Михаил бойков люди советской тюрьмы
Вид материала | Документы |
- Шихвердиев А. П., Полтавская Г. П., Бойков, 6962.91kb.
- Автобусный экскурсионный тур. 5 дней/4 ночи, 120.63kb.
- Юрий Дроздов: Россия для США не поверженный противник, 300.35kb.
- Джанетт Рейнуотер, 720.66kb.
- Джанетт Рейнуотер, 289.51kb.
- Михаил Булгаков. Дьяволиада, 456.65kb.
- Администрация костромской области контрольное управление информационный обзор материалов, 425.61kb.
- «советской философией», 5892.06kb.
- Развитие завода после Великой Октябрьской социалистической революции Глава I период, 1299.64kb.
- Штеренберг Михаил Иосифович, к т. н. (г. Москва), 234.23kb.
Давно уже Файзулла мечтает о мщении, но никаких средств для осуществления этой мечты у него не было до вчерашнего дня. Вчера, после очередного допроса с избиением, ему дали чашку с водой умыть лицо. Смывая с него кровь, он увидел в воде у себя на лбу белое пятно и понял, что болен проказой. Сначала он испугался, потом подумал и его охватила радость. На сегодняшнем допросе он постарается прикоснуться к возможно большему количеству энкаведистов.
—Я буду бить, царапать, кусать этих шайтанов! Проклятие Аллаха перейдет на них!— восклицал басмач, и свирепая мстительная улыбка кривила гримасами его смуглое хищное лицо.
Затаив дыхание, слушали мы злобные, наполненные жгучей ненавистью выкрики прокаженного. Нам было жутко от них и от той страшной и отвратительной картины, которая рисовалась ими перед нашими мысленными взорами: прокаженный умышленно заражает здоровых людей. Энкаведистов, но все же людей.
Когда Файзулла кончил говорить, в камере разгорелся спор. Большинство заключенных хотело вызвать Дежурного по тюремному коридору и потребовать, чтобы от нас убрали прокаженного. Судьба энкаведистов, которым грозило заражение проказой, нас трогала, все-таки, мало, а Елисей Сысоев даже злорадно сказал:
—Так им и надо!
Мы беспокоились больше о себе, боясь что прокаженный может заразить всю камеру, заразить даже воздух в ней. Эта зараза казалась нам страшнее смерти.
Против общего требования заключенных выступили только староста и "братья-абреки". К ним, несомненно, присоединились бы Тихон Гринь и Григорий Ипполитов, но этих смелых людей среди нас тогда уже не было.
Сергей Владимирович пытался успокоить взволнованных заключенных такими словами:
—Я предлагаю подождать до вечера. Не думаю, чтобы проказа могла передаваться людям через воздух. Во всяком случае, я никогда об этом не слыхал. После ухода Файзуллы мы можем требовать, чтобы камеру
продезинфицировали. По-моему не следует мешать басмачу в его мести.
—Это его право и не наше дело,— поддержал старосту русский абрек.
—Басмач должен отомстить,— сказал черкес.
Однако, остальные заключенные продолжали настаивать на своем.
—Как же мы вызовем дежурного?— спросил Пронин. —Ведь Файзулла никого не пустит к двери.
—Будем кричать хором,— предложил Костя Потапов.
Открывшаяся со скрипом и лязганьем дверь оборвала наш спор. Прокаженного вызвали на допрос.
Вечером темой наших разговоров была исключительно проказа. Мы вспоминали виденное, слышанное и прочитанное об этой страшной и таинственной болезни и жалели, что среди нас нет врача, который мог бы рассказать наш все точно и подробно о ней.
Ложась спать после звонка отбоя, Сергей Владимипович резюмировал нашу беседу несколькими неожиданными замечаниями:
Поразмыслив, как следует, я все-таки завидую Файзулле. Отвезут его в лепрозорий для прокаженных и проживет он там спокойно до смерти остаток своих дней и ночей. Это лучше тюрьмы и концлагеря.
