Михаил бойков люди советской тюрьмы

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   4   5   6   7   8   9   10   11   ...   35

Глава 7

СОЦИАЛЬНО-БЛИЗКИЕ

Свой последний обед в бетонном мешке я доел на­спех. Только что опустил ложку в "баланду", как надзи­ратель прохрипел через "очко":

—Давай, собирайся! С вещами.

—Куда?— спросил я.

—Там узнаешь. Давай, не задерживай!.. Собирался я недолго. Сунул недоеденный кусок хле­ба в карман, поднял с пола пиджак, нахлобучил на го­лову кепку. Вот и все сборы.

Дальше началось уже ставшее привычным для ме­ня путешествие: тюремный коридор, "воронок", авто­мобильная скачка по кочкам. Спустя вероятно полчаса я очутился в новом и еще не знакомом мне тюремном двор, а затем перед железной дверью камеры без но­мера. Она открылась и, переступив порог, я остановил­ся в изумлении.

В камере было то, от чего я давно отвык: два окна и дневной солнечный свет. Лучи солнца, через окна под потолком, падали двумя косыми столбами на пол. Ми­риады пылинок весело и задорно плавали и кружились в них.

Из созерцания этого давно невиданного зрелища меня вывели человеческие голоса. Я огляделся вокруг. Передо мною довольно просторная комната с двумя кро­ватями, кафельной печью в углу и парашей у двери. Посредине ее — стол и две длинные скамейки, вделан­ные в цемент пола. На кроватях и возле них лежат потрепанные матрасы. Одна половина стола занята баком с водой, кужками и немытыми мисками, на другой — валяются разбросанные игральные карты.

В камере находилось полтора десятка людей, хотя места здесь хватило бы не меньше, чем на полсотни за­ключенных. Они обступили меня и забросали непонят­ными вопросами:

—По какой бегаешь? Из чьей хевры? На каком де­ле засыпался?

Я с недоумением пожал плечами. —Не понимаю. Что вы хотите сказать?

—Да он контрик. Не видите, что-ли? Разуйте-полтинники, братишечки,— протянул звучный, но сипловато-простуженный баритон.

В то же мгновение несколько рук быстро и ловко ощупали меня, залезли в карманы и провели по швам пиджака и брюк. Их прикосновения были еле заметны и почти неощутимы.

—А ну, покажь, братишечки, что с его выгребли,— опять протянул простуженный баритон.

—Пайка да тряпка. Больше ничего нету.

—Он голый, как последняя сявка.

—Пустой. Без монеты.

С испугом и удивлением всматривался я в физио­номии окруживших меня людей. Они совсем непохожи на обитателей камеры "упрямых". Там были изможден­ные, с выдающимися скулами и обрюзгшими щеками и подбородками лица "тюремного", т. е. желто-синевато­го и землистого цвета и мутные глаза с выражением страха, тоски и безнадежности. Здесь "тюремный цвет" только слегка тронул довольно упитанные физиономии, и не согнал с молодых румянца, а с пожилых красноты. Глаза их смотрели зорко и хищно, ощупывая и оцени­вая видимое.

Среди заключенных камеры особенно выделялся обладатель простуженного баритона: кряжистый, при­земистый старик лет шестидесяти, широкоплечий и на вид очень сильный, с буграми мускулов на длинных обезьянних руках и голом до пояса торсе. Его руки и грудь сплошь покрывали синяя татуировка и короткая седая шерсть. В рисунках татуировки переплетались фла­ги и паруса, якори и спасательные пояса, обнаженные женщины и китайские, драконы. Левый глаз старика прикрывала черная кожаная повязка, из-под которой, по изрытой оспой щеке, тянулся к массивному подбо­родку большой шрам; правый глаз смотрел вниматель­но, остро и насмешливо. Тонкие, бледные губы криви­ла лениво-презрительная усмешка.

