Михаил бойков люди советской тюрьмы

Вид материалаДокументы

Содержание


Часть вторая
Ночь ожидания
"Стены плачут о нас"
Красноармеец И. Грушин".
Глава 3 ИДУЩИЕ НА СМЕРТЬ
1. Вражий защитник
2. Кремлевский землекоп
4. Две линии
6. "Козлик отпущения"
7. Никакой жалости!
Учебная программа пятигорского теломеханического института
3. Нервная система и ее деятельность
5. Основы теоретической и практической телемеханики
7. Главные методы физического воздействия и их применение
9. Новейшие телемеханические машины и их действие
11. Приведение приговоров в исполнение
Программу утвердил
Наркомвнудел Г. Ягода".
Подобный материал:
1   ...   18   19   20   21   22   23   24   25   ...   35
ЧАСТЬ ВТОРАЯ

СМЕРТНИКИ



Незаметно эта вещь вряд ли прой­дет, если только у читателей и кри­тики хватит мужества вчитаться (возможно и то: увидят, что тут рас­стреливают, и обойдут сторонкой).

В. Г. Короленко

В нашей стране счастливы только мертвые.

Надпись на стене

Глава 1

НОЧЬ ОЖИДАНИЯ

Случилось то, чего я не ждал, но что неизбежно, не­отвратимо должно было случиться.

Я в камере смертников или, — как их называют энкаведисты, — подрасстрельных. Привели меня сюда прямо с последнего допроса у следователя Островерхова.

Велики мои преступления перед советской властью и большевистской партией: измена родине, активное участие в деятельности контрреволюционной организа­ции, вредительство, шпионаж и подготовка свержения правительства. За это не может быть наказания меньше, чем расстрел с предшествующим ему заключением в ка­мере смертников.

Правда, все мои преступления выдуманы, все мои показания, выжатые из меня следователем после десяти месяцев пыток, ложны от начала до конца, но они нуж­ны слишком большому количеству заинтересованных в них лиц, десяткам ответственных работников Северо­кавказского краевого управления НКВД. Эта ложь нуж­на для "закрытого судебного процесса над молодежным шпионско-вредительским центром на Северном Кавка­за", который принесет им ордена и премии, повышения по службе, увеличение денежных окладов и благодар­ность в приказах. Приговоры участникам "центра" уже вынесены и процесс лишь подтвердит их. Осужденные, в том числе и я, рассажены по камерам смертников и не на "законные 72 часа", а на большее количество време­ни, вплоть до окончания процесса...

Две стосвечевые электрические лампочки под по­толком, с неизменными железными сетками на них, за­ливают камеру ярким светом. Она почти ничем не от­личается от тюремных камер, в которых мне пришлось сидеть во время следствия по моему делу. Только стены и потолок окрашены в темно-красный цвет запекшейся крови, да в стальной двери прорезана квадратная, — в четверть метра, — дверца с "очком" посредине, а на та­ких же размеров оконце в стене массивная двойная ре­шетка; железные стержни ее шире, чем узенькие просве­ты между ними. Ни одного стекла в окне нет, но снару­жи оно на две трети прикрыто деревянным козырьком.

В камере я не один; кроме меня, здесь еще семеро. Они полулежат на разбросанных по полу матрасах, при­валившись спинами к стенам. Смотрят на меня равнодуш­но, без обычного для заключенных любопытства, к че­му-то прислушиваются, молчат и покашливают. Стоя у двери, я тоже молча, но не без растерянности, разглядываю их; я еще весь под впечатлением последней встречи со следователем и неожиданного приговора к смерти без суда.

Никакие мысли не приходят мне в голову, а слова не идут с языка. Наконец, я с усилием выдавливаю из себя обычное и на воле и в тюрьме, но явно неуместное здесь:

—Здравствуйте...

Трое отвечают мне молчаливыми кивками голов. Остальные как бы замерли в неподвижности. Один из ответивших на мое приветствие, обращаясь ко мне, про­износит тихим и странно глухим голосом:

—Сейчас вам принесут матрас.

Как бы подтверждая его слова, открывается дверь и рука кого-то, невидимого в густом сумраке коридора, вталкивает оттуда матрас в камеру. Я подхватываю его, но, вздрогнув от грохота стремительно захлопнувшейся двери, сейчас же роняю на пол.

—Это ваша постель. Устраивайтесь, где хотите,— говорит, кивнув головой на матрас, ответивший на мое приветствие заключенный и умолкает, к чему-то прислу­шиваясь.

Я сажусь с ним рядом, подтянув поближе "постель". С медленной молчаливостью тянутся минуты одна за другой. Мой сосед продолжает прислушиваться. Я пы­таюсь завязать с ним разговор:

—Ну, как вы здесь? ..

Он останавливает меня жестом и, напряженно вслу­шиваясь в топот шагов и шум за дверями, тихо и отры­висто роняет клочки фраз:

—Кажется идут... Почему так рано? Подходят... К нам?.. Нет, прошли мимо...

От его слов веет непонятной, загадочной жутью.

Постепенно, секунда за секундой, она обволакивает ме­ня всего, проникает внутрь, сжимает сердце судорогой тоскливого предчувствия. Стараясь стряхнуть с себя это состояние, я громко и резко бросаю в томительную тишину камеры слова вопроса:

—К чему вы прислушиваетесь? За моей спиной раздается яростный крик, почти бессвязный и мало похожий на человеческий:

—Ма-ммолчи! Слы-ушшай!

Я оборачиваюсь. Из угла камеры на меня смотрит нечто, бывшее когда-то человеческим лицом. Теперь это страшная маска запекшейся и засохшей крови, огромный, изрезанный шрамами, струп. Нос, губы, ску­лы еле намечаются на этом раздувшемся от нагноений струпе. Во рту, напоминающем глубокую рану с рваны­ми краями, между кривыми шатающимися обломками зубов, ворочается опухший искусанный язык. Даже мне, видевшему многих мучеников большого конвейера НКВД, невозможно без содрогания смотреть на это тошнотворное "бывшее лицо".

Перевожу взгляд на лица других. У них разные чер­ты: одно широкое и плоскоскулое, другое узкое и при­плюснутое с боков, третье — маленькое и сморщенное, как полушарие из мятой грязной бумаги, четвертое — расплывчато-грубое и угловатое, пятое, поражает взгляд своей удивительной мелкотой; невольно кажется, что нос, подбородок, губы и скулы ребенка попали, по недоразумению, на физиономию старика. Вместе с различием черт лиц смертников, в глаза бросается и удивительное сходство между ними. Цвет их кожи одинаков: вместе смешаны грязный мел, воск и синька. Губы у всех бледно-голубоватые с пепельным оттен­ком, щетинистые щеки давно не стрижены, а глаза подернуты пленкой обычной тюремной мути, сквозь ко­торую едва проглядывает выражение человеческих чувств.

Они смотрят на меня с еле уловимым выражением недовольства и досады, в то же время не переставая при­слушиваться к звукам, доносящимся из коридора. Толь­ко двое из них,—широкоскулый и узколицый,—лежат на матрасах, безучастно-равнодушные к волнению, охва­тившему остальных.

—Что там такое? — спрашиваю я у широкоскуло­го, указывая глазами на дверь.

—Ты сколько времени в тюрьме сидишь?—вместо ответа задает он мне вопрос.

—Десять месяцев,— отвечаю я.

— И не знаешь, что после полуночи тут делается?— удивляется он.

— Знаю,—возражаю я.— Людей из камер берут.

— Куда?

— На допрос. На конвейер пыток.

— А еще?

Я не успеваю ответить. Из рваной раны струпной маски вырываются хриплые, косноязычные слова:

— В зземельный отдел... н-на вышку... к сстенке... Во-от ку-уда.

Дрожь пробегает по моему телу от этих слов и от забытой мною на короткое время традиции энкаведистов расстреливать осужденных после полуночи. Сейчас как раз полночь или около того. Теперь я понимаю, чем встревожены и чего ждут мои сожители по этой, новой для меня, страшной камере смертников. Их настроение охватывает и меня, но трезвая эгоистическая мысль от­гоняет страх и предсмертную тоску:

«Пока что мне нечего бояться. В эту и несколько следующих ночей меня не потащат на казнь. Я буду жить до окончания судебного процесса; жить, по край­ней мере, неделю, а может быть и больше.»

Успокоившись, я внимательнее и даже с интересом до некоторой степени постороннего зрителя присмат­риваюсь к смертникам. Каждая прошедшая минута уве­личивает их волнение и возбуждение. Они беспокойно ворочаются и ерзают на матрасах, не отводя от двери мутных, наполненных ужасом глаз и слушают, слушают.