—Заживо гнить? Нет! Покорно благодарю,— откликнулся со своей "пиджачной постели" Костя Потапов.
—А мы разве не гнием?— спросил Пронин.
—Не так, как он. Стоит нам только выйти на волю и наше гниение кончится,— возразил Костя.
—Или начнется снова,— усмехнулся Сергей Владимирович.
—Но его и расстрелять могут,— прошептал Шура Карелин.
—Возможно. Аналогичные случаи бывали. Например, с заключенными, больными сапом,— подтвердил слова юноши староста и зевнул, переворачиваясь на бок:
—А-а-ах! Ну, будем спать!...
Файзулла в камеру больше не пришел, но очень скоро подал нам весть о себе. На следующий день, едва мы кончили пить утренний кипяток, как дверь камеры распахнулась и в нее ворвались пятеро энкаведистов, вооруженных винтовками со штыками. Один из них скомандовал:
—Встать! Повернуться к стенке!
Мы выполнили его приказание без особой, впрочем, поспешности. Медленно поворачиваясь лицом к стене, я успел заметить, что подавший нам команду энкаведист вытаскивает из-за обшлага шинели сложенный вчетверо лист бумаги. Пошуршав ею за нашими спинами, он сказал:
—Карелин Александр! Выходи без вещей! Стоящий со мною рядом юноша рывком сдвинулся с места, растерянно и беззвучно шевеля губами. Он, вероятно, думал, что его поведут на расстрел. Ведь вызывали без вещей.
—Скорее выходи!— крикнул энкаведист.
Юноша испуганно вздрогнул и торопливо направился к двери.
—Остальным стоять и не шевелиться,— приказал энкаведист.
Спустя несколько минут его окрик раздается снова:
—Пронин Сергей! Без вещей!
Сергей Владимирович отходит от стены и слегка дрогнувшим голосом произносит.
—Прощайте, товарищи! Может быть, больше не увидимся.
—Прощайте!— отзываются несколько голосов.
—Давай помолчи! Нечего тут прощаться,— раздраженно обрывает их энкаведист.
Меня вызвали третьим. В коридоре толпятся надзиратели. Они в брезентовых халатах, резиновых перчатках и с явно паническими выражениями лиц. Двое из них хватают меня под руки и бегом тащат по коридору, а затем по лестнице на второй этаж тюрьмы. Я пытаюсь сопротивляться:
—Да пустите вы меня, черти. Я ходить еще не разучился, а бежать из тюрьмы не собираюсь.
—Не дрыгайся! Вот пробежим лестницу, тогда пустим,— тяжело дыша говорит надзиратель справа.
—А на лестнице почему нельзя?
-Потому нельзя, что ваш брат подследственник с ее сигать вниз норовит. Самоубивается.
Но ведь там сетка,— киваю я головой на железную раму с мелким сетчатым переплетом, прикрепленную над пролетом лестницы.
Ваш брат под сетку нырнуть ловчится,— обрывающимся от бега голосом объясняет мне надзиратель слева.
Рама с сеткой приделана к лестнице небрежно и, видимо, наспех. Заключенному, желающему покончить самоубийством, не трудно "нырнуть" под нее. Более десятка таких попыток в тюрьме уже было. Два "прыгуна "разбились насмерть, а остальным "не повезло": они только искалечились. Условия для самоубийственных прыжков в главной ставропольской тюрьме не совсем подходящие. Она двухэтажная и расстояние между верхней площадкой лестницы и цементным полом первого этажа не превышает десяти метров.
Однако, тюремное начальство приняло меры для предотвращения попыток самоубийств. Не надеясь на свое "сеточно-техническое "усовершенствование, оно приказало надзирателям и конвоирам на лестницах заключенных "хватать и не пущать"...
В конце коридора второго этажа мои "телохранители" останавливаются перед дверью с эмалевой надписью:
"Дезинфекция".
Один из надзирателей приоткрывает дверь и спрашивает кого-то, находящегося за нею:
—Можно?