Один из заключенных показал ему содержимое мо­их опустошенных карманов: кусок хлеба и грязный но­совой платок.

—Пайка —дело святое. Положь на место! А каэра проиграйте в колотушки,— приказал старик.

Кусок хлеба моментально очутился в моем кармане. "Проигрывать" меня , т. е. мою одежду в карты заклю­ченные отказались:

—У него такая роба, что хуже ее сменку во всей камере не сыщешь...

При первом же взгляде на всю эту кампанию я по­нял, что меня, случайно или намеренно, перевели в ка­меру "бытовичков", т. е. арестованных не за политиче­ские, а за "бытовые" преступления.

Впрочем, в настоящий момент меня заинтересовали не столь обитатели камеры, сколько бак, стоящий на столе. Там была вода. Приступ жажды вспыхнул пламе­нем в моей груди. Растолкав заключенных, я бросился к столу, схватил кружку и, зачерпнув ею воду, стал жад­но пить. Одну за другой я опорожнил четыре кружки и вздохнул с облегчением. Впервые за много дней жаж­да, наконец-то, была утолена.

Заключенные смотрели на меня, выпучив глаза. Ка­мера наполнилась возгласами и вопросами изумления:

—Глянь, как водой заряжается!

—Вот это конь! Вроде непоеного мерина.

—Стой, контра! Больше не пей! Лопнешь.

—Тебя из Сахаринской пустыни в кичман вки­нули?

—Воды никогда не зырил?. Обернувшись к ним, я коротко объяснил:

—Мне мало давали пить. Жажда замучила. Одноглазый подошел ко мне вплотную и спросили

—Ты где сидел?

—В секретке,— ответил я.

—Долго ?

—Не знаю... Какой сегодня день?

Мне назвали число и месяц. Я подсчитал:

—Всего 32 дня.

И невольно подумал:

"Неужели так мало? Мне казалось, что в бетонном ""мешке" прошли целые годы".

Одноглазый продолжал расспрашивать:

—Все время в секретке был?

—Нет.

—Где же еще?

—На стойке.

—Сколько?

—Восемь суток.

—Признался?

—Нет...

Гримаса удивления и недоверия скользнула по гу­бам одноглазого старика.

—Покажь ноги!— резко и повелительно бросил он. Я приподнял брюки. Он взглянул на мои ноги, с которых еще не сошла опухоль, и удовлетворенно кив­нул головой.

Точно! Пробовал стоячку. Не треплешься. Его глаз смотрел на меня с уважением... Старик сел на кровать, подумал и поманил меня пальцем.

—Чапай сюда. Садись и ботай, за что в кичу попал.

Я уселся рядом с ним и начал рассказывать. Заклю­ченные расположились на другой кровати и на полу, вни­мательно и с любопытством слушая горькую повесть моих страданий. Когда я закончил ее, одноглазый про­сипел недоумевающим баритоном:

—По всему видать, что ты контра мелкая. Чего же они в тебя так вгрызлись? Какое дело с тебя выдавить хотят? ... Это до меня не доходит.

—И до меня тоже,— пожал я плечами...

К вечеру я приблизительно познакомился со всеми обитателями камеры. Здесь были собраны не просто "бытовички", а сплошь воры-рецидивисты. Большинст­во из них пользовалось славой крупных урок и знаме­нитостей в уголовном мире Кавказа.

Выглянув утром из окна камеры, я понял, что на­хожусь в главной городской тюрьме Пятигорска, рас­положенной на берегу реки Подкумок. Вдали высились крутые обрывы Горячей горы, а над нею нависла ухо­дящая в небо кудрявая горная шапка Машука. Белые и блестящие под лучами солнца, стены санаториев на ее склонах кутались в свежую, сочную зелень каштанов и кленов, кое-где тронутую осенней желтизной.

Этот вид воли вызвал у меня тяжелый вздох. Серд­це сжалось болью и тоской. И так захотелось хоть мгновение побыть там, среди зелени, чисто вымытым и одетым в белый костюм.