Внезапно человек с мелкими чертами лица вскаки­вает с матраса и начинает метаться по камере, как буд­то у него болит зуб. Человек очень толст. Он скоро вы­дыхается и со стоном падает на свой матрас. Его сме­няют двое: мой сосед, наиболее симпатичный из всех смертников, с тоскливо-добрым, но сейчас совершенно искаженным от страха лицом и тот, физиономия кото­рого напоминает грязно-мятую бумагу. Как медведи в клетке топчутся они по камере, то и дело останавлива­ясь и прислушиваясь к шуму и топоту ног в коридоре. Проходит несколько минут и с матрасов срываются еще трое. Передо мною мелькают оборванные и истощен­ные голодом фигуры людей, почти потерявших чело­веческий облик, охваченные страхом и отчаянием, стонущие, плачущие и выкрикивающие бессвязные слова и фразы. Они сталкиваются друг с другом, спо­тыкаются, ударяются об стены и дверь, но не замечают этого.

Только узколицый и широкоскулый не прини­мают участия в этой "ночной прогулке" смертников. Первый лежит на матрасе лицом к стене. Второй, с иро­нической усмешкой мотнув головой на своих сокамер­ников, подмигивает мне и говорит:

—Вишь ты, запсиховали. Икру мечут. Не привыкли еще к смертным ночам. Ничего, привыкнут, как дольше; тут посидят.

—Неужели вы не боитесь смерти?— спрашиваю я его.

Он пожимает плечами.

—Привык. Восьмой месяц в этой камере. Первые ночи, конечно, тысячами смертей умирал. А теперь — наплевать.

—Вот какая советская власть к тебе милосердная. По закону тебя должны расстрелять не позже 72-х ча­сов после приговора, а тебе, видишь, сколько жить да­ют. Напрасно ты власть ругаешь,— насмешливо произ­носит узколицый, поворачиваясь на матрасе в нашу сторону.

—Будь она проклята такая власть,— сплевывает сквозь зубы широкоскулый. —Она меня в этой камере сотни раз без пули расстреляла...

Грохот дверного замка оборвал его слова. За две­рью приглушенно заговорили человеческие голоса. Ме­тавшиеся в камере фигуры остановились, как по ко­манде. Выбеленные ужасом лица и расширенные пред­смертным отчаянием глаза обращены на дверь. Широ­коскулый громко и медленно шепчет:

—Это к нам... Кого возьмут? Хотя бы уж меня. Голоса за дверью раздаются то громче, то тише. Видимо, люди там спорят. Наконец, крышка дверного "очка" сдвигается вправо, и в камеру падают два с по­ловиной слова:

—Кто на Ды?

—Дыбаев,— приподнявшись на локте, спокойно отвечает узколицый.

—Тиш-ше. А еще кто?— шипят в "очко".

—Больше нет,— умышленно громко выкрикивает широкоскулый.

—Сказано: тише! Не нарушать порядка!— сердито приказывает шипящий и закрывает "очко".

Голоса за дверью смолкают и еле слышные, заглу­шенные ковром шаги удаляются. По камере проносят­ся вздохи и шопот облегчения:

—Ушли. Ошиблись. В другой камере возьмут. Не у нас.

—Жаль, что не у нас. Меня бы взяли поскорее, — разочарованно Правда, все мои преступления выдуманы, все мои показания, выжатые из меня и тоскливо тянет широкоскулый.

Смертники успокаиваются, но лишь на несколько минут. За дверью опять шаги и голоса, а в камере сно­ва мечутся люди, охваченные ужасом ожидания смерти.

Так продолжается вплоть до звонка подъема от сна. Этот звонок, ненавидимый заключенными других камер, обрывающий их короткий сон, для смертников звучит сладчайшей музыкой. После него не водят на казнь; он обещает измученным ночью ожидания смер­ти людям еще день жизни.

С первыми его звуками лица заключенных в нашей камере сразу резко меняются. Страх сползает с них и по ним разливаются апатичное спокойствие и усталость. Мой сосед сладко, продолжительно зевает и говорит:

—Теперь можно и поспать.

—А разве днем спать не запрещают?—спрашиваю я.

—Нет. Нам не запрещают. Мы — подрасстрельные, —отвечает он и, еще раз зевнув, растягивается на мат­расе.

Страшна ночь ожидания в камере "подрасстрельных". Страшнее самой смерти. Только во сне, да и то не всегда, смертники забывают о ней. Часто, очень часто их сны днем наполнены кошмарами ночей ожидания.

Глава 2

"СТЕНЫ ПЛАЧУТ О НАС"

На "воле" я слышал передававшиеся шопотом слу­хи о том, что, будто бы, стены камер смертников со­ветских тюрем специально окрашиваются в темно-красный цвет. Люди говорили, что энкаведисты делают это для того, чтобы присужденные к расстрелу, до пос­ледней минуты своей жизни, мучались ожиданием казни, чтобы стены постоянно напоминали им о ней. Это бы­ла двойная казнь врагов советской власти. Тогда я не поверил этим рассказам, считая их выдумкой антисо­ветски настроенных людей.

Однако, в тюрьме многие заключенные подтверж­дали эти рассказы. Сначала я тоже не верил, до тех пор, пока не познакомился с "большим конвейером" пыток и не убедился, что энкаведисты способны на все. И вот теперь стены и потолок цвета запекшейся крови перед моими глазами. Психологическая пытка, окончательно обезволивающая людей, которую я считал антисовет­ским вымыслом, воплотилась в жизнь, вошла в по­следние дни и ночи, часы и минуты каждого из нас, за­ключенных камеры "подрасстрельных". Оценил я ее, так сказать, по достоинству в конце недели моего пребы­вания среди смертников. К тому времени процесс наше­го "вредительски-шпионского центра" мог закончить­ся без вызова меня для дачи показаний судьям. Ведь процесс был простой формальностью, необходимой лишь для того, чтобы уже вынесенные нам приговоры утвердила Москва.

В конце первой недели и начале второй меня, как и других смертников, по ночам охватывало паническое полубезумие ожидания вызова на казнь. Как и другие, я со стиснутым ужасом сердцем и дрожью во всем теле, обливаясь то жарким, то холодным потом, метался по камере между кроваво-бурыми стенами, стараясь убе­жать от них, закрывая глаза, чтобы не видеть их. Но убежать от стен и потолка, было некуда. Даже закры­тыми глазами я видел массивные каменные плиты, по­крытые толстым слоем побуревшей красной краски, по которым стекали крупные капли охлажденных испаре­ний наших тел. Слишком глубоко и цепко вошло все это в мои зрительные нервы и изгнать его оттуда бы­ло невозможно.

Стены ни на секунду не давали забыть о крови и смерти, постоянно вызывая в воображении картины расстрела, картины моей будущей казни. Временами мне казалось, что сама смерть уже пришла в камеру, поселилась навсегда среди ее красных стен. Она нави­сала надо мною, подкрадывалась сзади, окружала со всех сторон. В такие моменты я чувствовал запахи мо­гилы и разлагающегося трупа и ощущал во рту против­но-горький вкус гнилого мяса.

Аналогичные ощущения, хотя и в разнообразных вариантах, испытывали и мои сокамерники.

Капли, стекающие со стен камеры "подрасстрельных" похожи на огромные слезы. Беспрерывно и без­звучно льются они сверху вниз по темно-красным ка­менным плитам, омывая надписи на них, сделанные в разное время и разными, но одинаково обреченными на смерть людьми.

Под самым потолком, над дверью, через всю стену тянутся слова, крупно вырезанные на камне чем-то очень острым, вероятно, кинжалом или большим ножом:

"Стены плачут о нас!"

Кто автор этой трагической строчки — неизвест­но. По внешним признакам сделана она давно. Видно, что не раз пытались закрасить ее, но безуспешно. Сло­ва явственно выступают из-под нескольких слоев краски.

Под этими словами, до самого пола, множество над­писей карандашом, углем, мелом и просто нацарапан­ных на краске. Большинство из них стерлось, но неко­торые все же можно разобрать. Все они с кровавых стен безмолвно говорят об одном, о смерти:

"Мне 20 лет и я не виноват ни в чем. За что же меня убьют?

Николай Федотов 4/111931 г."

"Господи! Избави от гибели. Дай пожить еще.

О. Гуковскнй".