—Давайте,— еле слышно доносится оттуда тонкий голос, похожий на детский.
Надзиратели вталкивают меня в большую светлую комнату, но сами в нее не входят. Комната залита солнечным светом, таким радостно-приятным и слегка режущим глаза после сумерок тюремных коридоров. Лучи солнца огромными прямоугольниками, с множеством танцующих в них пылинок, ложатся на пол из двух высоких зарешеченных окон. А за окнами "воля": крыши домов, широкие улицы окраин и уходящие к горизонту просторы степи, покрытой белой искрящейся пеленой снега.
Отвести глаза от этого чудного зрелища меня заставил тонкий, альтовый голос:
—Ваша фамилия!
—Бойков,— машинально отвечаю я.
Сидящий за столом, в простенке между окнами, угрюмый и очень прыщеватый юноша в грязновато-белом халате и резиновых перчатках ищет мою фамилию в длинном списке и, найдя, ставит против нее карандашом крестик.
Кроме стола, в углу комнаты стоит стеклянный шкаф с раскрытыми дверцами и больше ничего нет. В шкафу множество банок, бутылок и несколько пульверизаторов, похожих на те, из которых опрыскивают садовых вредителей.
—Разденьтесь догола,— говорит мне юноша. Раздеваюсь. Он берет из шкафа пульверизатор и опрыскивает меня с головы до ног какой-то очень вонючей жидкостью.
—Для чего это?— спрашиваю я.
—От заражения проказой.
—Помогает?
—Не знаю.
—Зачем же вы меня поливаете этой дрянью?
—Приказано продезинфицировать,— угрюмо бурчит он почесывая большой сизый прыщ на щеке.
-А где прокаженный басмач?
-Замолчите! Мне запрещено разговаривать с подследственными,— спохватывается юноша. Разноцветные прыщи, украшающие его лицо, слегка бледнеют.
—Ответьте только на один вопрос,— настаиваю я.
—Ну?
—Его расстреляют или отвезут в лепрозорий?
—Должно быть, в лепрозорий.
—А меня куда?
—Не знаю. Да замолчите же вы, наконец!— тонкоголосо вскрикивает он, и его прыщи багровеют.
По обе стороны стола, в комнате две двери. Открыв одну из них, юноша выбросил в нее ворох моей одежды, а на другую указал мне:
—Пройдите туда и подождите.
За дверью оказалась маленькая и холодная комнатушка, "меблированная" единственной трехногой скамейкой с круглым сиденьем. Я присел на нее и погрузился в молчаливо-тревожное ожидание.
"Куда же теперь меня потащат?"— думал я.
Ждать пришлось недолго. Через пару минут в дверь просунулась прыщеватая физиономия и, вместе с узелком моей одежды, бросила мне два слова:
—Быстрее одевайтесь!
Только что пропаренная горячая одежда сильно воняла чем-то химически-едким, но надевать ее было приятно. Мое иззябшее тело сейчас же согрелось.
—Готовы?— крикнул мне прыщеватый юноша.
—Уже,— ответил я.
—Ну, идите сюда.— Он позвал моих "телохранителей" и те снова повели меня по тюремному коридору. На этот раз они не хватали меня под руки и не заставляли участвовать в "беге с препятствиями". В этом не было необходимости; к лестнице мы не приближались.
—В новую камеру ведете?— спросил я надзирателя слева.
—Куда же еще? В общую. Вот в эту,— мотнул он головой вперед, останавливаясь перед одной из дверей.
На ней крупно выведена надпись мелом:
"Общая № 16".
Из-за двери доносится сдержанный гул множества голосов. Похоже на гигантский улей.
"Как-то я буду жить там?"— врывается в мою голову мысль и мгновенно сменяется другой, беспокойной и мелко-практической:
"Мои вещи. Скудные, но необходимые заключенному. Надо их добыть из камеры "настоящих".
Обращаюсь к надзирателям:
—Я оставил в прежней камере вещи. Как бы их получить?
