Михаил бойков люди советской тюрьмы
Вид материала | Документы |
- Шихвердиев А. П., Полтавская Г. П., Бойков, 6962.91kb.
- Автобусный экскурсионный тур. 5 дней/4 ночи, 120.63kb.
- Юрий Дроздов: Россия для США не поверженный противник, 300.35kb.
- Джанетт Рейнуотер, 720.66kb.
- Джанетт Рейнуотер, 289.51kb.
- Михаил Булгаков. Дьяволиада, 456.65kb.
- Администрация костромской области контрольное управление информационный обзор материалов, 425.61kb.
- «советской философией», 5892.06kb.
- Развитие завода после Великой Октябрьской социалистической революции Глава I период, 1299.64kb.
- Штеренберг Михаил Иосифович, к т. н. (г. Москва), 234.23kb.
Очнулся я в странном, никогда не виданном мною помещении. Такого не увидишь даже в самом скверном сне.
Это был бетонный мешок высотой приблизительно в четыре метра и с площадью пола: метр на полтора. Я лежал на полу, упершись головой в стенку, а подогнутыми ногами — в узкую стальную дверь. Вытянуть ноги я не мог; мой рост превышал длину этого тюремного "жилья" на четверть метра.
Окон здесь не было, но лучи яркого света с потолка заливали камеру. Я взглянул вверх. В потолок была ввинчена большая электрическая лампочка, прикрытая металлической сеткой.
Я снял с себя пиджак, разостлал его на полу и лег. После переполненной камеры "упрямых" и допроса с избиением мне здесь показалось совсем неплохо. Тишина и прохлада бетонных стен окружали меня, успокаивая мои истрепанные на допросе нервы и уменьшая боль в избитом теле.
"Эту комнатушку удлинить бы немного. Тогда, пожалуй, можно в ней и жить",— думал я, лежа на спине и разглядывая электрическую лампочку. Ее яркий свет стал резать мои глаза; я закрыл их и задремал...
Проснулся я от стука в дверь. В ней была открыта, незамеченная мною раньше, дверца с "очком". Оттуда в камеру просунулась рука, держащая миску баланды и кусок хлеба.
—Бери паек!— произнес равнодушный хрипловатый голос.
Я взял еду и выглянул в дверцу, стараясь рассмотреть лицо подавшего мне суп и хлеб. Но в коридоре царил полумрак и, после яркого света камеры, это лицо представилось мне мутно-белым расплывчатым пятном.
Дверца захлопнулась, но круглое "очко" в ней осталось открытым. Надзиратель из коридора наблюдал через окошко, как я ем. Супа было мало, а хлеба не больше трехсот граммов. Я быстро покончил с ними и снова услышал хрипловатый голос:
—Давай миску и ложку обратно!
Я подошел к дверце. На мгновение в ней мелькнуло белое пятно лица моего "кормильца"; его рука выхватила у меня миску с ложкой и дверца закрылась.
Так повторялось через определенные промежутки времени, продолжительность которых я не мог определить. Между двумя "обедами" мне давали литровую кружку воды.
Из мешка меня в уборную не выводили; для этого не было надобности. В углу его находилась дырка с трубкой, ведущей куда-то вниз.
После четвертого по счету кормления я почувствовал, что не наелся и попросил надзирателя:
—Дайте добавку!
—Не полагается,— хрипло отрезал он.
—Сколько раз в сутки вы меня кормите?
—Сколько полагается.
—Который день я здесь сижу?
—Не помню.
Его равнодушный тон и ничего не объясняющие ответы обозлили меня и я крикнул ему:
—Ты человек или бревно?
—Конечно, человек,— спокойно прохрипел он.
—Так почему не ответишь мне по-человечески?
—Нам запрещено отвечать на вопросы заключенных в секретках.
—Значит я в секретке? Почему? Разве я важный государственный преступник?
—Не знаю. Спросишь у следователя. На этом наша малосодержательная беседа закончилась. Спустя еще несколько "обедов" я сказал ему:
—Покажи мне твою физиономию.
