывшим своим командиром, к тому же председателем Совета ветеранов армии, в которую на последнем этапе входила дивизия! Воронов, понятно, пока находился на Кубе, оторвался от бывших однополчан и от Совета ветеранов.

Они раскрыли друг другу объятия, как это стало обычным при встречах ветеранов.

— Вернулся на родимую землю? Мы недавно вспоминали вас. Формировали группу для поездки в Пустошку. Помнится, ваш дивизион отличился там, при разведке боем на «Лысой горе». Как раз подоспела юбилейная дата освобождения этого городка. Невелик он, но драка за него была крупная и кровопролитная.

Васильев несколько отстранился от Воронова, определял внешние перемены в облике боевого офицера.

— Вы молодцом держитесь, мало заметно, что пролетели годы. Давайте договоримся, мне надо по делам нашего Совета к генералу П., все-таки наш однополчанин. Вопрос у меня короткий и не сложный. Вы подождите, я, по скорому, обернусь, и мы спокойно, без спешки поговорим. Устраивает?

Конечно, Воронов рад встрече и возможности поговорить с комдивом.

Васильев не заставил долго томиться в ожидании. Воронов, прогуливавшийся на площадке перед входом, увидел, как он вышел, огляделся, отыскивая его, и, заметив, поспешил навстречу. В гражданской одежде генерал Васильев выглядел менее внушительно, чем на фронте. Сутулившаяся фигура, не только скрадывала высокий рост, но и явно выдавала почтенный возраст. С генералом П. они, примерно, одних лет, но тот находился на службе, «при деле», а это обязывало поддерживать форму.

День разгулялся, не досаждал мелкий дождик с ветерком. Солнце нежно золотило начинавшие желтеть листья деревьев и еще достаточно ощутимо пригревало.

— Вошло в обычай,— заговорил Васильев,— при встречах соратников по войне, пропускать «фронтовые сто грамм». Между нами говоря, я не сторонник подобного ритуала. Да и пошаливает,— он провел правой рукой по левой стороне груди.— Не будете возражать, если мы присядем на скамеечку и побеседуем?

Воронов охотно согласился. Васильев повел разговор о ветеранских делах и почти сразу понял, что Воронову сейчас не до поездок ни в Пустошку, ни в иное место. Павел Дмитриевич подробно с частыми отступлениями рассказал о своем положении. Не упустил прилет Гринского на Кубу и, как тот «отфутболил» его к генералу П.

— Гринского немного знаю,— с иронией заметил Николай Михайлович,— скользкая личность. Гринские сами не решают. Под кем он ходит назвать, разумеется, не могу, но догадываюсь. Само собой его подлинные «направляющие и руководящие» не в Генштабе. Они расставляют повсюду своих людей. Так, на всякий случай. Генерал П. и другие подобного уровня кушают то, что им приготовят. Ему и им остается лишь озвучить.

Васильев помолчал, конечно, хотелось бы помочь Воронову, но, увы, его возможности весьма и весьма ограничены.

— Сочувствую вам, хотя не понимаю, как можно держать вне строя генерала в вашем еще служивом возрасте и с вашим боевым и вообще армейским опытом. По моему разумению, вас надо эксплуатировать до изнеможения. Пройдет совсем немного времени и в войсках не останется ни генералов, ни офицеров с боевым опытом Великой Отечественной. Это тяжелейший опыт, но он бесценен, и грех не готовить на его основе современную армию к возможным осложнениям.

Васильев говорил суровым, несколько менторским тоном, сказывались навыки лектора.

— У вас, товарищ генерал,— начал Воронов, но Васильев его перебил.

— Я давно не на службе и, думается, обращение по воинскому званию едва ли уместно. Вас, я помню, навеличивают Павел Дмитриевич. Извините, что перебил.

— Так вот, Николай Михайлович,— продолжил Воронов,— у вас опыта гораздо больше моего и он более разносторонний. Насколько мне известно, вы прошли штабную работу от дивизии до Генштаба. У вас богатый и блестящий опыт планирования и осуществления операций от местного масштаба до фронтовых. Вам же цены нет! Конечно, ветеранское движение очень важно, но это, простите, растрата бесценного капитала! Вам сейчас бы намного полезнее анализировать и передавать новым поколениям офицеров и военачальников ваши обширные знания.

Васильеву приятна такая оценка, но, с грустью подумал он, сложилось все по другому. Поведал, как его по возрасту подвели под сокращение и проигнорировали высказанные им соображения по созданию монументальной, всеобъемлющей истории операций минувшей войны.

