Михаил бойков люди советской тюрьмы

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   35
Глава 5 МЕШОК

Очнулся я в странном, никогда не виданном мною помещении. Такого не увидишь даже в самом скверном сне.

Это был бетонный мешок высотой приблизитель­но в четыре метра и с площадью пола: метр на полтора. Я лежал на полу, упершись головой в стенку, а подог­нутыми ногами — в узкую стальную дверь. Вытянуть ноги я не мог; мой рост превышал длину этого тюрем­ного "жилья" на четверть метра.

Окон здесь не было, но лучи яркого света с потол­ка заливали камеру. Я взглянул вверх. В потолок была ввинчена большая электрическая лампочка, прикрытая металлической сеткой.

Я снял с себя пиджак, разостлал его на полу и лег. После переполненной камеры "упрямых" и допроса с из­биением мне здесь показалось совсем неплохо. Тишина и прохлада бетонных стен окружали меня, успокаивая мои истрепанные на допросе нервы и уменьшая боль в избитом теле.

"Эту комнатушку удлинить бы немного. Тогда, по­жалуй, можно в ней и жить",— думал я, лежа на спине и разглядывая электрическую лампочку. Ее яркий свет стал резать мои глаза; я закрыл их и задремал...

Проснулся я от стука в дверь. В ней была открыта, незамеченная мною раньше, дверца с "очком". Оттуда в камеру просунулась рука, держащая миску баланды и кусок хлеба.

—Бери паек!— произнес равнодушный хриплова­тый голос.

Я взял еду и выглянул в дверцу, стараясь рассмот­реть лицо подавшего мне суп и хлеб. Но в коридоре ца­рил полумрак и, после яркого света камеры, это лицо представилось мне мутно-белым расплывчатым пятном.

Дверца захлопнулась, но круглое "очко" в ней оста­лось открытым. Надзиратель из коридора наблюдал через окошко, как я ем. Супа было мало, а хлеба не больше трехсот граммов. Я быстро покончил с ними и снова услышал хрипловатый голос:

—Давай миску и ложку обратно!

Я подошел к дверце. На мгновение в ней мелькнуло белое пятно лица моего "кормильца"; его рука выхва­тила у меня миску с ложкой и дверца закрылась.

Так повторялось через определенные промежутки времени, продолжительность которых я не мог опреде­лить. Между двумя "обедами" мне давали литровую кружку воды.

Из мешка меня в уборную не выводили; для этого не было надобности. В углу его находилась дырка с трубкой, ведущей куда-то вниз.

После четвертого по счету кормления я почувство­вал, что не наелся и попросил надзирателя:

—Дайте добавку!

—Не полагается,— хрипло отрезал он.

—Сколько раз в сутки вы меня кормите?

—Сколько полагается.

—Который день я здесь сижу?

—Не помню.

Его равнодушный тон и ничего не объясняющие ответы обозлили меня и я крикнул ему:

—Ты человек или бревно?

—Конечно, человек,— спокойно прохрипел он.

—Так почему не ответишь мне по-человечески?

—Нам запрещено отвечать на вопросы заключен­ных в секретках.

—Значит я в секретке? Почему? Разве я важный го­сударственный преступник?

—Не знаю. Спросишь у следователя. На этом наша малосодержательная беседа закончи­лась. Спустя еще несколько "обедов" я сказал ему:

—Покажи мне твою физиономию.

—Для чего?— спросил он.

—Хочу поглядеть на моего "кормильца".

—Глядеть на меня нечего. Я не картина,— прохри­пел он сердито...

Первые два десятка промежутков времени, тянув­шихся от одного "обеда" до другого, я провел в мешке довольно сносно. Много спал, много думал и наслаж­дался тишиной и спокойствием. Но затем тишина, оди­ночество и, особенно, лампочка, беспрерывно горевшая под потолком, начали действовать на меня раздражаю­ще. Я закрывал глаза и долго лежал так, уткнув лицо в рукав своего пиджака. Сначала это помогало, но вскоре мне стало казаться, что яркий электрический свет проникает в мои глаза сквозь закрытые веки. Я плотно закрывал лицо пиджаком, но лучи света про­должали литься в глаза. Это было нечто вроде световой галлюцинации. Электрический свет въелся в мое зре­ние и не хотел уходить.