—Для чего?— спросил он.
—Хочу поглядеть на моего "кормильца".
—Глядеть на меня нечего. Я не картина,— прохрипел он сердито...
Первые два десятка промежутков времени, тянувшихся от одного "обеда" до другого, я провел в мешке довольно сносно. Много спал, много думал и наслаждался тишиной и спокойствием. Но затем тишина, одиночество и, особенно, лампочка, беспрерывно горевшая под потолком, начали действовать на меня раздражающе. Я закрывал глаза и долго лежал так, уткнув лицо в рукав своего пиджака. Сначала это помогало, но вскоре мне стало казаться, что яркий электрический свет проникает в мои глаза сквозь закрытые веки. Я плотно закрывал лицо пиджаком, но лучи света продолжали литься в глаза. Это было нечто вроде световой галлюцинации. Электрический свет въелся в мое зрение и не хотел уходить.
Протекло еще какое-то время, измереннное мною четырьмя "обедами" и мои глаза начали слезиться, сильно чесаться, а затем ныть тупой болью. Я тер их пальцами, но боль и зуд не унимались, а наоборот усиливались; веки глаз распухли.
Это вызывало у меня приступы ярости и в один из них я решил покончить с проклятой лампочкой. Сняв с ноги туфель, я запустил им в потолок. Туфель пролетел мимо проволочной сетки, не задев ее, и шлепнулся на пол. Не владея собой от бешенства, я заскрипел зубами, выкрикнул ругательство и снова швырнул свой "метательный снаряд". Результат был прежним: лампочка продолжала светить. Только после шестой попытки мно удалось погасить ее. Туфель с размаху ударился о проволочную сетку, лампочка мигнула и погасла.
Темнота черная и непроницаемая опустилась на камеру. Переход от света к тьме был таким быстрым и резким, что я невольно вскрикнул от боли, остро резнувшей мои глаза. Но боль скоро прошла и необычайно приятное ощущение отдыха и покоя охватило глаза, будто их помазали каким-то чудодейственным бальзамом...
Долго наслаждаться отдыхом от света мне не дали. Загремела стальная дверь камеры и в нее ворвались двое надзирателей с фонарями. Они, ругаясь, вытащили меня в коридор и поставили лицом в угол. Скосив глаза в сторону, я не без труда рассмотрел в полумраке фигуру человека с небольшой лестницей на плече. Он вошел в мою камеру, пробыл там, вероятно, не более получаса и удалился, оставив за своей спиной яркий прямоугольник ненавистного мне света, падающий в коридор.
Надзиратели опять втолкнули меня в камеру. По хриплому голосу одного из них я узнал в нем моего "кормильца". Надзиратель был прав, когда говорил, что он "не картина" и "глядеть на него нечего". Пожалуй, ни один художник не заинтересовался бы таким тупым, плоским и невыразительным лицом и не стал бы рисовать с него портрет; кисти художника не за что была здесь "зацепиться". Физиономия его "коллеги" тоже не отличалась "картинностью": мелкие черты, остренький носик и тускло-оловянного цвета глаза.
Для работы надзирателями энкаведисты специально отбирают людей с такими лицами и глазами и соответствующим им умственным развитием. Постепенно эти люди все более тупеют в тюрьме и превращаются в послушных, исполнительных и равнодушных ко всему тюремщиков...
Войдя в камеру, я зажмурился от невыносимо яркого света. В потолок ввинтили лампочку более сильную, чем прежняя, и прикрыли ее решеткой из металлических полос.
Когда надзиратели ушли, я опять стал швырять туфлем в лампочку, но все мои попытки оказались безуспешными. Мне так и не удалось погасить лампочку. Решетка надежно предохраняла ее от ударов..