—Чего скучаешь? В санаторию захотел? Отсюда в нее попасть трудновато,— раздался за моей спиной сип­лый голос.

Я обернулся. Одноглазый, покачивая головой, смот­рел на меня с насмешливым сочувствием.

Все обитатели камеры урок очень уважали и даже побаивались одноглазого старика. В уголовном мире он был выдающейся и яркой фигурой.

Этот крупный грабитель магазинов и складов имел 14 различных кличек и фамилий и 12 раз убегал из тю­рем и концлагерей. При поимках он всякий раз судил­ся под новой фамилией и общая сумма приговоров у него составляла 105 лет лишения свободы.

Камера избрала одноглазого старостой, беспреко­словно подчинялась ему и называла паханом. Мне он отрекомендовался так:

- Федор Гак. Бывший торговый морячок. Я высказал вслух свое удивление, вызванное его странной фамилией. Он объяснил мне:

—Это, братишечка, моя главная кличка. И самая старая. Ее мне дали, когда я из моряков на уркача пе­ределался. Гак, братишечка, это крюк, за который бук­сирный тросе парохода цепляют...

В первые дни моего пребывания среди урок они отно­сились ко мне недоверчиво и с легким презрением, но скоро такое отношение изменилось. Я старался держать­ся с ними по-товарищески, "не лез в глаза начальству", т. с. не заискивал перед надзирателями, а склонностей к "стуку" не обнаруживал. Часто возвращался в каме­ру с допросов избитым, но не "раскалывался". Все это вызывало у моих сокамерников невольное уважение ко мне. Они дали мне кличку: "Мишка Контра".

Приятель старосты, взломщик сейфов Петька Бы­чок однажды сказал мне:

—Ты, Мишка, свой парень в доску. Жаль только, что не уркач...

Тюремный режим в этой камере был значительно тяягче, чем в других. В отличие от общей массы "врагов народа", урки пользовались некоторым снисхождением и поблажками со стороны тюремного начальства и уп­равления НКВД. Им разрешалось играть в карты, шаш­ки и шахматы, спать днем и покупать в ларьке съестные продукты. Они полчаса в день гуляли во дворе тюрьмы, а от своих приятелей получали с воли передачи.

Обычных в среде тюремной охраны конспирации и засекречиваний для урочьей камеры не существовало. Надзиратели, вызывая заключенных на допросы, просто выкрикивали их фамилии из коридора.

Связь с волей у них была хорошо налажена через уголовников, присужденных к небольшим срокам нака­зания и работавших на тюремной кухне, в бане и прачешной. Таким рабочим часто удавалось доставать про­пуски в город путем подкупа некоторых мелких служа­щих тюремной администрации. Каждую передачу с во­ли надзиратели тщательно проверяли, но ничего запре­щенного не находили. Все запрещенное, вроде ножей, иголок, лезвий для бритв, кокаина, спиртных напитков и писем, камера получала через баню, прачешную и кух­ню.

С первых лет советской власти уголовники были объявлены ею "социально-близким элементом", а поли­тические заключенные — "элементом классово-чуждым, социально-опасным и вредным". В результате, политических заключенных во время следствия терзали свире­пым тюремным режимом и пытками на допросах; с ур­ками же обращались сравнительно мягко, а иногда да­же заискивающе, стараясь использовать их внутритюремную власть для давления на политических. Это уда­валось и очень часто урки становились помощниками следователей в камерах, заставляя "каэров" побоями "признаваться и раскаиваться". Уголовники даже при­думали пословицу о советской тюрьме:

"Кому тюрьма — каторга, а нам — дом родной". Так было до начала "ежовщины", но в конце 1936 года отношение НКВД к уголовникам изменилось. "Дом родной" превратился в тюрьму и для них. Энкаведисты, с одной стороны, охваченные ежовской горячкой, а с другой, желая сломить, наконец, организацию и власть уголовников, стали превращать их в политических пре­ступников и пытать на допросах. "Социально-близкие", испробовав на собственной шкуре "методы физическо­го воздействия", люто возненавидели энкаведистов, а к страдающим рядом с "бытовиками" и лучше их перено­сящим пытки политическим, относились уже не враждебно, а по-товарищески.