Под этими надписями проведена жирная черта уг­лем и размашисто написано:

"А по-моему лучше помереть, чем так-то под ногами у Иоськи Сталина червяком ползать.

Красноармеец И. Грушин".

Сквозь слой краски я еле разбираю гордые и про­стые слова человека, давно умершего от пули чекиста:

"Умираю за Россию!

Поручик Б. Селиванов".

"И я тоже. Колхозник Петро Горленко",— гласит свежая надпись рядом.

Здесь же еще одна недавняя, без подписи:

"Вы, расстрелянные, счастливее нас. Вы уже отмучались, а нам — сколько же еще ждать?"

К ней сделана короткая приписка другим почерком.

"Верно! В нашей стране счастливы только мертвые..."




Издатель (слева) и автор (справа) беседуют о выпуске второго тома этой книги и о дальнейшей борьбе против коммунизма

Много их этих надписей, начертанных на стенах и сильными и слабыми людьми в минуты предсмертного томления, такого же, как и у нас, пока еще живущих...

Поздно утром свет в камере гаснет и из ее углов ползут густые тяжелые сумерки. Слабые лучи солнца, с трудом пробивающиеся сквозь затянутую пыльной пау­тиной решетку окна, не в силах разогнать их. В сумер­ках тонут и тела спящих, измученных предсмертной но­чью живых людей, и слова мертвых на стенах и капли-слезы, омывающие их. Только одна надпись тускло темнеет под потолком глубокими впадинами:

"Стены плачут о нас!.."

Мы спим в то время, когда вся тюрьма бодрствует: от звонка подъема до полудня. Это одна из привиле­гий камер смертников. Вообще режим для нас установ­лен несколько мягче, чем для подследственных. Нам не запрещают играть, если есть во что, петь вполголоса и через надзирателей покупать еду и табак в тюремном ларьке.

Кормят нас немного лучше, чем подследственников (400 граммов белого хлеба на человека и густая баланда, заправленная маслом или салом) и даже дают ежедневно пачку махорки на троих.

Широкоскулый как-то задал вопрос посетившему нас коменданту НКВД Капранову:

—Почему в нашей камере такой... мягковатый режим ?

—А это, чтобы вы не жаловались, не требовали лишнего и не бунтовали,— ответил комендант...

В полдень нам приносят завтрак и обед вместе: баланду, хлеб, сахар и кипяток. Три раза в день устраи­вают поверку: считают нас утром, когда мы спим, перед обедом и после ужина, состоящего из баланды и кипят­ка, которые нам приносят в восемь часов вечера. А за­тем — долгие часы тоскливого ночного ожидания смер­ти, леденящего тело и душу ужаса и полубезумия, пере­ходящего у некоторых смертников в буйное помеша­тельство, не спасающее, впрочем, от пули в затылок.

Так живут "подрасстрельные" советской тюрьмы день за днем, ночь за ночью и месяц за месяцем до тех пор, пока не привыкнут к своему кошмарному сущест­вованию или пока его не прервет пуля милосердия энкаведистов.

Человек, проведший в камере смертников 2-3 меся­ца, в большинстве случаев "свыкается с обстановкой". Страх, тоска, предсмертное томление и полубезумие но­чей заменяются у него апатией, безразличием к своей судьбе, отсутствием страха смерти и даже нетерпели­вым ожиданием ее. У меня такое состояние наступило приблизительно на пятидесятые сутки пребывания в ка­мере "подрасстрельных".


Глава 3 ИДУЩИЕ НА СМЕРТЬ

Дни смертников заполнены сном, едой и... молча­нием. Разговаривают они неохотно, а еще неохотнее рассказывают что-либо о себе. О чем говорить людям, покончившим все счеты со следователями и жизнью? Что их может интересовать? Разве только предстоящий расстрел. Об этом в камере говорят чаще, чем о дру­гом.

Просидев среди "подрасстрельных" более месяца и вместе с ними привыкая к мысли о неизбежности каз­ни, я, от скуки и неубиваемого даже здесь репортерско­го любопытства, начал расспрашивать моих сокамерни­ков о том, "как дошли они до жизни такой".

Мне отвечали коротко, скупо и с большой неохо­той. Все же, кое-как, я познакомился с биографиями всех семерых обитателей камеры. Из них только один оказался разговорчивее других, тот самый, который первым заговорил со мною, когда я переступил порог, отделивший меня от жизни.

1. Вражий защитник

Лицо у Бориса Аркадьевича Солонецкого доброе и характер такой же. Быть советским адвокатом, после окончания юридического факультета, лицо ему не ме­шало, но характер мешал очень и в конце концов довел до тюрьмы.

Советские граждане называют адвоката, не без осно­ваний, помощником прокурора. Очень часто подсуди­мые отказываются от адвокатских услуг, предпочитая защищаться собственными силами, хотя и не юридическими, но более надежными. Адвокат или, как его офи­циально именуют, член коллегии защитников, а по-тю­ремному "чека-зэ", на политическом судебном процессе произносит "защитительную" речь приблизительно в таком духе:

—Конечно, мой подзащитный заклятый враг наро­да, наемник иностранных разведок, прихвостень миро­вого капитализма и растленный пес контрреволюции, для которого расстрел будет самым мягким наказани­ем, но прошу вас, граждане судьи, принять во внимание пролетарское происхождение, низкий культурный уро­вень и слабоумие этого изменника родине и, — если это возможно, — оказать ему хотя бы некоторое снис­хождение.

Иногда адвокаты выступают на судебных процес­сах и с такими заявлениями:

—Поскольку все эти подсудимые являются врага­ми советской власти, то я от защиты их отказываюсь и остальных своих коллег призываю последовать моему примеру.

Борис Аркадьевич не мог так поступать. Характер и совесть не позволяли ему это; и память о покойном отце-адвокате, до революции соперничавшим со зна­менитым Плевако.

С одинаковой энергией и порядочностью Борис Аркадьевич защищал на суде и уголовников и поли­тических. До 1937 года это доставляло ему лишь слу­жебные неприятности, выговоры начальства и вызовы в управление НКВД для "собеседований".

—Бросьте защищать наших врагов. Это вас до доб­ра не доведет,— говорили ему в управлении.

Коллеги Бориса Аркадьевича вторили энкаведистам:

—Оставьте вы ваше неуместное правдолюбие. Вас из-за него в тюрьму посадят. Работайте, как мы. Адво­катской плетью обуха НКВД не перешибешь.

—Не могу быть помощником прокурора. Мой по­койный отец проклял бы меня за такую гнусность,— говорил приятелям-адвокатам Борис Аркадьевич.

—Ваш отец жил при царском режиме, в те време­на, когда "плеваковские" речи были модными. Попро­бовал бы он теперь подобную речь произнести. Ему бы такую моду показали,— многозначительно не до­говаривали приятели...

В краевом управлении НКВД Борису Аркадьевичу дали кличку — "вражий защитник" и занесли его в списки "социально-опасных элементов", но почему-то не трогали несколько лет подряд. Ему только не разре­шали выступать в качестве защитника на крупных от­крытых процессах по политическим "делам".

Летом 1937 года Солонецкий был арестован и, не выдержав "методов физического воздействия" на до­просах, "завербовал", т. е. оговорил более двух десят­ков своих коллег. Следователь "сделал" из него руко­водителя контрреволюционной организации в колле­гии защитников на Северном Кавказе...

Борис Аркадьевич панически боится смерти и ча­сто, с невыразимой тоской в голосе, спрашивает у сво­их сокамерников:

—Неужели меня расстреляют? .. казнят? .. убьют? .. Обычно ему отвечают безмолвным пожатием плеч.

2. Кремлевский землекоп

—Три тысячи человек расстреляли они. Три тыся­чи без одного. Только одному из всех удалось избежать смерти. Этим счастливцем был я. Да-а, счастливец,—горько усмехаясь, произносит сидящий со мной рядом человек с расплывчато-грубыми угловатыми чертами лица.

—Как это случилось?— спрашиваю я.

—А так...

И скупыми, как бы вынужденными словами он рас­сказал мне два случая, дважды приведшие его к смерти.

Семья Вавиловых в одной из подмосковных дере­вень считалась самой зажиточной. Состояла она из пя­ти человек: отец с матерью, которым перевалило за пятьдесят лет и три взрослых неженатых сына. Работ­ников не держали; со своим хозяйством управлялись собственными силами, но, несмотря на это, их в 1930 году раскулачили и отправили в один из полярных концлагерей.