Протекло еще какое-то время, измереннное мною четырьмя "обедами" и мои глаза начали слезиться, сильно чесаться, а затем ныть тупой болью. Я тер их пальцами, но боль и зуд не унимались, а наоборот уси­ливались; веки глаз распухли.

Это вызывало у меня приступы ярости и в один из них я решил покончить с проклятой лампочкой. Сняв с ноги туфель, я запустил им в потолок. Туфель пролетел мимо проволочной сетки, не задев ее, и шлепнулся на пол. Не владея собой от бешенства, я заскрипел зубами, выкрикнул ругательство и снова швырнул свой "мета­тельный снаряд". Результат был прежним: лампочка продолжала светить. Только после шестой попытки мно удалось погасить ее. Туфель с размаху ударился о проволочную сетку, лампочка мигнула и погасла.

Темнота черная и непроницаемая опустилась на камеру. Переход от света к тьме был таким быстрым и резким, что я невольно вскрикнул от боли, остро рез­нувшей мои глаза. Но боль скоро прошла и необычайно приятное ощущение отдыха и покоя охватило глаза, будто их помазали каким-то чудодейственным баль­замом...

Долго наслаждаться отдыхом от света мне не дали. Загремела стальная дверь камеры и в нее ворвались двое надзирателей с фонарями. Они, ругаясь, вытащи­ли меня в коридор и поставили лицом в угол. Скосив глаза в сторону, я не без труда рассмотрел в полумра­ке фигуру человека с небольшой лестницей на плече. Он вошел в мою камеру, пробыл там, вероятно, не бо­лее получаса и удалился, оставив за своей спиной яр­кий прямоугольник ненавистного мне света, падающий в коридор.

Надзиратели опять втолкнули меня в камеру. По хриплому голосу одного из них я узнал в нем моего "кормильца". Надзиратель был прав, когда говорил, что он "не картина" и "глядеть на него нечего". Пожалуй, ни один художник не заинтересовался бы таким тупым, плоским и невыразительным лицом и не стал бы рисовать с него портрет; кисти художника не за что была здесь "зацепиться". Физиономия его "коллеги" тоже не отличалась "картинностью": мелкие черты, остренький носик и тускло-оловянного цвета глаза.

Для работы надзирателями энкаведисты специаль­но отбирают людей с такими лицами и глазами и соот­ветствующим им умственным развитием. Постепенно эти люди все более тупеют в тюрьме и превращаются в послушных, исполнительных и равнодушных ко всему тюремщиков...

Войдя в камеру, я зажмурился от невыносимо яр­кого света. В потолок ввинтили лампочку более силь­ную, чем прежняя, и прикрыли ее решеткой из металли­ческих полос.

Когда надзиратели ушли, я опять стал швырять туфлем в лампочку, но все мои попытки оказались без­успешными. Мне так и не удалось погасить лампочку. Решетка надежно предохраняла ее от ударов..

Бесконечно тянулось время в бетонном мешке. Я чувствовал себя здесь совершенно отрезанным от мира и похороненным заживо. С течением времени одиноче­ство, тишина и яркий свет становились все невыноси­мее. Ежеминутное щелканье крышки, прикрывающей из коридора "очко" в двери, заставляло меня постоянно вздрагивать, зябко ежиться, кусать губы от ярости, но помнить, что почти за каждым моим движением на­блюдают...

Заключенные камеры "упрямых" рассказывали мне, что люди в таких "секретках" долго не выдерживают и сходят с ума. Тогда я этому не верил, а теперь чувство­вал, что близок к безумию.