На истязания урок в тюрьмах уголовный мир Се­верного Кавказа ответил чем-то вроде партизанской войны против управления НКВД. На воле началась охо­та на энкаведистов. Несколько следователей и теломехаников в северо-кавказских городах были убиты. Но этими террористическими актами, конечно, нельзя было остановить колесо "ежовщины", давившее уголовников вместе с другими заключенными. Террор урок привел лишь к тому, что их, в тюрьмах и концлагерях, почти во всем приравняли к политическим.

В камере, которой управлял Федор Гак, кое-какие остатки "социальной близости" между энкаведистами и уголовниками еще сохранились ,но каждый день мож­но было ожидать их окончательной ликвидации. Старо­ста говорил заключенным:

—Скоро, братишечки, будет нам гроб без музыки. Лягавые сделают нас каэрами. Не спроста они нас в кичманный спецкоридор вкинули.

Надзирателей и вообще тюремную администрацию урки нисколько не боялись, разговаривали с ними гру­бо и заносчиво, часто не выполняли их распоряжения, а называли тюремщиков насмешливыми кличками: "надзирашка", "попка", "свечка", "начальничек" и т. п.

На третий день моего пребывания здесь урки полу­чили от приятелей с воли большую корзину съестных припасов. Там были вещи, невиданные мною уже не­сколько месяцев: белый хлеб, колбаса, ветчина, соленые селедки, сыр и яйца. Три десятка сырых яиц вызвали у воров дикий и непонятный мне восторг.

Сиплый баритон старосты прогремел по камере:

—Есть, братишечки! Бусаем!

Урки ликующе подхватили:

—Даешь! Тяпнем!

В следующую минуту я понял причины их востор­га. Староста осторожно проколол иголкой скорлупу яйца, вылил его содержимое в кружку и, подмигнув своим единственным глазом, дал мне понюхать. Я нюх­нул и разинул рот от удивления: в кружке был... спирт!

Разведенного водой алкоголя хватило на всех, и ка­мера перепилась. Меня угостили тоже.

На шум, поднятый пьяными урками, прибежали над­зиратели во главе с дежурным по тюремному корпусу. Последний, войдя к нам, потянул носом воздух и стро­го спросил:

—Где взяли водку?

Ему ответили хохотом и пьяными выкриками:

—Птичка-кинарейка на хвосте принесла!

—Товарищ Ежов прислал!

—Нет! Папашка Сталин из Кремля!... Дежурный плюнул в угол и молча вышел вместе с надзирателями...

На следующий день начальник тюрьмы вызывал и допрашивал урок поодиночке. Заранее сговорившись, все они отвечали одинаково:

—Спирт пил! А кто и как его пронес в камеру, не знаю!

Этими двумя фразами ответил начальнику тюрьмы и я.

Так и не узнала тюремная администрация секрета доставки спирта в камеру. Между тем, он был прост и изобретен Федором Гаком. Он отправил письмо на во­лю участникам его шайки с приказом прислать спирт и указаниями, как это сделать. По его указаниям урки иголками прокалывали скорлупу яиц и резиновой пи­петкой со стеклянным наконечником вытягивали их содержимое. Затем при помощи этой же пипетки напол­нили скорлупу яиц спиртом, а дырочки в них залепили воском и закрасили белилами. Яйца были тщательно упакованы в коробку с ватой и, при передаче их каме­ре, конечно, не обошлось без подкупа кое-кого из тю­ремной администрации...

В наказание за пьянку камера две недели была ли­шена прогулки, покупок в ларьке и передач.