Каждый член семьи, по решению "особого сове­щания ГПУ", получили без суда пять лет лишения сво­боды. Четверо здоровых сильных мужчин выдержали эти сроки каторжных работ, но женщина умерла. По ис­течении пяти лет Вавиловым прибавили еще по три го­да и разлучили их. Средний сын Трофим и младший — Василий были отправлены в Москву на срочное, засе­креченное строительство.

—Привезли нас, стало быть, в столицу,— рассказы­вает Трофим Вавилов, —а там таких, как мы, собрано из концлагерей до трех тысяч. Все молодец к молодцу:

здоровые, сильные, молодые. Только что худы больно —отощали на лагерных кормах. Для жительства опре­делили нам бывшие красноармейские казармы на даль­ней московской окраине и зачали откармливать. Цель­ную неделю кормились мы от пуза — ешь, сколько вле­зет, не то, что в лагере. Потом начальство гепеушное говорит: —"Надобно на работу становиться". Ну, что-ж. К работе нам не привыкать, тем более, что мы люди подневольные. Посадили нас в воронки и под усилен­ным конвоем доставили в Кремль. А там уже ждет новое начальство, тоже гепеушное: инженеры, прорабы*), бригадиры. Расписали нас по бригадам, спустили в земляную шахту и приказывают землю рыть.

"Больше года копались мы кротами под Кремлем. Вырыли восемь огромных пещер и между ними подзем­ные ходы. Каждая пещера отдельным ходом соединя­лась с кремлевскими палатами. Трудились мы по-стаха­новски, поскольку нам было обещано, как знатным кремлевским землекопам, освобождение и восстанов­ление в правах после конца работ. Работа производи­лась в две смены, — по 12 часов каждая,— без выход­ных дней. Ели и спали мы в тех же казармах, что спервоначалу были отведены для нашего жительства. В Кремль катались ежедневно в воронках"...

—Что же вы под Кремлем рыли?— не в силах сдер­жать любопытство, перебиваю я его рассказ.

—В точности мне неизвестно. Люди сказывали, будто убежища от вражеских бомб с самолетов,— от­вечает он.

—Ну, рассказывайте дальше.

—Да что ж тут еще рассказывать? Как наша земле­копная работа кончилась, то нас, заместо освобождения, постреляли...

В 1936 году по Москве, а затем и в других городах Советского Союза распространились слухи о строитель­стве под Кремлем огромных убежищ от авиационных бомб и газов. Рассказ Вавилова подтверждал эти слухи. По его словам, подкрепленным клятвами, все кремлевские землекопы, вместе с прорабами и бригадирами, бы­ли расстреляны. В живых остались лишь несколько инженеров-энкаведистов да Трофим Вавилов.

После окончания работ землекопов, группами в 50-100 человек, начали вывозить по ночам, будто бы, для освобождения. Это было "освобождение" по-чекистски. Людей отвозили в лес, приблизительно за 60-70 кило­метров к северо-западу от Москвы, там расстреливали и зарывали.

Трофиму невероятно посчастливилось. Во время расстрела его только ранили. На рассвете он очнулся в братской могиле, лежа на куче трупов, присыпанных сверху тонким слоем земли. Пуля из нагана засела в его шее сбоку, ниже затылка. Кое-как он выполз из могилы, обвязал шею оторванным рукавом рубахи и пошел, ку­да глаза глядят. Ничего не соображая, потрясенный пе­режитым ужасом, добрался до Москвы. Бродил там по улицам несколько дней, спал в асфальтовых котлах и каких-то подвалах. Случайно встретился с урками и они ему помогли: достали фальшивый паспорт и свели к своему "урочьему хирургу", который искусно извлек пулю из раны и залечил ее.

Оставаться в Москве Вавилов не рискнул и уехал на Северный Кавказ. Здесь по фальшивому паспорту прожил полгода, работая грузчиком на железной дороге. В один субботний вечер он зашел подстричься в вокзаль­ную парикмахерскую станции Минеральные воды.

—Отчего у вас такой странный шрам?— спросил подстригавший его затылок парикмахер.

Побледнев и растерявшись, Вавилов пробормотал:

—Н-не помню... С детства... Предчувствуя опасность, он прямо из парикмахер­ской поспешно направился в зал билетных касс и купил билет в первый поезд, идущий в Кисловодск, рас­считывая оттуда бежать в горы. За две минуты до от­хода поезда беглеца арестовали. Парикмахер оказался сексотом НКВД.

В тот же вечер Трофиму Вавилову вторично был задан вопрос:

—Откуда у вас этот шрам?

Спрашивал следователь краевого управления НКВД. Арестованный попытался опять заговорить о детстве, но энкаведист коротко и резко оборвал его:

—Брось трепаться! Признавайся!..

Трое суток беспрерывного "конвейера" выжали из арестованного всю правду. Начальство краевого управ­ления, выслушав его не совсем обычный рассказ, не­сколько растерялось и запросило Москву шифрован­ной телефонограммой:

"Что делать с недострелянным Вавиловым Трофимом, который является" и т. д.

Лубянка ответила также шифром:

"Вавилова Трофима дострелять на месте..."

Сидя со мной рядом, "недострелянный" зябко, как от мороза, вздрагивает и произносит глухим, тоскливым голосом:

—Страшно... ох, как страшно помирать от пули... во второй раз.

3. "Людоед"

Володя Новак влюбился самым глупейшим обра­зом. Глупейшим потому, что за предметом его первой любви, Олечкой Супруновой, работавшей пишмаши-нисткой в милиции, ухаживал помощник одного из следователей НКВД товарищ Долбягин. И хотя Володя занимал довольно видную для своих двадцати лет (по

крайней мере на улице) должность постового милицио­нера, а Олечка отвечала ему взаимностью, все же им не следовало становиться поперек любовной дороги энкаведиета.

Однако, Володя и Олечка, с безрассудством моло­дости, стали поперек этой дороги: они поженились. Причем счастливый жених, то ли по недомыслию, то ли желая поддразнить своего неудачливого соперника, пригласил его на свадьбу. Долбягин на приглашение ответил отказом и злобным шипением:

—Погоди, женишек. Я тебе еще покажу. Ты меня еще вспомнишь.

Это было в курортном городе Ессентуки в 1934 го­ду. С тех пор прошло около трех лет. Долбягин ни чем не напоминал о себе молодым супругам и они, занятые повседневными бытовыми заботами и воспитанием ро­дившихся у них двух детей, совершенно позабыли его угрозы.

Но Долбягин, ставший за это время следователем контрразведывательного отдела краевого управления НКВД, не, забыл соперника и его жену и, в один летний вечер 1937 года, явился к ним с обыском, сопровождае­мый двумя энкаведистами и управляющим домом. Быст­ро кончив обыск, потому что и обыскивать-то володину квартиру было незачем, Долбягин предъявил ему ордер на арест, и прошипел со злобной радостью:

—Что, бывший женишек и теперешний счастливый супруг? Попался? Пришло и мое время. Теперь я на те­бе отыграюсь...

"Дело" Владимира Новака было "липовое" и ба­зировалось на фальшивых документах и показаниях трех лжесвидетелей, состоявших сексотами контрраз­ведывательного отдела и работавших под руководством Долбягина. Он стряпал "дело" долго, более полу­года и когда оно было готово, объявил своему началь­нику:

—Вот, товарищ начконтрразведки, оригинальный обвинительный материал. Такого у нас еще не было. Можно развернуть в громкий процесс. Прошу поручить мне следствие.

—А не сорветесь?— спросил начальник, перелисты­вая "дело" и с сомнением покачивая головой.

—Ни в коем случае.

—Слишком уж дело того... липовато-необычайное.

—Будьте спокойны, товарищ начальник. Все под­готовлено и в полном порядке,— заверил его Долбягин. —Требуется только ордер на арест.

—Ну, за этим у нас остановки не бывает,— ухмыль­нулся начальник контрразведки...

В тот же вечер Володю Новака арестовали и об­винили в... людоедстве. Это было обвинение не просто в одном из тягчайших уголовных преступлений, а в уголовно-политическом "с религиозно-ритуальными целя­ми". Чекистская фантазия следователя "сделала" посто­вого милиционера руководителем кровавой секты, буд­то бы, убивавшей детей и употреблявшей их мясо в ритуальную пищу.

Несколько суток пыточного "конвейера" превратили молодого и здорового человека в седого старика с ли­цом морщинисто-измятым, как грязная бумага. "Людо­ед" признал все возводимые на него обвинения, но Долбягину этого было недостаточно.