Бесконечно тянулось время в бетонном мешке. Я чувствовал себя здесь совершенно отрезанным от мира и похороненным заживо. С течением времени одиночество, тишина и яркий свет становились все невыносимее. Ежеминутное щелканье крышки, прикрывающей из коридора "очко" в двери, заставляло меня постоянно вздрагивать, зябко ежиться, кусать губы от ярости, но помнить, что почти за каждым моим движением наблюдают...
Заключенные камеры "упрямых" рассказывали мне, что люди в таких "секретках" долго не выдерживают и сходят с ума. Тогда я этому не верил, а теперь чувствовал, что близок к безумию.
Были моменты, когда я здесь страстно желал смерти, раздумывал, как бы покончить самоубийством, но средств для этого не находил...
Медленно тянулось время без дней и ночей, и в моем мозгу начала бродить навязчивая мысль:
"Прыгнуть и удариться головой об стенку".
Повинуясь этой мысли, я вставал с пола, опускал голову, прицеливался и... останавливался в бессилии. Для такого самоубийства у меня нехватало силы воли. Но один раз я все же попытался. От двери прыгнул на противоположную стену и ударился об нее головой. Результатами этого были большая шишка у меня на лбу и хриплый смех надзирателя, раздавшийся из "очка".
Полуоглушенный ударом я свалился на пол. Надзиратель открыл дверцу, вероятно несколько минут молча смотрел на меня, а потом прохрипел со смехом:
—В секретках сами себя не убивают. Для этого тут разбегу нету.
Волна ярости залила меня. Я вскочил с пола и бросился на дверь с криками:
-Пустите меня отсюда! Пустите!
Я бил в дверь кулаками и ногами, наваливался на нее плечами и спиной, царапал ногтями холодную отполированную сталь.
Надзиратель смотрел в очко и равнодушно хрипел:
- Ну, чего в двери ломишься? Чего орешь? Брось это напрасное дело. Все равно никто не услышит...
Обессилев, я сел в угол и задремал, но сейчас же, — как мне показалось, — проснулся. Дверь в камеру была открыта. Надо мной стоял надзиратель, тряс меня за плечо и хрипло повторял:
—Давай, собирайся на допрос! Давай на допрос!...
Глава 6
СТОЙКА
На допрос меня вызвали из тюремной "секретки", по обыкновению, после полуночи. Посадили в "воронок" и повезли.
Ехали недолго: через несколько минут я уже был в кабинете Островерхова...
Он сидит за столом и через квадратики пенснэ щурит на меня свои маслянистые глаза, похожие на две спелых сливы. В комнате жарко, и его лысый череп покрыт мелкой росой пота. Свет из-под зеленого абажура настольной лампы окрашивает этот череп в какой-то безжизненный, мертвенный цвет...
—Ну-с, дорогой мой? Думали вы о вашем следственном деле?— своим обычным медовым голосом задает мне вопрос следователь.
—Думал!— коротко отвечаю я.
—Решили признаться, конечно? Так бы и давно. Тянуть дальше нет смысла.
—Мне признаваться не в чем. Я вам это уже говорил и еще раз повторяю. Преступлений против советской власти я не совершал.
—Неужели вы такой сторонник этой... гм, власти?
—После ареста я о ней имею особое мнение.. .
—Мы и за особые мнения расстреливаем. Не забывайте этого, милый мой,— говорит следователь, барабаня пальцами по столу. —Кроме того, вспоминайте иногда о ваших связах с абреками и "дикарями". Мы о них... помним.
—А помните, так и судите меня за это!— восклицаю я, вспылив.
—Нет, милейший. За это вас судить не будем. Полгодика назад было бы можно, а теперь нет. Москва запретила.
Мой гнев уступает место крайнему изумлению.
—Разве абреки и "дикие оппозиционеры" из ваших врагов превратились в друзей.
—Врагами они, как были, так и остались. Но Москве надоело утверждать тысячи наших приговоров по их делам, и оттуда прислали специальную телеграмму. Смысл ее такой: бросьте возиться с "дикарями" и сочувствующими абрекам. Давайте серьезных врагов народа: шпионов, изменников родине, диверсантов, вредителей и тому подобное...