В камере урки жили дружной, сплоченной и дис­циплинированной семьей. В столкновениях с надзирате­лями выступали все за одного, сообща обмывали во­дой и лечили избитых, возвращавшихся с допроса, вме­сте разрабатывали планы защиты перед следователями. Каждую передачу делили поровну; лишь староста полу­чал из передач двойную долю. На одной из камерных кроватей спал он, а на другой, по его назначению, кто-либо из страдальцев ночного конвейера НКВД.

Слово старосты здесь было законом для всех за­ключенных.

Федор Гак имел весьма своеобразные взгляды на жизнь, советскую власть, революцию и тому подобное. Иногда он высказывал их мне:

—Честным людям, братишечка, жить на советской воле никак невозможно. Честный человек, он быстрее уркагана в кичман садится. Потому нынче на воле чест­ные люди и повывелись. Все уркачами стали.

Возражая, я приводил ему примеры честности. Он не соглашался со мной.

— Ты мне баки не забивай! До большевиков честных людей, действительно, у нас хватало. А нынче где они? Кто? Рабочему жрать нечего, он и норовит на фабрике инструмент стырить. Голодный жлоб колхозное зерно налево смыть старается. А сколько всяких сусликов с кооперации, банков да разных контор в кичман тянут за хищения и растраты?... Вот ты, братишечка, чест­ный?

—Приблизительно...

—Не заливай! Ты своих читателей обкрадываешь!

—Как?

—Да так! Они газетку покупают, чтобы там правду прочитать, а ты им брехню подсовываешь: отца наро­дов да стахановцев!

Писать правду я не могу... Запрещают...

—Знаю, что не можешь. Вот один раз написал и со мной рядом сидишь. Я-то за дело, а ты? Нет, братишеч­ка, советскую власть уркачи сотворили! Она ими и дер­жится.

—Коммунисты ее сотворили!

—Да разве коммунисты не уркачи? Ведь они из чу­жих карманов рук не вынимают. За рабоче-крестьянскую монету держатся, как шпана за жлобские подштан­ники. Или возьми НКВД. Там уркач на уркагане и уркой погоняет.. . Ты знаешь, какую кличку нам энкаведисты дали?

—Знаю. Социально-близкий элемент.

—А почему?

—В отличие от заключенных по 58-й статье, вас не считают врагами советской власти, а лишь вольно или невольно согрешившими перед нею. Вас надеются пере­воспитать, учитывая ваш" сверх-пролетарское проис­хождение и положение,— стал объяснять я.

— Трепня, братишечка, - перебил он. —Мы с энкаведистами одного поля ягода. Потому и близкими были, а нынче... другое дело.

—Ежов хочет сделать вас для них дальними,— за­метил я.

Староста усмехнулся.

—Верно! По его приказу уркачей на допросах лупцовать начали. Души из нас выматывают и портреты на сторону сворачивают, как самой последней контре.

Нашу урочью власть сломить хотят, ну да мы им себя еще покажем... А что касаемо пролетариев, так они у нас всякие. Вон Петька Бычок — сын купца первой гильдии...

Он подумал и спросил:

—Ты знаешь, кто у нас главные урки?

—Нет. Кто?

—Те, что в Кремле сидят. Вот это ворье! Сколько миллионов людей обчистили! Целую страну!

—О таких вещах даже в тюрьме разговаривать опасно,— остановил я его.

Он хлопнул меня по плечу широкой ладонью.

—Брось икру метать. Посреди нас стукачей нету. Камерную агитацию тут тебе не пришьют...

В другой раз Федор разговорился о причинах и следствиях революции.

—Революция в России, братишечка, от морячков пошла. В нашем флоте боцманы их так по мордасам лупцовали, как ни в каком другом. Ну, морячкам это не понравилось, они и сделали революцию. Потому их и называют красой и гордостью революции.