После нескольких допросов володиной жены, он заставил ее, на собрании работников ессентукской ми­лиции, публично отречься от мужа и назвать его "злейшим врагом народа и чудовищем, которому и расстрела мало".

Закрытый процесс "секты людоедов" продолжал­ся в Пятигорске два дня. На первом его заседании Вла­димир Новак плакал, отрицая все обвинения, и говорил, что следователь пытками заставил его признаваться в чудовищных преступлениях, которых он не совершал. Второй день процесса был несколько иным. Прокатив­шись еще раз по "большому конвейеру" ночью, главный подсудимый плакал, но признавался и раскаивался в том, что "хотел оклеветать советские следственные ор­ганы".

Торжество мстительного Долбягина было все же неполным. Посланный в Москву следственный мате­риал по "делу о ритуальном людоедстве" Лубянка не утвердила из-за его фантастичности. Краевому управле­нию НКВД Москвой было приказано:

"Людоедского шума не поднимать. Владимира Новака расстре­лять, как людоеда-одиночку, а его соучастникам переквалифици­ровать обвинения на антисоветскую агитацию и разослать аре­стованных по разным лагерям со сроками наказания не ниже пя­ти лет".

4. Две линии

Работники черкесского областного комитета ВКП(б) к началу "ежовской чистки" оказались в чрез­вычайно затруднительном положении. Повстанческое движение абреков все более расширялось в горах и Чер-кессия неофициально разделилась на две части. Плос­костная меньшая часть области всецело находилась под советской властью, но в горных местностях хозяй­ничали абреки, которых поддерживали жители селений и аулов.

Извилистая генеральная линия ВКП(б) никак не совпадала с прямой линией абречества и работникам обкома приходилось всячески изворачиваться и лави­ровать между "двоелинейностью" и выполнять прика­зы двух властей, почти всегда противоречащие один другому. Советская власть, например, требовала:

"По-большевистски развернуть организацию колхозов в го­рах".

Узнав через своих агентов об этом приказе, абреки присылали угрожающее письмо:

"Никаких колхозов в горах не потерпим. Организаторам их отрежем головы".

Приходилось давать успокоительные заверения аб­рекам, а в краевой комитет ВКП(б) и в Москву посы­лать длиннейшие докладные записки с перечислением множества "объективных причин", тормозящих и затя­гивающих колхозное строительство в Черкессии. Ра­ботники обкома охотнее выполняли приказы абреческие, нежели советские. Административный центр края был, все-таки, далеко, концлагери — еще дальше, а вин­товки и шашки абреков слишком уж близко, по сосед­ству. К тому же, некоторые обкомовцы из не особен­но правоверных коммунистов имели родственников в абреческих отрядах.

Таким не особенно правоверным был и Мусса Дыбаев, один из секретарей черкесского обкома ВКП(б). В 1930 году он сражался в рядах черкесских повстан­цев против большевиков, но спустя два года советская власть "простила" его абреческие грехи перед нею. Се­веро-кавказский крайком ВКП(б) в те времена как раз заключил мирный договор с вождями абречества; мно­гие абреки были амнистированы, а некоторые даже приняты в партию большевиков и направлены на от­ветственную работу в районы Черкессии и ее административный центр — город Баталпашинск. Этим "шахматно-политическим ходом" советская власть хотела воспрепятствовать накоплению вооруженых абреческих сил в горах, что ей временно и удалось. Никого из ам­нистированных абреков энкаведисты, до поры до вре­мени, не трогали, но постоянно "держали под стеклыш­ком", т. е. под наблюдением.

Спустя пять лет советская власть убедилась, что заигрывание с абреками не приносит ей никакой поль­зы, что "горских волков" приручить и направить по извилистой генеральной линии партии невозможно и поэтому решила их ликвидировать. На попытки осуще­ствить эту ликвидацию в горах, а также на выселение горных аулов в плоскостную часть Черкессии абреки ответили объявлением газавата большевикам. В горах Северного Кавказа снова, как и в 1930 году, началась за­тяжная "малая война".

Значительно успешнее была произведена "ликвида­ция абречества" в крупных населенных пунктах Черкес­сии. Под видом выдвижения на учебу или перевода на другую работу всех бывших абреков, в ноябре 1936 го­да, вызвали в Баталпашинск и за неделю рассадили по разным тюрьмам края. Бежать в горы никто из бывших абреков не смог, так как все пути туда закрыла начав­шаяся зима с обильными снегопадами и постоянными обвалами.

"Прощенному" пять лет назад, принятому в партию и выдвинутому на работу в обком ВКП(б), но снова арестованному за "отпущенные грехи" Муссе Дыбаеву энкаведисты на допросе напомнили все, в чем был он "грешен" перед советской властью. Обвинительное заключение по его "делу" представляло собой подроб­ную и довольно правдиво составленную биографию черкесского абрека. Не соответствовало действитель­ности в ней лишь одно утверждение, будто бы Дыбаев с контрреволюционными вредительскими целями про­лез в партию и ее руководящую организацию по Чер­кесской области. На первых допросах обвиняемый пы­тался фактами опровергать это, но его упорство теломеханики быстро сломили. Остальные же обвинения он не отрицал, так как против него были собраны до­статочно веские и правдивые улики.

Мусса Дыбаев типичный черкес средних лет и абреческого закала; он из тех, которые никогда не поко­рялись и не покорятся советской власти, хотя и заклю­чали с нею однажды мирный договор, поверив обеща­ниям ее северо-кавказских ставленников не трогать и не нарушать установленную веками жизнь горцев и ве­ру в Аллаха.

Узкое, как бы сплюснутое, с боков тонкими, хряще­ватыми ушами, лицо черкеса, матово-бледное, с резко горбатым носом и остатками коричневой смуглости на впалых щеках и покатом лбу, всегда бесстрастно и не­возмутимо. Он фаталист и фанатик до самых глубин своей кавказской души. Ничем невозможно поколе­бать его веру в Аллаха и убеждение, что кисмет для каждого человека не зависит от земных человеческих сил. Чувство страха смерти у него совершенно отсут­ствует.

Говорит Мусса скупо и коротко и его ответы на мои вопросы часто напоминают восточные изречения:

_По двум дорогам сразу,— по абреческой и совет­ской, — нельзя ходить. Забывающий это приходит в тюрьму. Кисмет приводит его.

_Мудрые не поверили советской власти и не спусти­лись с гор. Я поверил. Такова была воля Аллаха.

Большевики взяли все от богатств и бедности гор, но веру и душу горца они не смогли взять.

—Аллаху подчиняется все от муравья до луны и без воли Его даже колючка терновника не вонзится в го­лую пятку.

—Велик Аллах и славен Магомет, пророк Его, даю­щие мне почетную смерть от пули врагов, а не позор­ную в постели...

5. Летчик-испытатель

Указательный палец командира эскадрильи бом­бардировщиков уперся в маленький островок без назва­ния на карте Северного ледовитого океана.

—Груз бомб сбросите вот в этом пункте, с высоты 2.000 метров. Не ниже. Понимаете?

—Так точно,— вытянувшись в струнку ответил лет­чик-испытатель Петр Евтушенко.

—Ниже 2.000 метров не спускаться,— настойчиво повторил приказание командир.

—Слушаюсь,— коротким эхом откликнулся летчик. Командир эскадрильи хотел добавить еще что-то, но передумал и, отводя глаза в сторону, только махнул рукой.

Вылетая на рассвете с аэродрома, Петр Евтушенко недоумевал и терялся в догадках. Отношение команди­ра эскадрильи к нему за последнее время казалось лет­чику странным. На необитаемый северный островок он летит уже в четвертый раз и перед каждым вылетом ко­мандир разговаривает с ним коротко и резко, а сегодня говорил даже как-то сердито. Настойчиво требует вы­полнения приказа и, в то же время, отводит глаза в сторону, будто чего-то смущаясь. Раньше командующий эскадрильей легких бомбардировщиков, капитан Ря­занцев относился к нему хорошо, считая его лучшим из своих летчиков, а теперь...

"Что случилось с командиром?"— в сотый раз за­давал себе вопрос Евтушенко и не находил ответа...

До острова от аэродрома было около ста километ­ров. Петр Евтушенко летел один с четырьмя двадцати­килограммовыми бомбами под фюзеляжем аэроплана. Он должен был сбросить их на необитаемом острове, превращенном в мишень для бомбардировок с воздуха. За несколько месяцев до этого там построили железо­бетонные укрепления.