Островерхов не предложил мне сесть. Стоять перед ним столбом не хочется. Я без приглашения сажусь на диван у стены, покрытый шкурой теленка. Следователь через квадратики пенснэ бросает на меня гневный взгляд и со зловещей медлительностью поднимается из-за стола. От его медового тона не осталось ни малейшего следа.
—Встать! Не смей садиться, когда следователь с тобою разговаривает!— орет он.
—Это почему же?— с невинным видом новичка, неосведомленного о следовательских привычках, спрашиваю я. —Ведь я пока еще не подсудимый и виновным себя не признаю.
Вместо ответа он подходит ко мне вплотную и цедит сквозь зубы:
—Признавайся... Во всем...
—В чем?
—Что ты член контрреволюционной организации... Кто твои соучастники? Что вы хотели совершить? Какие ваши планы?
—Планов и соучастников не было. И организации тоже...
—Хватит! Не болтай глупостей! Или ты хочешь, чтобы я тебе устроил смерть от разрыва сердца? Ты слыхал о такой смерти?
Последние его слова вызвали у меня дрожь страха. Да, я слыхал в камере "упрямых", что на допросах иногда заключенные умирают от пыток и что на жаргоне энкаведистов это называется — смерть от разрыва сердца. Все же, пересиливая страх, я выдавливаю из себя несколько слов:
—Клянусь, что говорю правду. Ничего не было.
—Список! Мне нужен список!— рычит он. —Твоих приятелей! Соучастников! Знакомых!
В этот момент я вспоминаю рассказы заключенных о том, как следователи заставляли их "вербовать", т. е. оговаривать ни в чем неповинных людей, клеветать на них. Значит и меня хочет сделать "вербовщиком" этот жирный энкаведист с потным черепом? Страх мой сменяется озлоблением. Стараясь подавить его, я внешне спокойно спрашиваю:
—Вам нужен список людей? Безразлично каких? Даже ни в чем не виновных? Он пожал плечами.
—Если нет ничего лучше... Диктуйте мне ваш список. Я буду записывать.
—Нет! —говорю я решительно. —До этого я еще не дошел. И не дойду.
—Встать!— орет он, замахиваясь на меня рукой.
Я медленно встаю с дивана ,сжав кулаки...
На предыдущих допросах следователь и подследственный достаточно надоели друг другу и озлобились. Он зол на меня за упорство и нежелание "признаваться", а я на него — за постоянные требования "признаний", которые могут довести до пули в затылок.
Островерхов смотрит на мои кулаки, опускает руку и, отступая, шипит:
—Вот ты как? Хор-р-рош-шо! Я же тебе покаж-жу! Он бросается к столу и рывком хватает телефонную трубку. В голосе его явственно слышится звериное
рычание.
—Р-р-р! Теломеханика ко мне! Кравцова! Р-р-р! Скор-рее!
Яростно брошенная им на телефон трубка жалобно звякает...
Открывается дверь и на пороге вырастает высокая плечистая фигура в форме НКВД, с нашивками сержанта. Сделав несколько шагов вперед, он вытягивается во фронт, прикладывает руку к козырьку голубой фуражки и рапортует четким, но тихим, каким-то приглушенным голосом:
—Теломеханик Кравцов явился по вашему вызову, товарищ следователь!
Островерхов, ткнув в мою сторону пальцем, дрожащим и срывающимся от бешенства голосом, приказывает:
—Взять его!... На стойку! В шкаф!
—Слушаюсь, товарищ следователь,— тихо говорит сержант и сейчас же спрашивает:
—Как прикажете, товарищ следователь? С браслетами и гвоздями? Или без них?
—С браслетами, но пока без гвоздей. Он нужен для следствия,— секунду подумав, отвечает Островерхов.
—Слушаюсь!