— Повторяется печальный опыт прошлого,— с горечью говорил Васильев.— По окончании войны или подобного сложного и трагического периода, основные действующие лица, обеспечившие успех, победу, различными способами, не всегда честными и чистыми, отодвигаются в сторону и даже в небытие. Выигрывают сражение, войну, совершают революции, как правило, неординарные, смелые и рисковые личности. Именно личности! Не премудрые пескари или трусливые ужи и глупые пингвины. Как сказал Шекспир, мавр сделал свое дело… Их позиции, место занимают люди, далеко не лучшие и не всегда умные, короче посредственность. Те, для которых главное карьера, личный комфорт во всех смыслах. Судьба Отечества для них, где-то на втором, десятом или на еще более удаленном плане. После войны, особенно после кончины нашего Верховного,— Васильев нажал на слово «нашего»,— произошла своеобразная чистка. Кто занял место вычищенных вам видно не хуже, чем мне.

— Как же это получается, Николай Михайлович, посредственность побеждает неординарных и смелых?— недоумевает Воронов.

— Неординарные и смелые, как принято иногда говорить, товар штучный! Посредственность же берет числом. Вы, повспоминайте, как следует, и припомните, уважаемый Павел Дмитриевич, как и на фронте, бывало, даже относительно простые задачи не всегда решались умом, продуманно, а порой числом, с кондачка. Оттого часто, очень часто, напрасно гибли замечательные русские солдаты.

Васильев замолчал. Его, было видно, рассуждения Воронова о возможном, более целесообразном применении опыта и знаний, накопленных многолетним и многогранным служением, задели за живое. Внешне никогда не проявлял недовольства тем, как обошлись с ним и его опытом, но в глубине души, это таилось. Нет, поддаваться голосу оскорбленного чувства не будет. Останется по-прежнему военным, и будет служить там, где велено. В конце концов, его роль и положение в ветеранском движении не самое худшее. Следует добиваться для максимально возможного людей, отдавших защите Родине лучшие свои годы, здоровье и заслуживших благодарную память потомков.

— Вернемся к вашему вопросу,— он смотрел на Воронова так, будто прикидывал, какова его прочность, выдержит ли жизненные непростые испытания,— мой опыт службы в штабах, о котором вы столь лестно говорили, позволяет мне рекомендовать, выяснить, принято ли принципиальное решение о вашем увольнении из армии. Если оно не принято, то бейтесь до конца. Используйте ваш авторитет, заслуги, наконец, связи, будь они прокляты. Мы живем на земле в реальном мире, игнорировать это опасно.

Воронов слушал, будто перед ним оракул, толкующий судьбу и направляющий людей, алчущих истины.

— Если же это, как вы называете, принципиальное решение уже принято, мне что? Лапки к верху и сдаваться?

— Конечно, можно попытаться бороться. Но мои наблюдения, к сожалению, подсказывают, в большинстве случаев эти попытки безуспешны. Остается с достоинством и честью воспринять неизбежное…

Васильев умолк. Он видел, что Воронову трудно согласиться с последним его советом. Деятельная натура собеседника приучена находить выход в самых трудных и сложных ситуациях. Но тешить пустыми надеждами, полагал Васильев, еще хуже и, пожалуй, подлее. Воронов не юноша, начинающий и обдумывающий житье. В его возрасте и положении пора быть реалистом, не строить излишних иллюзий.

— Мне, однако, пора,— заторопился Васильев,— моя дражайшая за опоздание к обеду задаст вздрючку посильнее, чем, бывало, ротный старшина.

Он поднялся, протянул руку Воронову, несколько разочарованному, что комдив так скоро свернул заинтересовавший его разговор. Он оставался наедине с самим собой и сам должен бороться за свое будущее.

— Прощайте, Павел Дмитриевич. Не отчаивайтесь. Вы достаточно молоды, чтобы изнова начать любое дело. Позванивайте…

Павел Дмитриевич провожал взглядом уходящего Васильева, пока его согбенная фигура не скрылась за поворотом. Куда девался уверенный, умный и глубокий человек, нерядовой генерал, признанный знаток военного дела? «Мавр сделал свое дело…», повторил шекспировскую фразу, которую напомнил бывший командир. Нет, не сделал, многое не успел и не доделал. Элементарно выдавили из армии пройдохи и беспринципные люди, делатели собственной карьеры любой ценой. Им наплевать на величие и славу страны, на спокойствие и безопасность народа. Им милее другие берега, их влекут иные интересы.