Были моменты, когда я здесь страстно желал смерти, раздумывал, как бы покончить самоубийством, но средств для этого не находил...

Медленно тянулось время без дней и ночей, и в моем мозгу начала бродить навязчивая мысль:

"Прыгнуть и удариться головой об стенку".

Повинуясь этой мысли, я вставал с пола, опускал голову, прицеливался и... останавливался в бессилии. Для такого самоубийства у меня нехватало силы воли. Но один раз я все же попытался. От двери прыгнул на противоположную стену и ударился об нее головой. Ре­зультатами этого были большая шишка у меня на лбу и хриплый смех надзирателя, раздавшийся из "очка".

Полуоглушенный ударом я свалился на пол. Над­зиратель открыл дверцу, вероятно несколько минут молча смотрел на меня, а потом прохрипел со смехом:

—В секретках сами себя не убивают. Для этого тут разбегу нету.

Волна ярости залила меня. Я вскочил с пола и бро­сился на дверь с криками:

-Пустите меня отсюда! Пустите!

Я бил в дверь кулаками и ногами, наваливался на нее плечами и спиной, царапал ногтями холодную от­полированную сталь.

Надзиратель смотрел в очко и равнодушно хрипел:

- Ну, чего в двери ломишься? Чего орешь? Брось это напрасное дело. Все равно никто не услышит...

Обессилев, я сел в угол и задремал, но сейчас же, — как мне показалось, — проснулся. Дверь в камеру была открыта. Надо мной стоял надзиратель, тряс меня за плечо и хрипло повторял:

—Давай, собирайся на допрос! Давай на допрос!...

Глава 6

СТОЙКА

На допрос меня вызвали из тюремной "секретки", по обыкновению, после полуночи. Посадили в "воро­нок" и повезли.

Ехали недолго: через несколько минут я уже был в кабинете Островерхова...

Он сидит за столом и через квадратики пенснэ щу­рит на меня свои маслянистые глаза, похожие на две спелых сливы. В комнате жарко, и его лысый череп по­крыт мелкой росой пота. Свет из-под зеленого абажура настольной лампы окрашивает этот череп в какой-то безжизненный, мертвенный цвет...

—Ну-с, дорогой мой? Думали вы о вашем следст­венном деле?— своим обычным медовым голосом за­дает мне вопрос следователь.

—Думал!— коротко отвечаю я.

—Решили признаться, конечно? Так бы и давно. Тянуть дальше нет смысла.

—Мне признаваться не в чем. Я вам это уже гово­рил и еще раз повторяю. Преступлений против совет­ской власти я не совершал.

—Неужели вы такой сторонник этой... гм, власти?

—После ареста я о ней имею особое мнение.. .

—Мы и за особые мнения расстреливаем. Не забы­вайте этого, милый мой,— говорит следователь, бараба­ня пальцами по столу. —Кроме того, вспоминайте иног­да о ваших связах с абреками и "дикарями". Мы о них... помним.

—А помните, так и судите меня за это!— воскли­цаю я, вспылив.

—Нет, милейший. За это вас судить не будем. Пол­годика назад было бы можно, а теперь нет. Москва за­претила.

Мой гнев уступает место крайнему изумлению.

—Разве абреки и "дикие оппозиционеры" из ваших врагов превратились в друзей.

—Врагами они, как были, так и остались. Но Моск­ве надоело утверждать тысячи наших приговоров по их делам, и оттуда прислали специальную телеграмму. Смысл ее такой: бросьте возиться с "дикарями" и со­чувствующими абрекам. Давайте серьезных врагов на­рода: шпионов, изменников родине, диверсантов, вре­дителей и тому подобное...

Островерхов не предложил мне сесть. Стоять перед ним столбом не хочется. Я без приглашения сажусь на диван у стены, покрытый шкурой теленка. Следователь через квадратики пенснэ бросает на меня гневный взгляд и со зловещей медлительностью поднимается из-за стола. От его медового тона не осталось ни малейше­го следа.