На полпути погода испортилась. С моря к берегам пополз туман, быстро покрыв небо плотной серой пе­леной. Туман висел и в районе острова. "Нащупывая" его, летчик был принужден спускаться все ниже и ниже. Наконец, ему удалось увидеть свою мишень сквозь про­свет в тумане, сделанный воздушным течением над са­мым островом, но о высотной бомбардировке нечего было и думать. Чтобы точно попасть в цель, он мог сбросить бомбы с высоты не более пятисот метров.

Летчик сделал над островком два круга бреющим полетом. Впервые он видел свою мишень так близко. Перед ним внизу, на грязно-свинцового цвета водной глади, игрушечной, рельефной картой распластался ка­менистый островок, покрытый серыми бугорками ук­реплений. Вид его был унылый и угрюмый.

"Поднимусь на пару сотен метров выше, до по­толка тумана, - мысленно решил летчик и, взявшись за руль высоты, бросил вниз последний взгляд.

В этот короткий миг он заметил там то, что напол­нило его мысли и чувства удивлением и ужасом. На острове были люди. Они жались к буграм укреплений и смотрели вверх...

Сбросив груз бомб в море, летчик вернулся на аэ­родром и доложил:

—Товарищ комэскадрильи! Ваш приказ выпол­нить не смог. На острове мною обнаружены люди.

—Вы не должны были интересоваться этим,— воз­разил командир.

—Но ведь люди же...

—Знаю, что не звери,— раздраженно бросил Рязанцев.— Это присужденные к смерти. Враги народа.

На лице Евтушенко появилась иронически-горь­кая усмешка; о "'ежовской чистке врагов народа" он кое-что знал. Посмотрев на него исподлобья, Рязанцев заговорил угрюмо и раздраженно:

—Не ваше и не мое дело разбираться в том, кто из них виноват, а кто нет. Такими делами занимается НКВД. А мы, солдаты, должны выполнять те прика­зы, которые нам даются. Выполнять не рассуждая.

—Я не палач!—вырвалось у Евтушенко.

—И я тоже,— сказал Рязанцев. —Но приказ есть приказ. Невыполнение его есть нарушение воинской при­сяги.

—Быть энкаведистом я не присягал.

—А если во время войны вам прикажут бомбить вражеский город?

—Такое приказание я выполню.

—Боюсь, что вам больше не придется выполнять никакие воинские приказы. О случае с вами я обязан немедленно сообщить органам НКВД. Очень жаль, конечно. Вы были хорошим летчиком-испытателем.

Начальник эскадрильи со вздохом снял трубку телефона. . .

Через несколько часов с аэродрома в Москву вылетел аэроплан. На борту его было трое пассажиров:

арестованный летчик и конвоиры-энкаведисты.

Петра Евтушенко допрашивали недолго, всего лишь полчаса.

—Что меня ожидает?— спросил он следователя, ког­да допрос закончился.

—Расстрел,—не задумываясь ответил энкаведист. Евтушенко был поражен.

—За что? Только за невыполнение приказа началь­ника эскадрильи в мирное время?

—Нет. Это пустяк. Но узнав один из наших секре­тов, вы стали опасным для нас. Можете проболтаться другим. Поэтому мы не рискуем оставлять вас в жи­вых,—объяснил следователь...

Из Лубянской тюрьмы осужденного без суда лет­чика привезли в Ставрополь.

—Почему же так далеко от Москвы?—с удивлени­ем спрашиваю я его.

Иронически-горькая усмешка на мгновение кривит пепельно-синеватые губы бывшего летчика-испытателя и прячется в морщинах преждевременно постаревшего широкоскулого лица. Он говорит скучно-равнодушным голосом:

—У них там и без меня работы по горло. Многих они теперь к расстрелу приговаривают. Мест для каз­ней и исполнителей приговоров нехватает. Да и невы­годно властям заниматься в центре беспрерывной стре­льбой. Вот они и разгоняют по разным городам таких, как я... Скорее бы уж меня прикончили...

6. "Козлик отпущения"

Толстяка с мелкими детскими чертами лица насме­шлив?, прозвали в камере, "козликом отпущения". Это животное он напоминает не внешностью, а заключитель­ной частью своей биографии.

До посадки в тюрьму толстяк Коренев был крупной партийной шишкой: "уполнаркомзагом" по Северному Кавказу, т. е. специальным уполномоченным комитета заготовок при Совнаркоме РСФСР. Он руководил го­сударственным ограблением северо-кавказских колхоз­ников и единоличников, что официально называлось заготовкой сельско-хозяйственной продукции. В его распоряжении находились сотни районных, сельских и колхозных уполномоченных, заготовителей, агентов и тысячи советских активистов. Все они усердно выкачи­вали из колхозов и единоличных хозяйств их продук­цию по планам, разработанным партийными организа­циями края и утвержденным Москвой.

Коренев и его подручные работали "по-больше­вистски", добиваясь, чтобы планы были выполнены "досрочно и с превышением". Часто в результате их деятельности, после выполнения планов заготовок, кол­хозникам и особенно единоличникам ничего не остава­лось для еды; иногда приходилось выколачивать недо­имки при помощи войск НКВД, но никто из заготови­телей с этим не считался. Главным для Коренева и его "бойцов заготовительного фронта" было выполнение плана, установленного партией.

Заготовленные ими продукты обходились государ­ству очень дешево, а продавались потребителям во мно­го раз дороже. Например, в 1937 году за килограмм сданной государству пшеницы северо-кавказский кре­стьянин получал от 5 до 7 копеек (в зависимости от ка­чества продукции), а килограмм хлеба, выпеченного из этого зерна, стоил в магазине 2 рубля 70 копеек. Подобная практика купли и продажи существовала не только на Северном Кавказе, но и по всей стране.

Успешно выкачивая из крестьянских хозяйств их продукцию, Коренев, однако, не смог сохранить ее от порчи. Этому препятствовало множество "объективных причин". Заготовленное негде было хранить и не на чем перевозить; нехватало складов, ссыпок, овощехрани­лищ и транспорта. В колхозах и возле элеваторов, мель­ниц и железнодорожных станций мокли под дождем и прорастали горы зерна и овощей. Их даже нечем бы­ло накрыть — не было брезента.

Устранить эти "объективные причины" Коренев ни­каких возможностей не имел. Транспорт, промышлен­ность и строительные организации находились в веде­нии других наркоматов.

Северный Кавказ не являлся исключением из обще­го положения с заготовками сельскохозяйственных про­дуктов в СССР. Во всех районах страны гнили и пор­тились зерно, овощи, фрукты и фураж для скота. Ви­новаты в этом были не столько отдельные "ответствен­ные работники", сколько вся система советского хо­зяйства с ее плановой безалаберностью.

Не находя никаких выходов из постоянных "про­рывов на заготовительном фронте", советская власть, однако, легко находила "козлов отпущения" за них. Периодически, в различных областях и районах страны, сажали в тюрьмы и расстреливали крупных "ответст­венных работников", предварительно обвиняя их во вредительстве, развале сельского хозяйства, срыве кол­хозного строительства, умышленной порче заготовлен­ной сельскохозяйственной продукции и тому подоб­ных преступлениях.

Одним из таких "козлов отпущения" как раз и был Коренев. Кремлевские властители в начале "ежовской чистки" решили свалить на него всю свою вину в порче зерна на Северном Кавказе. Центральные московские газеты "Правда" и "Известия" напечатали о нем раз­громные статьи. Вслед за ними было опубликовано пос­тановление ЦКВКП(б) и Совнаркома, в котором Коре­нев объявлялся "врагом народа, вредительски уничто­жавшим колхозный урожай". Опальный "уполнаркомзаг" собрался было ехать в Москву оправдываться, но его туда не пустили, запретив выезд из пределов Север­ного Кавказа. Спустя неделю после' этого он и более пятидесяти 'его подчиненных были арестованы.

Применять "методы физического воздействия" к Кореневу следователям и теломеханикам не понадоби­лось. Напуганный их угрозами, он на первом же допро­се подписал все, что от него требовали. Выездная сес­сия Верховного суда приговорила его к расстрелу.

"Козлик отпущения" не верит, что его расстреля­ют. Не верит вопреки очевидности этого. Он подал про­шение о помиловании и надеется, что его дело будет пересмотрено.

—Не могут, не должны меня расстрелять. Я еще по­требуюсь партии. Еще буду ей нужен,— мечтает он вслух.

—Очень ты ей нужен. Как ишаку второй хвост. Та­ких ответственных псов у Сталина много. К стенке пой­дешь,— бесцеремонно обрывает его мечты Дыбаев.