Кравцов подходит ко мне и несколько мгновений рассматривает меня неподвижным и упорным взглядом своих бесцветных, тусклых и подернутых какой-то мутной дымкой глаз. При не особенно ярком электрическом свете кабинета в них ничего нельзя прочесть.
"Днем в этих глазах, пожалуй, тоже не прочтешь",— мелькает у меня в голове невольная мысль.
Лицо Кравцова поражает своей неестественной неподвижностью и застывшим на нем выражением равнодушия и безучастности ко всему. Такие лица бывают у восковых фигур в музеях.
Он вынимает из кармана наручники, пристально смотрит на меня и негромко произносит:
—Руки за спину!
Я не тороплюсь исполнить приказание. Тогда он быстрым и видимо привычным жестом загибает мои руки назад. Наручники щелкают: я скован. Островерхов смеется визгливо:
—Ха-ха-ха! Ты не любишь стоять, дорогой мой. Но мы тебя заставим... заставим...
Кравцов коротко бросает мне одно слово:
—Пошли!
Потом он кладет руку на мое плечо. Мне она кажется невероятно тяжелой и я стараюсь ее стряхнуть.
—Не выкручивайся, гад! - раздельным шепотом отчеканивает он и сжимает плечо сильнее. От этого у меня такое ощущение, будто мои кости попали в тиски. Я думаю тревожно:
"Что же он со мною сделает?"
Еле заметным, но сильным толчком в плечо Кравцов швыряет меня к двери. Завертевшись, как волчок, я ударяюсь об нее спиной и вылетаю в коридор. Здесь
сержант хватает меня за шиворот и тащит вперед, мимо дверей с эмалевыми номерами, мимо воплей и рыданий, несущихся из них и сливающихся в однообразный и страшный стон сотен пытаемых людей...
Кравцов втаскивает меня в комнату № 36. Обстановка ее более, чем скромная : стол, два стула и диван с дешевым, грубой работы ковром над ним. Вдоль стены, против двери — четыре шкафа. Высотой около двух метров каждый, более широкие вверху и поуже внизу, они похожи на гробы, поставленные торчком. В их дверцах — небольшие круглые окошки, вроде корабельных иллюминаторов.
Энкаведист подтаскивает меня к одному из ящиков-гробов и свободной левой рукой поворачивает в его боковой стенке какие-то рукоятки. Доски шкафа слегка раздвигаются в стороны, а дверца открывается.
Ничего страшного в шкафу, на первый взгляд, нет, но он, почему-то, внушает мне ужас. С силой отчаяния стараюсь я вырваться из железных лап Кравцова, но он быстро вталкивает меня в шкаф спиной вперед. Дверца шкафа закрывается, а стенки сдвигаются так, что между ними и моим телом, со всех сторон, остается свободное пространство не больше двух сантиметров.
—Пусти! Пусти!— хрипло кричу я в приоткрытое дверное окошко.
Судорожная гримаса еле заметно и медленно проходит по неподвижному лицу энкаведиста.
—Чего кричишь? Ведь это тебе не поможет,— говорит он тихо и спокойно. —Лучше благодари всех своих Богов, что тебя поставили в простой шкаф без гвоздей.
Ужас ледяной волной обливает меня с головы до ног.
-Какие гвозди? Где?— невольно спрашиваю я, весь дрожа.
-Там, —равнодушным кивком головы показывает он в сторону шкафа, соседнего с моим.
—Разве есть такое... такое,— не нахожу я слов.
—У нас есть многое. Тебе всего испытать не придется. Не выдержишь,— понижает он голос до полу-. шепота, покачивая головой. —Ну, ладно. Стой здесь, пока выстоишь...
Захлопнув стекло окошка заходившегося как раз на уровне моего лица, он ушел. Я остался один. По крайней мере, тогда я думал, что в этой комнате со шкафами-гробами я один...
Итак, это стойка, которую называли в камере одной из самых страшных пыток НКВД. Но пока что, в ней нет ничего страшного.
"Стоять так,— думаю я, —можно долго. Этим они у меня ничего не добьются"...