—Встать! Не смей садиться, когда следователь с то­бою разговаривает!— орет он.

—Это почему же?— с невинным видом новичка, не­осведомленного о следовательских привычках, спра­шиваю я. —Ведь я пока еще не подсудимый и винов­ным себя не признаю.

Вместо ответа он подходит ко мне вплотную и це­дит сквозь зубы:

—Признавайся... Во всем...

—В чем?

—Что ты член контрреволюционной организации... Кто твои соучастники? Что вы хотели совершить? Ка­кие ваши планы?

—Планов и соучастников не было. И организации тоже...

—Хватит! Не болтай глупостей! Или ты хочешь, чтобы я тебе устроил смерть от разрыва сердца? Ты слыхал о такой смерти?

Последние его слова вызвали у меня дрожь страха. Да, я слыхал в камере "упрямых", что на допросах иногда заключенные умирают от пыток и что на жарго­не энкаведистов это называется — смерть от разрыва сердца. Все же, пересиливая страх, я выдавливаю из се­бя несколько слов:

—Клянусь, что говорю правду. Ничего не было.

—Список! Мне нужен список!— рычит он. —Твоих приятелей! Соучастников! Знакомых!

В этот момент я вспоминаю рассказы заключенных о том, как следователи заставляли их "вербовать", т. е. оговаривать ни в чем неповинных людей, клеветать на них. Значит и меня хочет сделать "вербовщиком" этот жирный энкаведист с потным черепом? Страх мой сме­няется озлоблением. Стараясь подавить его, я внешне спокойно спрашиваю:

—Вам нужен список людей? Безразлично каких? Даже ни в чем не виновных? Он пожал плечами.

—Если нет ничего лучше... Диктуйте мне ваш спи­сок. Я буду записывать.

—Нет! —говорю я решительно. —До этого я еще не дошел. И не дойду.

—Встать!— орет он, замахиваясь на меня рукой.

Я медленно встаю с дивана ,сжав кулаки...

На предыдущих допросах следователь и подследственный достаточно надоели друг другу и озлобились. Он зол на меня за упорство и нежелание "признаваться", а я на него — за постоянные требования "признаний", которые могут довести до пули в затылок.

Островерхов смотрит на мои кулаки, опускает руку и, отступая, шипит:

—Вот ты как? Хор-р-рош-шо! Я же тебе покаж-жу! Он бросается к столу и рывком хватает телефон­ную трубку. В голосе его явственно слышится звериное

рычание.

—Р-р-р! Теломеханика ко мне! Кравцова! Р-р-р! Скор-рее!

Яростно брошенная им на телефон трубка жалобно звякает...

Открывается дверь и на пороге вырастает высокая плечистая фигура в форме НКВД, с нашивками сержан­та. Сделав несколько шагов вперед, он вытягивается во фронт, прикладывает руку к козырьку голубой фураж­ки и рапортует четким, но тихим, каким-то приглушен­ным голосом:

—Теломеханик Кравцов явился по вашему вызову, товарищ следователь!

Островерхов, ткнув в мою сторону пальцем, дро­жащим и срывающимся от бешенства голосом, прика­зывает:

—Взять его!... На стойку! В шкаф!

—Слушаюсь, товарищ следователь,— тихо говорит сержант и сейчас же спрашивает:

—Как прикажете, товарищ следователь? С брасле­тами и гвоздями? Или без них?

—С браслетами, но пока без гвоздей. Он нужен для следствия,— секунду подумав, отвечает Островерхов.

—Слушаюсь!

Кравцов подходит ко мне и несколько мгновений рассматривает меня неподвижным и упорным взглядом своих бесцветных, тусклых и подернутых какой-то мут­ной дымкой глаз. При не особенно ярком электрическом свете кабинета в них ничего нельзя прочесть.

"Днем в этих глазах, пожалуй, тоже не прочтешь",— мелькает у меня в голове невольная мысль.