—Нет. Меня помилуют. Вот увидите,— твердит толстяк, волнуясь и задыхаясь в приступе одышки и горстью сгребает со своей маленькой, но жирной фи­зиономии крупные капли пота...

Надеясь на помилование, Коренев пытается в камере играть роль самоотверженного строителя коммуниз­ма и честного члена партии, но это плохо ему удается. Слишком часто он "выходит из роли", сбиваясь на опи­сание тех материальных благ, которые давала ему пар­тия и презрительно именуя ограбленных им крестьян "колхозничками", коих, по его словам, "даже при ком­мунизме будут подгонять хорошим партийным кну­том".

В такие моменты мы видим перед собой типичного коммуниста сталинской эпохи": шкурника, насильни­ка и карьериста. За это его не любят в камере, а Петр Евтушенко ненавидит.

На "воле" летчик редко встречался с партийными "ответственными работниками" и только в тюрьме, как он выражается, "раскусил, что это за виражи". Не без оснований он считает Коренева одним из виновников нашей "вынужденной посадки на территорию камеры смертников". Летчик дал кличку толстяку — "партий­ная свинья "и иначе его не называет.

Иногда они спорят, без особенной, впрочем, горяч­ности. Апатия и лень, с каждым днем все более охваты­вающие смертников, являются в камере чем-то вроде тормоза для споров и ругани.

Обычно спор начинает Евтушенко. Растянувшись на матрасе и сплевывая в сторону Коренева, он лениво цедит сквозь зубы:

—Для такой партийной свиньи, как ты, расстрел слишком мягкое наказание. Я бы тебя порезал на ку­сочки и разбросал во всех дворах ограбленных тобою людей.

Так же лениво толстяк отругивается со своего мат­раса:

—Замолчи, трепло антисоветское. Резать меня не за что. Я честно выполнял задания вышестоящих парт­организаций.

—Ты людей грабил, свинья. Колхозники с голоду пухли после' твоих проклятых заготовок. Каждый день ты совершал преступления перед народом. Неуже­ли это даже здесь до тебя не доходит?

На этот вопрос Коренев отвечает несколькими зау­ченными им цитатами из "Краткого курса истории ВКП(б)".

Евтушенко еще раз сплевывает в его сторону и, по­ворачиваясь лицом к стене, бормочет:

—Эту партийную свинью даже пуля энкаведиста не исправит. Спор кончается.

7. Никакой жалости!

Историю "бывшего лица" мне рассказал не его об­ладатель, а другие смертники.

Сын слесаря Бортникова, двенадцатилетний Митя бежал из дому, оставив коротенькую записку:

"Папа и мама!

"Не ищите меня. Я иду навстречу славной героической жизни. Вернусь орденоносцем или не вернусь совсем.

"С пионерским приветом Д. Бортников".

Рано утром, до начала работы на фабрике, отец пошел в городское отделение милиции. Выслушав его и записав имя, фамилию и адрес, а также приметы бегле­ца, ночной дежурный по милиции, позевывая, сказал:

—Зайдите через неделю. Может быть, найдется. Но через неделю беглец не нашелся, через месяц — тоже. Дежурный, которому надоели посещения Бортникова-отца, посоветовал ему:

—Вы бы, гражданин, к нам ходить перестали. Потому, бесполезное это дело. Лучше мы вас повесткой известим, когда следы вашего сына обнаружатся. Так что ждите повестки.

Митины следы обнаружились лишь спустя два го­да и без участия милиции в этом. Он прислал с Дальне­го Востока письмо.

"Нахожусь в армии. Мне здесь хорошо. Орден пока еще не заслужил, но добьюсь его",— сообщал Митя родителям.

Вскоре от него было получено еще два письма и продовольственная посылка. Обрадованный этим, мно­госемейный Бортников хвастался в заводском цеху:

—Мой младший-то, непутевый Митька, как хоро­шо устроился. Несмотря на малолетство, в армии слу­жит. Посылки домой шлет: белый хлеб и сало. Орден обещается заслужить.

Однако, первая митина посылка была также и по­следней. Он больше никогда ничего не прислал и не написал ни строчки. Отец пробовал наводить справки о нем, но безуспешно. Следы сына снова затерялись. В присланных же им трех письмах и посылке адреса от­правителя не было.

Бегство Мити Бортникова из родительского дома в 1929 году было по-советски "идеологически выдер­жанным". Если дореволюционные мальчишки пытались бегать "в Америку" просто для того, чтобы "посмотреть живых индейцев и поохотиться на бизонов", то юный пионер Митя ставил перед собой более возвышенную цель. Он сбежал на Дальний Восток "защищать вместе с пограничниками советскую родину от белокитайцев и ловить шпионов", о которых так много писали в дет­ских журналах и рассказывали на сборах отряда юных пионеров.

Митя так и объявил на пограничной заставе, куда ему удалось добраться с большим трудом. Выслушав его, начальник заставы, пожилой сверхсрочник Нечипу-ренко пожевал седеющий ус и выругался:

—Чорты тебя принесли! Теперь с тобой, байстрюком, хлопот не оберешься.

Действительно, в последующие дни, хлопот с юным кандидатом в пограничники у заставы было много. Це­лую неделю красноармейцев, вместе с их командиром Нечипуренко, допрашивали следователи ГПУ, приехав­шие из штаба пограничного полка. Они интересовались всеми, даже мельчайшими подробностями появления на заставе беглеца из дому. Его на допросах били. Били и спрашивали:

—Почему ты очутился в районе пограничной заста­вы? Хотел бежать к белокитайцам? Зачем? Кто тебя послал? Признавайся!

Митя плакал, но упрямо твердил одно и то же:

—Никто меня не посылал. Я сам. Хочу быть погра­ничником и ловить шпионов.

Присмотревшись к мальчику повнимательнее, один из гепеушников, избивавших его, предложил старшему следователю:

—Товарищ начальник! А что если этого пацана употребить?

—Как употребить?— не понял следователь.

—В нашем допросном деле. Он физически крепкий, выносливый и упрямый. Говорит, по всему видать, прав­ду. Может быть полезным органам ГПУ.

Следователь подумал и сказал:

—Хорошо. Я доложу начальству... Пограничное начальство ГПУ к предложению сле­дователя и его подчиненного отнеслось благосклонно. и из мальчика начали готовить будущего энкаведиста. Прежде всего, ему было сказано:

—Ты не обижайся на то, что тебя слегка потрепали на допросе. Это было необходимо для проверки твоей правдивости, стойкости и выносливости. Испытание ты выдержал хорошо.

—Значит, я могу быть пограничником?—с бурно забившимся от радостной надежды сердцем спросил Митя.

—Пока еще нет,— ответили ему — До того, как стать пограничником, нужно многому научиться. Мы тебя будем учить.

И его отправили на городскую бойню, в то же от­деление, где производился убой скота для армии. На недоуменный вопрос: "зачем это?" мальчик получил такой ответ:

—Ты должен привыкнуть к виду и запаху крови. Это необходимо пограничнику.

Последнюю фразу он слышал потом часто. Мите говорили так, посылая его присутствовать при арестах, допросах, пытках и расстрелах людей. Палачи "ло­мали" характер, нервы и чувства мальчика.

Митина "учеба" продолжалась около двух лет. После этого он получил новенькое обмундирование по­граничника и, примеряя фуражку с зеленым околышем, чувствовал себя счастливым впервые за все вр'емя, про­веденное вдали от родительского дома. Ему казалось, что страшная и отвратительная "учеба" осталась поза­ди и больше не повторится, что на границе, куда он должен был ехать, все будет хорошо и интересно.

Служить на пограничной заставе для мальчика дей­ствительно было интересно. Пограничники выслежива­ли и ловили людей, устраивали на них засады, охотились с собаками. Правда, Митя представлял себе шпи­онов совсем не такими, как те, в охоте на которых он теперь часто участвовал. Среди них не было воору­женных до зубов и отчаянно сопротивляющихся.

—Перевелся шпион. Совсем никудышний стал. Вот полдесятка лет назад попадались крупные птицы. А нынче хватаем беглых с нашей стороны да контра­бандистов,— говорили красноармейцы-сверхсрочники.

Как раз в это время Бортниковы и получили пись­ма и посылку от сына.

На границе Митя прослужил всего лишь пять ме­сяцев, а затем был отозван в штаб дивизии на курсы повышения военных знаний. Эти курсы были засекре­ченными и что они собою представляют—он узнал то­лько на их первом занятии. Там готовили "помощни­ков следователей по физическому воздействию", т.е. специалистов по пыткам людей.