Прошло несколько часов. Ночь сменилась утром, а утро — днем. В комнату никто не входил. Изредка откуда-то доносились заглушенные стоны и хрипенье. Казалось, что человек стонет рядом со мной...
К вечеру у меня сильно устали ноги; начала болеть спина между лопатками, вероятно потому, что мои руки были скованы наручниками; захотелось есть и, особенно, пить. От жары и духоты в этом проклятом ящике я обливался потом. Моим легким нехватало воздуха. Где-то внизу, у меня под ногами, была щель. Если бы не она, то я скоро задохнулся бы здесь...
С течением времени ноги уставали все больше. Чтобы хоть немного облегчить их, я стоял то на правой, то на левой ноге, всем телом наваливался на стенки шкафа или опускался вниз, пробуя висеть между ними. Но все это помогало мало. Шкаф был устроен с таким расчетом, что человек в нем мог только стоять...
Двое суток спустя после начала этой пытки пришел Островерхов. Открыв окошко, он заглянул ко мне и сказал медово и ласково.
—Вы слегка изменились, друг мой. Побледнели и похудели, дорогой. Через пару деньков еще больше... похудеете. Напрасно упорствуете... А может быть признаетесь? Дадите списочек?
Я отрицательно качаю головой. На его мясистых щеках загораются багровые пятна злости.
—Будешь стоять, пока не подохнешь от разрыва сердца,— и он с руганью закрывает окно.
Вслед за ним явился Кравцов. Несколько минут он внимательно рассматривал мое лицо своими мутно-дымчатыми глазами, а затем ушел, не сказав ни слова. В этот день он трижды заглядывал ко мне в окошко...
На четвертые сутки началось страшное в этой пытке. Резкая ноющая боль медленно поднималась от ног и растекалась по всему телу. Каждый нерв трепетал от ее укусов. Временами было такое ощущение, будто в мое тело вставили огромный больной зуб с обнаженным и воспалившимся нервом.
Этой ползущей от ног боли шла навстречу другая — из спины. Мне казалось, что между моими вывернутыми назад и скованными руками вбили кол в спину и медленно поворачивают его.
Жажда стала невыносимой. Стараясь хоть как-нибудь обмануть ее, я облизывал сухим и шершавым языком горячие, потрескавшиеся губы. От жары и спертого воздуха в голове у меня кружилось, а в ушах стоял шум, — нечто похожее на шум прибоя, — сливавшийся со звуками какого-то отдаленного, тихого звона...
Ночь, а за нею день тянулись медленно, как арба с ленивыми быками в упряжке. Пытка разнообразилась появлением Островерхова, Кравцова и нескольких незнакомых мне энкаведистов...
К вечеру тело мое одеревянело и сделалось менее чувствительным. Боль медленно утихала. Ее сменила невероятная усталость. Очень хотелось спать. Я прижался спиной к доскам шкафа и задремал. Но спать мне удалось недолго, вероятно, лишь несколько минут. Струя свежего воздуха и легкие щекочущие уколы в нос и в веки разбудили меня. Я открыл глаза. Перед окошком стоял Кравцов и, концом остро отточенного карандаша, осторожно покалывал мое лицо, тихо и монотонно приговаривая:
—Не спать, не спать, не спать.
Бешеная злоба охватила меня.
—Тебе очень нравится это занятие, сукин сын?— спросил я, лязгнув зубами от ярости.
—Какое?— прошелестели его узкие, синеватые губы.
—Это! С карандашом...
—Я выполняю служебные обязанности.
—И твоя служба тебе, конечно, тоже нравится?
—Не особенно. А все же она лучше, чем ишачить в колхозе или стоять вот в таком ящике. Теломехаников у нас ценят.
—Почему ты называешь себя теломехаником? Ты палач ... палач!...
—У нас палачей нету. Есть только теломеханики.
—Которые пытают и казнят?
—У нас нет пыток и казней.
—А этот гроб и расстрелы, что такое?