Лицо Кравцова поражает своей неестественной не­подвижностью и застывшим на нем выражением равно­душия и безучастности ко всему. Такие лица бывают у восковых фигур в музеях.

Он вынимает из кармана наручники, пристально смотрит на меня и негромко произносит:

—Руки за спину!

Я не тороплюсь исполнить приказание. Тогда он быстрым и видимо привычным жестом загибает мои руки назад. Наручники щелкают: я скован. Островерхов смеется визгливо:

—Ха-ха-ха! Ты не любишь стоять, дорогой мой. Но мы тебя заставим... заставим...

Кравцов коротко бросает мне одно слово:

—Пошли!

Потом он кладет руку на мое плечо. Мне она кажет­ся невероятно тяжелой и я стараюсь ее стряхнуть.

—Не выкручивайся, гад! - раздельным шепотом отчеканивает он и сжимает плечо сильнее. От этого у меня такое ощущение, будто мои кости попали в тис­ки. Я думаю тревожно:

"Что же он со мною сделает?"

Еле заметным, но сильным толчком в плечо Крав­цов швыряет меня к двери. Завертевшись, как волчок, я ударяюсь об нее спиной и вылетаю в коридор. Здесь

сержант хватает меня за шиворот и тащит вперед, мимо дверей с эмалевыми номерами, мимо воплей и рыданий, несущихся из них и сливающихся в однообразный и страшный стон сотен пытаемых людей...

Кравцов втаскивает меня в комнату № 36. Обста­новка ее более, чем скромная : стол, два стула и диван с дешевым, грубой работы ковром над ним. Вдоль стены, против двери — четыре шкафа. Высотой около двух метров каждый, более широкие вверху и поуже внизу, они похожи на гробы, поставленные торчком. В их двер­цах — небольшие круглые окошки, вроде корабельных иллюминаторов.

Энкаведист подтаскивает меня к одному из ящиков-гробов и свободной левой рукой поворачивает в его боковой стенке какие-то рукоятки. Доски шкафа слег­ка раздвигаются в стороны, а дверца открывается.

Ничего страшного в шкафу, на первый взгляд, нет, но он, почему-то, внушает мне ужас. С силой отчаяния стараюсь я вырваться из железных лап Кравцова, но он быстро вталкивает меня в шкаф спиной вперед. Дверца шкафа закрывается, а стенки сдвигаются так, что меж­ду ними и моим телом, со всех сторон, остается свобод­ное пространство не больше двух сантиметров.

—Пусти! Пусти!— хрипло кричу я в приоткрытое дверное окошко.

Судорожная гримаса еле заметно и медленно про­ходит по неподвижному лицу энкаведиста.

—Чего кричишь? Ведь это тебе не поможет,— го­ворит он тихо и спокойно. —Лучше благодари всех сво­их Богов, что тебя поставили в простой шкаф без гвоз­дей.

Ужас ледяной волной обливает меня с головы до ног.

-Какие гвозди? Где?— невольно спрашиваю я, весь дрожа.

-Там, —равнодушным кивком головы показывает он в сторону шкафа, соседнего с моим.

—Разве есть такое... такое,— не нахожу я слов.

—У нас есть многое. Тебе всего испытать не при­дется. Не выдержишь,— понижает он голос до полу-. шепота, покачивая головой. —Ну, ладно. Стой здесь, пока выстоишь...

Захлопнув стекло окошка заходившегося как раз на уровне моего лица, он ушел. Я остался один. По крайней мере, тогда я думал, что в этой комнате со шкафами-гробами я один...

Итак, это стойка, которую называли в камере од­ной из самых страшных пыток НКВД. Но пока что, в ней нет ничего страшного.

"Стоять так,— думаю я, —можно долго. Этим они у меня ничего не добьются"...

Прошло несколько часов. Ночь сменилась утром, а утро — днем. В комнату никто не входил. Изредка откуда-то доносились заглушенные стоны и хрипенье. Ка­залось, что человек стонет рядом со мной...