—Сделали революцию большевики, а моряки были только одним из орудий их борьбы,— возражал я ему. Он стоял на своем:

—Нет, браток. Революцию я очень даже понимаю. Участвовал в ней. И как она погибла, тоже видал.

—Когда же это она погибла? Что-то незаметно.

—Погибла она, братишечка, после того, как моряч­ки пудриться начали, юбки надевать и кольца носить. Чапает это по улице обезьяна малайская вроде меня; грудь у ее бритая и пудреная, морда тоже, как у послед­ней марухи. На пальцах по три кольца, а ноги в кле­шах побольше юбки. Из моряков сделались мы клеш-дугами пудреными и вот тогда-то сели коммунисты на нашу шею. Погибла революция и началась растреклятая советская власть. Да-а!...

_Что тебя заставило из моряка превратиться в... ну в общем, сменить профессию?— не без запинки за­дал я вопрос.

Федор ответил неохотно:

_Так вышло. После революции принимали во флот только проверенных. Коммунистов, стукачей, всякую шпану, а я...

Он махнул рукой.

—Семья у меня была неподходящая. Отец — капи­тан с Балтики царского режиму.

—И, наверное, фамилии известной? Голос его прозвучал угрюмо и с еще большей нео­хотой:

—Фамилию мою не знает никто. Даже корышу своему Бычку не говорю. На родичей не хочу урочье пятно класть.

—Значит они, все-таки, честные люди?— подмиг­нул я ему, намекая на наш недавний разговор.

—Честнее меня,— пробурчал он и отвернулся,

Среди кавказских грабителей Петька Бычок так знаменит, что они дали ему "монархическую кличку": "Король медвежатников".

На уголовном жаргоне "медвежатник" — это взлом­щик сейфов. В своем воровском ремесле Бычок был мастером и артистом. Урки в камере говорили о нем:

—Петька Бычок самый лучший замок вырывает из стали, как редиску.

По рассказам заключенных Петька, как взломщик, был первым на Кавказе и равных себе конкурентов не имел. "Работал" всегда в одиночку, "засыпался" редко, но во время схваток с милицией или агентами НКВД на него, как он говорил ."находило". Спасаясь от опас­ности быть пойманным, он сокрушал на своем пути все, что попадалось под руку. Результатами таких схваток были или бегство "блюстителей советских законов" с поля сражения или ранения ими Петьки. Всем отделени­ям НКВД и милиции Кавказа был дан приказ:

"При обнаружении на воле грабителя-рецидивиста Петра Бычкова (кличка - "Бычок") стрелять в него без предупреждения".

На его теле насчитывалось более дюжины шрамов от огнестрельных ранений. Из концлагерей и тюрем он бегал восемь раз и всегда удачно.

Бычок — тридцатипятилетний детина с круглой лу­нообразной физиономией и гороподобным телосложе­нием. Сила рук у него необычайная. При мне он приво­дил в восторг урок, демонстрируя ее на решетке тюрем­ного окна. Вцепившись руками в два массивных желез­ных прута, он гнул их и приговаривал:

—Крепковатая решеточка, жулики. Но и лапочки мои не слабее. Гляньте, урки! Гнется она, сука. Ежели на меня найдет, так я ее вырву к чертовой матери.

Заключенные с хохотом подзадоривали его:

—Рви, Петя! Крой! Валяй!

Но Федор Гак строго останавливал силача:

—Брось, Петька! Отскочь от окна! Не нарывайся на попкину маслину. Или ты дырку в кумпол схватить захотел?

С тюремной вышки неслись крики "попки":

—Эй, в камере! Пятое окно слева. Отойди от ре­шетки! Стрелять буду!

Петька добродушно подмигивал на расходившего­ся часового и пятился вглубь камеры...

Этот силач обладал добродушным, простоватым ха­рактером и одной особенностью, очень редко встречаю­щейся среди уголовников: он никогда не лгал. Способ­ностей к вранью у него не было совершенно. Он даже не понимал, как это можно говорить неправду.