—После получишь. Не пропадут,— успокаивает меня надзиратель справа. —Твои вещички тоже должны пройтить дизынфекцыю. И усмехаясь добавляет:
—Ну и панику произвел этот ваш заразный басмач. На всю тюрьму.
Глава 15 ОБЩАЯ ПОДСЛЕДСТВЕННАЯ
Перешагнув порог новой тюремной камеры, я был подхвачен чем-то вроде вихря. Что-то огромное навалилось на меня, облапило швырнуло вправо и влево, стиснуло и закружило.
На мгновения из этого вихря показывались две огромные ручищи, удивительно знакомая мне лунообразная, мясистая физиономия и вырывались произнесенные знакомым голосом восклицания:
—Мишка! Контра! Ты еще живой? Ух ты, Мишка! Кое-как вывернувшись из тисков вихря, я метнулся в сторону, споткнулся, но упасть не успел. Мускулистые, широколадонные руки схватили меня, и я увидел перед собой широчайшую улыбку на лунообразной физиономии "короля медвежатников" Петьки Бычка. Увидел и обрадовался, как близкому и родному человеку. Мы обнялись и расцеловались. Мои кости хрустнули в его мощном обхвате, я застонал, и лишь после этого он пустил меня. И вдруг спохватился:
—Чего мы сохнем тут возле параши? Пошли на мое место. Протискивайся за мной.
Сказать это было легко, а сделать — трудновато. В камере полновластно царила теснота. Места для всех заключенных явно нехватало. Люди здесь сидели вплотную друг к другу, так сказать, вповалку. Один упирался в соседа плечами, другой — спиной, третий — согнутыми коленями. Из массы полуголых и грязных людских тел россыпями грибов торчали головы, безобразно остриженные по-тюремному.
"Как же они спят? Если для сидячих места мало, то где же его найти лежачим?"— думал я, с трудом продвигаясь по камере вслед за Петькой.
Он разгребал человеческие тела, как ледокол торосы, не обращая внимания на ругань и протесты теснимых им.
—Куда прешь, слон? Не наступай на живых людей! Осторожнее! Ой, ногу придавил!— кричали ему со всех сторон.
—Потеснитесь, гады! Освободите проход! Не буду же я через вас летать. Меня гепеушники полетам еще, не научили,— огрызался он.
Наконец, мы кое-как добрались до петькиного места, на котором лежал его "сидор". Петька уселся на него и пригласил меня:
—Садись рядом.
—Некуда, Петя. Не втиснешься,— возразил я.
С трех сторон петькин "сидор" подпирали три голых спины.
—Через почему это некуда?— возмутился он и рявкнул в спины направо и налево:
—Вы, шпана! Ну-ка, посуньтесь!
Спины слегка сдвинулись с мест, сделали по полоборота в людском месиве и обнаружили две типичных физиономии мелких урок: испитые, жуликоватые, шра-моватые и часто битые. Обладатели этих физиономий сказали вместе очень плачущими голосами:
—Да рази тут можно соваться?
—На людей, что-ли, соваться?
—Кому я приказал? Или повторить кулаками?— еще громче рявкнул Бычок.
Урки подвинулись немного больше, бросив на меня косые ненавидящие взгляды. Не желая в первый же день наживать врагов в камере, я попросил Петьку:
—Не гони ты, пожалуйста, людей с их мест. Я как-нибудь и возле параши устроюсь.
—Никаких параш,— отрезал он. —Я тебе кусок своего места уступил, не чужого. Они, гады, на меня со всех сторон лезут. Все время их спихиваю.
—В таком случае, спасибо Петя,— поблагодарил я...
Третья спина сзади него, во время нашего разговора, не подавала никаких признаков жизни, как бы оцепенев в неподвижности. Встав с мешка, Петька шлепнул по ней ладонью.
—А ты особого приглашения ждешь? Катись отсюда!