К вечеру у меня сильно устали ноги; начала болеть спина между лопатками, вероятно потому, что мои ру­ки были скованы наручниками; захотелось есть и, осо­бенно, пить. От жары и духоты в этом проклятом ящике я обливался потом. Моим легким нехватало воз­духа. Где-то внизу, у меня под ногами, была щель. Если бы не она, то я скоро задохнулся бы здесь...

С течением времени ноги уставали все больше. Что­бы хоть немного облегчить их, я стоял то на правой, то на левой ноге, всем телом наваливался на стенки шкафа или опускался вниз, пробуя висеть между ними. Но все это помогало мало. Шкаф был устроен с таким расче­том, что человек в нем мог только стоять...

Двое суток спустя после начала этой пытки пришел Островерхов. Открыв окошко, он заглянул ко мне и сказал медово и ласково.

—Вы слегка изменились, друг мой. Побледнели и похудели, дорогой. Через пару деньков еще больше... похудеете. Напрасно упорствуете... А может быть при­знаетесь? Дадите списочек?

Я отрицательно качаю головой. На его мясистых щеках загораются багровые пятна злости.

—Будешь стоять, пока не подохнешь от разрыва сердца,— и он с руганью закрывает окно.

Вслед за ним явился Кравцов. Несколько минут он внимательно рассматривал мое лицо своими мутно-дым­чатыми глазами, а затем ушел, не сказав ни слова. В этот день он трижды заглядывал ко мне в окошко...

На четвертые сутки началось страшное в этой пыт­ке. Резкая ноющая боль медленно поднималась от ног и растекалась по всему телу. Каждый нерв трепетал от ее укусов. Временами было такое ощущение, будто в мое тело вставили огромный больной зуб с обнаженным и воспалившимся нервом.

Этой ползущей от ног боли шла навстречу другая — из спины. Мне казалось, что между моими выверну­тыми назад и скованными руками вбили кол в спину и медленно поворачивают его.

Жажда стала невыносимой. Стараясь хоть как-ни­будь обмануть ее, я облизывал сухим и шершавым язы­ком горячие, потрескавшиеся губы. От жары и сперто­го воздуха в голове у меня кружилось, а в ушах стоял шум, — нечто похожее на шум прибоя, — сливавшийся со звуками какого-то отдаленного, тихого звона...

Ночь, а за нею день тянулись медленно, как арба с ленивыми быками в упряжке. Пытка разнообразилась появлением Островерхова, Кравцова и нескольких не­знакомых мне энкаведистов...

К вечеру тело мое одеревянело и сделалось менее чувствительным. Боль медленно утихала. Ее сменила не­вероятная усталость. Очень хотелось спать. Я прижался спиной к доскам шкафа и задремал. Но спать мне уда­лось недолго, вероятно, лишь несколько минут. Струя свежего воздуха и легкие щекочущие уколы в нос и в веки разбудили меня. Я открыл глаза. Перед окошком стоял Кравцов и, концом остро отточенного карандаша, осторожно покалывал мое лицо, тихо и монотонно при­говаривая:

—Не спать, не спать, не спать.

Бешеная злоба охватила меня.

—Тебе очень нравится это занятие, сукин сын?— спросил я, лязгнув зубами от ярости.

—Какое?— прошелестели его узкие, синеватые губы.

—Это! С карандашом...

—Я выполняю служебные обязанности.

—И твоя служба тебе, конечно, тоже нравится?

—Не особенно. А все же она лучше, чем ишачить в колхозе или стоять вот в таком ящике. Теломехаников у нас ценят.

—Почему ты называешь себя теломехаником? Ты палач ... палач!...

—У нас палачей нету. Есть только теломеханики.

—Которые пытают и казнят?

—У нас нет пыток и казней.

—А этот гроб и расстрелы, что такое?
б и расстрелы, что такое?