Перспектива превратиться из пограничника в палача привела Мишу в ужас и он немедленно написал началь­нику курсов рапорт с просьбой о возвращении на за­ставу. Результатом этого была короткая и не весьма приятная беседа с начальником курсов, майором ГПУ Подгайным. Майор вызвал к себе в кабинет непокорно­го курсанта и, возвращая ему рапорт, спросил:

—Значит, вам хочется обратно на границу?

—Так точно, товарищ начальник,— по-военному ответил курсант.

—А нам хочется наоборот, чтобы вы оставались здесь. Понятно? И без всяких фокусов. Иначе другие курсанты будут проходить все наши науки на вашей паршивой шкуре. Проходить практически. А эту свою бумажонку вы можете отнести в отхожее место.

И майор, давая понять, что разговор окончен, ука­зал ему пальцем на дверь...

"Программа" курсов была несложной. Учили, как избивать людей разными способами, сопровождая "практические" приемы такими "теоретическими" на­ставлениями:

—Вы должны расчеловечить, обезволить человека. Превратить его в тряпку, в кусок мочалки. Добиться, чтобы он дал любые, нужные следственным органам, показания. При этом всегда помните: ни к кому ника­кой жалости. Хладнокровная и точная работа без жало­сти — основа вашей профессии...

Окончившего полугодовые курсы подготовки па­лачей, Митю командировали в распоряжение ГПУ Вла­дивостока. Там он три года "превращал людей в тряп­ки" и добивался от них признаний. Эта "работа" сов­мещалась с "учебой без отрыва от производства"; дважды в год краевое управление ГПУ проводило "краткосрочные курсы усовершенствования квалифика­ции следственных и оперативных работников".

Профессия палача была противна Мите Бортнико-ву, он стыдился ее и поэтому ничего не сообщал роди­телям о себе. Его "учителям" никак не удавалось вы­травить у него чувство жалости к людям. Нервы и чув­ствительность Мити притупились, но на допросах он, все же, не мог так зверствовать, как помощники следова­телей старше 'его по возрасту. Пытая людей, он старался причинить им, по возможности, меньше боли. Началь­ство дважды объявляло ему выговоры в приказах "за небрежное и халатное отношение к служебным обязан­ностям". Однако, благодаря какой-то странной случай­ности, это не помешало его дальнейшему продвижению по службе. Заместитель начальника владивостокского управления ГПУ однажды объявил ему:

—То, чему вы здесь у нас учились, собственно го­воря, кустарщина. Мы решили выдвинуть вас на более серьезную, настоящую учебу. Поедете на Северный Кав­каз, в пятигорский институт телемеханики... Ну, как? Довольны? | Ошеломленный лестным для многих других чеки­стов, но страшным и противным для него выдвижением, Митя еле выдавил из себя несколько слов благодар­ности.

В Пятигорске Дмитрий Бортников попал в руки но­вых "учителей" — опытных матерых палачей. Это бы­ли организатор телемеханического института, началь­ник северо-кавказского управления НКВД майор Дагин и его заместители Дрейзин и Крылов, все трое чекисты с первых лет революции.

Их институт был организован и оборудован по по­следнему слову "науки и техники" энкаведистов и имел специальные пыточные машины. В нем подготовлялись, так называемые телемеханики, палачи высокой квали­фикации, по программам, утвержденным в Москве нар­комом внутренних дел. Основа "учебы" была такова же, как и на Дальнем Востоме: никакой жалости!

Преподавали в институте Крылов, Дрейзин и еще несколько их помощников из старых опытных чекистов. Эти "научные деятели" НКВД, в первые же месяцы обу­чения Дмитрия Бортникова, убедились, что он не толь­ко самый нерадивый и неспособный из всех "учащих­ся", но вообще не имеет желания быть теломехаником, питает отвращение к этой профессии и, следовательно, в будущем может стать ненадежным и даже опасным для НКВД. Об этом было доложено Дагину. После не­которого раздумья он приказал своим заместителям:

—Пока продолжайте его учить. А потом мы уст­роим ему испытание.

В ноябре 1936 года Бортникова, прямо с урока, поз­вали в кабинет Дагина. Кроме последнего, там находи­лись Дрейзин и Крылов. Дагин, нажав настольную кнопку электрической сигнализации для вызова аресто­ванных, обратился к юноше:

—Дмитрий Васильевич Бортников! Вы самый пло­хой студент нашего института, но мы дадим вам воз­можность исправиться. Последнюю возможность. Из того города, где вы жили в детстве, сюда доставлен враг народа Василий Бортников. Обработайте его здесь, при мне.

В кабинет ввели худого, остриженного наголо ста­рика с лицом "тюремного цвета". Молодой теломеханик еле узнал в нем отца. Старик тоже не без труда узнал сына, ставшего взрослым и одетого в мундир энкаведиста.

—Это ты, Митя?— спросил отец, не веря своим гла­зам.

—Я,— хрипло прошептал юноша.

—Палачом, значит, сделался? Ну, бей меня! Мучай! Виноват я, что кровопийцу вырастил. Бей отца, и будь проклят!— и закрыв лицо руками, старик заплакал.

Дмитрий Бортников бросился с кулаками на своих "учителей", но одолеть трех энкаведистов не смог. На него надели наручники, и разозленный Дагин здесь же приказал Дрейзину:

—Отца расстрелять, а сына использовать в качест­ве подопытного субъекта.

Первая половина его приказа была выполнена в ту же ночь, а вторая выполнялась более года. Дмитрия Бортникова пытали на институтских уроках, говоря при этом "студентам":

-_Данный подопытный субъект - бывший теломеханик-студент. Он нарушил одну из главных установок НКВД: никакой жалости к подследственникам. Вы види­те, как он наказан? То же будет и с вами, если вы по­пробуете повторить его ошибку...

Когда у Бортникова не осталось почти ничего от образа и подобия человеческого, он был брошен в ка­меру смертников. На его теле нет ни одного живого места. Все избито, искалечено. И все-таки он хочет жить.

Как бывшего энкаведиста, Дмитрия Бортникова, пергд посадкой в тюрьму, обыскивали не особенно тща­тельно. В заднем кармане его брюк случайно сохрани­лись несколько листков бумаги и среди них один сек­ретный документ НКВД. Его я читал в камере смертни­ков. Вот что там было напечатано пишущей машинкой, через копировальную бумагу, фиолетовыми буквами:

"Секретно.

Копия для учащихся института. Управление НКВД по Северо-кавказскому краю. Город Пятигорск, 24 апреля 1935 г.

УЧЕБНАЯ ПРОГРАММА ПЯТИГОРСКОГО ТЕЛОМЕХАНИЧЕСКОГО ИНСТИТУТА

1. Анатомия и физиология человека:

теория — 12 учебных часов.

2. Кожные покровы человеческого тела:

теория — 4 часа.

3. Нервная система и ее деятельность:

теория — 8 часов.

4. Наиболее чувствительные точки человеческого тела:

теория — 8 часов, практика — 36 часов.

5. Основы теоретической и практической телемеханики:

теория — 6 часов.

6. Начальная работа над подопытным субъектом:

практика — 26 часов.

7. Главные методы физического воздействия и их применение:

теория — 38 часов, практика — 112 часов. 8> История телемеханики с древнейших времен до наших дней:

теория — 22 часа.

9. Новейшие телемеханические машины и их действие:

теория — 18 часов, практика — 84 часа.

10. Физическая и психическая выносливость человеческого ор­ганизма:

теория — 6 часов, практика — 20 часов.

11. Приведение приговоров в исполнение:

теория —8 часов, практика — 42 часа.

Всего учебных часов: теории — 130, практики 320 часов.

Программа рассчитана на 10 месяцев".

Далее в этом документа стояли подписи:

"Начальник пятигорского телемеханического института: профессор Дрейзин.

Заместитель начальника института: доцент Крылов.

Программу утвердил:

Начальник Северо-кавказского управления НКВД: майор Дагин".

В начале документа слева был поставлен штамп, а в конце — печать северо-кавказского управления НКВД. Ниже печати чернела клишированная подпись:

"Утверждаю. Наркомвнудел Г. Ягода".

Пятигорский телемеханический институт не един­ственный в стране. Заключенные, побывавшие на до­просах в управлениях и отделах НКВД Москвы, Ленин­града, Киева, Тифлиса, Минска, Ростова и других круп­ных городов, свидетельствуют, что и там имеются по­добные "учебные заведения закрытого типа".