Спина икнула от неожиданности и поспешно втиснулась в щель между двумя чужими боками. Петька передвинул мешок, уселся снова и указал мне на освободившийся клочок пола, размерами не больше квадратного полуметра:
—Это будет твое сидячее место, а к вечеру распространишься и на лежачее. Я тут еще кое-кого посуну.
—Как вы спите в такой тесноте?— задал я ему вопрос, беспокоивший меня от непривычки к окружающей обстановке.
—По-солдатски. В строю. Только солдаты так топают, а мы —кемаем. Да ты нынче ночью сам поглядишь,— ответил он, а затем потянул носом, принюхиваясь ко мне:
—Чем это от тебя несет?
—Дезинфекцией.
—Через почему? И вообще, где ты все это время сохнул и что с тобой гепеушники сотворили?— нетерпеливо заерзал на мешке Петька.
Я посвятил его в подробности жизни камеры "настоящих", биографий некоторых из них и результатов появления среди нас прокаженного басмача. Не только Петька, но и многие заключенные с интересом слушали мой рассказ. Из дальних углов камеры кричали мне:
—Громче! Не слышно!
Бычок громко восхищался такими героями, как Гринь, Ипполитов, "есенинцы" и братья-абреки, жалея, что они не урки. Остальные заключенные слушали, ничем не выражая своего отношения к ним. Это меня заинтересовало.
—Ну, граждане, нравятся вам "настоящие" или нет? — спросил я, кончив рассказывать.
Несколько голосов пробормотали что-то неразборчивое и лишь один высокий, худощавый, но плечистый старик, с лицом покрытым крупными морщинами и седой щетиной, ответил мне, но и то неопределенно и уклончиво:
—Кто их знает, хорошие они либо плохие? Люди, однако, бывают разные. Не нам судить.
Бычок сейчас же дополнил его слова более определенными и прямыми объяснениями:
—Ты, Мишка, пойми, какая эта камера. Называется общая подследственная, а на деле она — психарня, гадюшник, сучье гнездо. Тут многие соузников шамать ловчатся, в доносиловку дуют, как в трубу, людей гепеушникам продают за колбасный ломтик и папиросу. Потому-то камера икру мечет и в молчанку играет. Мне одному на все такое наплевать; я отсюдова на вышку потопаю, не ближе. Непонятно, зачем гепеушники меня в эту гадскую нору сунули. Тут только колхознички да жидки, кое-как, стаями держатся, ну еще урки, хотя они все и мелкая шпанка. Остальные — хоть из кичмана выгоняй. Затрушенный народишко. В камере только один староста ничего себе. Строгий старик.
—А разве не ты камерный староста?— спросил я Петьку. —Ведь тебя здесь, кажется, уважают и побаиваются.
—Хотели меня в старосты, да я отказался. На чорта мне сдалось с этой пешей саранчой путаться. Тогда его выбрали, — мотнул он головой на плечистого старика со щетинисто-морщинным лицом.
Далее Бычок сообщил мне, что этот старик, Фома Григорьевич Дедовских, конюх из сибирского колхоза. Он самый обыкновенный и типичный "язычник": в тюрьме очутился потому, что на "воле" кому-то говорил, будто крестьянам без колхозов лучше и доказывал это фактами. Камерой он управляет, по мере сил, умело, строго и справедливо, с начальством разговаривает спокойно и настойчиво. Часто молится, вставляя в свои молитвы такие, например, фразы: "Помоги, Господи, узникам тюремным. Прости грехи наши и освободи нас, однако, из тесноты и обиды... "
Охарактеризовав мне так плечистого старика, Петька беспокойно пошарил вокруг меня глазами.
—Где же твой сидор? Гепеушники или уркачи смыли?
—Нет. В дезинфекции остался. Потом обещали выдать,— успокоил я его.
—Так... Эх, нечем тебя угостить ради нашей встречи. Пайку я еще утром съел. Замаривают нас тут голодухой гепеушники проклятые,— сокрушенно покрутил он головой.