Не такая ли участь уготована ему? Еще нет пятидесяти лет, в нем бушует энергия, она ищет выхода. Куда ее направить? На ветеранские шествия по праздникам? На красование перед пионерами в школах, призывать мальчишек следовать их примеру? Или засесть за мемуары и в них расправиться со своими недругами и недоброжелателями, опуститься до сведения счетов? Писать книги, которые никто не прочитает? Начинать бесцельное прозябание? С чем сегодня ему возвращаться домой и что отвечать на безмолвный вопрос жены? Неужели ради раннего пенсионерского благоденствия так упорно добивался этой женщины? Подрастет сын, как ему объяснить, что его отец, полный сил и здоровья, способный на многое, изгнан с поля битвы?

Но пока он в строю и обязан бороться! Как бороться, а главное с кем, Воронов не представлял. Гринский!? На его кухне едет эта стряпня. Снова пойдет к нему, если ничего и не добьется, то хотя бы взглянет в его выпученные, наглые глаза, пощекочет его совесть!? А есть ли она у Гринского? Или тоже обычный служака и выполняет приказ, задание? Кто же за ним? Добраться бы до них, вырвать ядовитое жало! Все-таки начнет с Гринского! Только спокойно, Павел! Спокойно! Наводчик, у которого от волнения трясутся руки, не поймает танк в прицеле…

Гринский ждал Воронова и удивлялся, что тот где-то задерживается. В приемной генерала П. сообщили, что тот давно ушел от них. При появлении Павла Борис Исаакович встал из-за стола, вышел навстречу.

— Побывал у генерала? Звонил Сергей Иванович, это мой непосредственный начальник, генерал затребовал документы на тебя. Они давно готовы.

— Какие же в них предложения?— с трудом сдерживая злость, спросил Воронов.

— Понимаешь, обстановка не проста,..— Гринский закатил вверх глаза, хотел этим показать или, что все зависит от руководящих верхов, или давал понять, что надо подумать и, может быть…

— Знаю, не повторяйся, трудности с бюджетом, сокращение армии. И т.п., и т.д. Не трать понапрасну время. Прямо и четко отвечай,— ты же военный человек!— терял самообладание Воронов,— какое ты, именно ты, подготовил решение?!

— Окончательно решаю не я,— Гринский пытался избежать прямого ответа,— только не кричи на меня, мы люди военные и есть субординация,— Гринский намекал, что по званию он выше Воронова.

— Плевал я на субординацию! Ты меня за дурачка не держи! И снова не отсылай к вышестоящим! Ты же специально на Кубу прилетал, чтобы меня, как курицу с яйцом, прощупать, а потом доложить. И ты доложил… Так не крути, напрямую говори, какую пакость подложил?! Или вот этим стулом башку размозжу!

— Чего раскипятился? Забыл, где находишься? На губу захотел?! Или в дисбат?! Мигом это устрою!

— Не пугай! Меня немцы четыре года пугали, так что пуган достаточно! Ты мне, шкура, на дисбат не показывай. Пришлепну гада, и пусть штрафные, и дисциплинарные, и особого режима! Выкладывай, что поганого и мерзкого приготовил,— Воронов ухватился за стул.

— Я тоже пуган, перепуган и нечего на меня орать,— Гринский говорил зло, но, что с этого сумасшедшего возьмешь, он на все способен,— твоя песенка спета, приказ об увольнении в запас уже подписан!

— Спасибо тебе, гнида! Дружком прикидывался! Я не пропаду, но ты от расплаты за свои подлые делишки не уйдешь…

Воронов вышел из кабинета и так двинул дверью, что выбежали люди из соседних комнат.

До позднего вечера Воронов бродил по улицам Москвы. Обдумывал, как сказать о случившемся Евгении, ответа перед нею боялся больше всего. Решил для смелости выпить коньяку. В магазине купил бутылку марочного коньяку, конфет для закуски. Да не рассчитал свои питейные способности, и организм в этот день оказался слишком восприимчив к спиртному.

51


Евгения выслушала долгое повествование мужа, ни разу не прервала. Финал повествования для нее совершенно неожиданный. Она, разумеется, задумывалась о дальнейшей службе Павла, а, значит, ее и сына. Любое решение непосредственно задевало задевало ее. Он военный, могли направить куда угодно. На Дальний Восток, или в Монголию, многие их знакомые служили на Крайнем Севере. Некоторых направили в Африку «выполнять интернациональный долг», после Кубы это достаточно вероятно. Об увольнении с военной службы, ей не могло и придти в голову. Он же профессиональный военный, его этому учили, много и основательно в привилегированных военных академиях. Кроме военной карьеры, другого будущего ни он, ни она не представляли. Хотя и идет почти постоянно сокращение вооруженных сил, размышляла она, Павла оно едва ли коснется, очень еще молод для генерала и, как она наслышана, по службе к нему претензий не было.