—Ничего, Петя. Когда-нибудь угостишь. А теперь скажи, что случилось с Федором и его ребятами?
Лунообразная физиономия "короля медвежатников "омрачилась.
—Нету больше Феди. Его, вместе с тарзаньим братом и Алешей-певцом, на луну отправили. Остальных — в концентрашку.
—И Силкина?
—Тот на волю собирался, да не успел. Пером ему глотку перехватили...
Сразу после неудавшейся попытки побега Федор Гак, Яшка Цыган и Алеша были расстреляны в комендантской камере. Кто-то из оставшихся в живых членов шайки Федора, приговоренных к заключению в концлагере, сумел передать в разные камеры тюрьмы предсмертные слова своего вожака: "пришейте зырянина".
В награду за донос о предполагавшемся побеге, начальник краевого управления НКВД решил выпустить Ивана Силкина на "волю". Его перевели в камеру предназначенных к освобождению из тюрьмы. Там оказалось много мелких уголовников и они выполнили приказ Федора. Силкин был зарезан в уборной во время оправки. Несколько заключённых держали жертву с заткнутым тряпками ртом, а один резал ей горло лезвием безопасной бритвы. Держали зырянина до тех пор, пока он не истек кровью; при этом убийцы старались не запачкаться ею.
Тюремное начальство не смогло узнать, кто именно убил Ивана Силкина. Вызываемые на допросы заключенные, несмотря на требования и угрозы энкаведистов, все, как один, твердили:
—Не убивал! Не видел! Не знаю! Они были терроризованы убийцами, которые, перед допросами, показывали в камере окровавленную бритву и говорили;
—Ежели какая сука хоть одно слово тявкнет гепеушникам, то мы ее пришьем вот этим самым пером. И на воле до таких лягашей доберемся.
Сами убийцы, конечно, не сознавались тоже. Впрочем, управление НКВД не особенно старалось раскрыть это преступление. В горячке "ежовщины" оно было для него просто внутритюремным и маловажным уголовным случаем.
Общая подследственная представляет собой каменную коробку с высотой стен в З,50 метра и площадью пола приблизительно 30 квадратных метров. До революции она была одиночкой с одним единственным арестантом, а к концу 1937 года в нее втиснули 108 заключенных.
Она "меблирована" только стоящей у двери парашей, которую заключенные называют "Парашенькой" и "коллективной любовницей". Пользоваться ею днем запрещено, но не тюремным начальством, а самими обитателями камеры, за исключением, конечно, "экстренных случаев".
Против двери — под потолком — решетчатое окно. Оно не прикрыто козырьком со двора и поэтому в камеру, после полудня, иногда заглядывает солнце. Сырые, насквозь пропитавшиеся человеческим потом, стены покрыты слоями слизи и каплями стекающей с них жидкости — охлажденных людских испарений. Белили эти стены в последний раз, по словам надзирателей, в 1916 году.
Камера, ее обитатели и параша грязны до отвращения. На цементном полу толстый слой грязи, и голые подошвы ног прилипают к ней, как автомобильные шины к асфальту раскаленной солнцем дороги. Воздух в камере предельно спертый, а запах специфически тюремный. Пахнет человеческим потом, грязью, баландой, сыростью и парашей.
Слева от двери, в углу, голландская печь, на полметра не доходящая до потолка, изразцы которой от времени облупились и превратились из белых в грязно-серые. Ее никогда не топят, но в камере не холодно. Она нагревается теплом, испарениями и дыханием скученных здесь людей. Режим в камере установлен "особо-подследственный". Заключенным разрешается днем только сидеть; ходить и "думать о своих преступлениях". Лежать, а тем более спать — днем нельзя. Прогулок в тюремном дворе, газет и книг для нас нет. Передачи и письма с "воли" и покупки в тюремном ларьке запрещены.
За малейшую провинность заключенных сажают в карцер на 150 граммов хлеба и кружку воды в сутки. Летом карцеры подогреваются горячим паром, а зимой охлаждаются ледяной водой.