Как на них отразится уход со службы главы семьи? Пока эти раздумья лишь мимолетны, без далеких заглядываний в будущее. Тревожил сам Павел. Как бы не надломился, не свихнулся, не опустился. Удар по нему невероятной силы. Встречала многих бывших офицеров, которые после перехода в запас не могли найти себя, опускались до самого дна, чаще всего спивались до крайности. Подобной участи для мужа она допустить не могла! Сказать об этом просто. Но как это сделать? О материальной стороне пока не задумывалась, главное не дать ему надломиться. Пороки, чаще всего, порождение безделья, неспособности человека загрузить себя большим, пусть и тяжелым, нужным, а еще лучше интересным делом. Не дать ему хотя бы на день оставаться с тяжкими мыслями о потерянной военной карьере! Загрузить его! Дело ему! Под самую завязку! Чтобы продохнуть минуты не оставалось!

Это, как выразился бы его «приятель» Гринский, принципиальное решение. Что же конкретно?

— Павлик, родной! Что случилось, то случилось, от этого никуда не уйдешь. Ты, хотя бы немного, как-то мимоходом, не задумывался, чем тебе заняться? Ты же понимал, что военная служба не может быть вечной?— пытливо смотрела ему в глаза.

— Конечно, думал и не на один ряд. У меня, кроме воинской службы, за душой ничего нет. Мог бы преподавать, не напрасно же академии кончал. Но где? В военных училищах? Там и без меня хватает, кому курсантов калечить. К тому же без кадровиков министерства туда не попадешь. Кто же из них осмелится направить уволенного со службы, это та же армия. В гражданские ВУЗ,ы или школы? По правде говоря, не тянет меня туда. Да и какой я учитель?! Мне бы живое дело! Чтобы вокруг все вертелось, бушевало! Это моя стихия!

У Вороновых со времен, когда Евгения пропустила, было, сообщение об аресте Берии, так повлиявшего на дальнейшую их жизнь, не выключалось радио. Едва слышно в нем звучала музыка, когда нужно, при передаче последних известий или важных сообщений, регулятор громкости подкручивался, чтобы не пропустить нужное. Евгения, казалось, полностью поглощенная разговором с мужем, вдруг протянула руку к небольшому репродуктору. Шла передача о председателе Белорусского колхоза, который за короткое время вывел слабое хозяйство в передовое.

— Послушай, Павлик, послушай,— она положила ладонь на его руку,— слышишь?

— Слышу,— удивленно уставился на жену,— что тут нового? Очередная передача «Сельский час»…

— Слушай внимательно,— Евгения нажала на его руку,— председатель колхоза бывший полковник…

Павел продолжал недоумевать, потом вопросительно, почти с испугом взглянул на жену.

— А ты, как? Отправишься со мной в деревню? Ото всего этого?

Он обвел взглядом уютную, красиво обставленную комнату, порывисто встал и нервно зашагал вдоль стеллажей с книгами, зачем-то присел за большой письменный стол, поиграл выключателем настольной лампы, ударил по клавишам пишущей машинки. Прошел на кухню. Евгения слышала, как он достал бокалы, ополоснул их горячей водой. Хлопнула дверка холодильника, и он принес охлажденного абрикосового сока.

— Ты это всерьез?— спросил, будто никакой паузы не было

— Внезапно возникла мысль.… Из-за этой передачи... Решать тебе. Я же, можешь быть уверен, за тобой, хоть на край света! Что касается всего этого,— тем же жестом, что и он, обвела комнату,— все это наживное. Жили же когда-то и без этого. Живут же и там люди! Чем хуже мы?

— Что-то в этом есть,— раздумчиво произнес Павел,— давай, еще потолкуем, порассуждаем…

— Не возражаю,— улыбнулась Евгения,— а теперь выслушай мой вердикт по поводу вчерашнего твоего фокуса…

Улыбка погасла, взгляд прекрасных глаз Евгении стал суровым, даже злым, она в упор смотрела на мужа, словно судья, объявляющий приговор:

— Заруби себе на носу! Если еще раз объявишься в таком виде, больше ни меня, ни Димку не увидишь. Мой муж — сильный волевой мужчина, а не хлюпик, ни тряпка безвольная и не затасканный бомж, который при малейшей неудаче, при каком-либо осложнении ищет забвения и помощи в противной сивухе. Хочешь выпить, вот твой дом, приноси сюда, что тебе нравится, зови своих друзей, и хоть залейтесь! Но не в шинках и не по закоулкам! У моего сына отец всегда будет достойным примером и гордостью. Нарушишь мое требование, подчеркиваю, требование!— один раз переболею, а с гадким пьянчужкой сына и себя не оставлю. Вот тебе весь мой сказ…