Михаил бойков люди советской тюрьмы

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   14   15   16   17   18   19   20   21   ...   35

Давно уже Файзулла мечтает о мщении, но никаких средств для осуществления этой мечты у него не было до вчерашнего дня. Вчера, после очередного допроса с избиением, ему дали чашку с водой умыть лицо. Смы­вая с него кровь, он увидел в воде у себя на лбу белое пятно и понял, что болен проказой. Сначала он испу­гался, потом подумал и его охватила радость. На сегод­няшнем допросе он постарается прикоснуться к возмож­но большему количеству энкаведистов.

—Я буду бить, царапать, кусать этих шайтанов! Проклятие Аллаха перейдет на них!— восклицал басмач, и свирепая мстительная улыбка кривила гримасами его смуглое хищное лицо.

Затаив дыхание, слушали мы злобные, наполненные жгучей ненавистью выкрики прокаженного. Нам было жутко от них и от той страшной и отвратительной кар­тины, которая рисовалась ими перед нашими мысленны­ми взорами: прокаженный умышленно заражает здоро­вых людей. Энкаведистов, но все же людей.

Когда Файзулла кончил говорить, в камере разго­релся спор. Большинство заключенных хотело вызвать Дежурного по тюремному коридору и потребовать, чтобы от нас убрали прокаженного. Судьба энкаведи­стов, которым грозило заражение проказой, нас трога­ла, все-таки, мало, а Елисей Сысоев даже злорадно ска­зал:

—Так им и надо!

Мы беспокоились больше о себе, боясь что прокаженный может заразить всю камеру, заразить даже воз­дух в ней. Эта зараза казалась нам страшнее смерти.

Против общего требования заключенных выступи­ли только староста и "братья-абреки". К ним, несомнен­но, присоединились бы Тихон Гринь и Григорий Иппо­литов, но этих смелых людей среди нас тогда уже не было.

Сергей Владимирович пытался успокоить взволно­ванных заключенных такими словами:

—Я предлагаю подождать до вечера. Не думаю, чтобы проказа могла передаваться людям через воздух. Во всяком случае, я никогда об этом не слыхал. После ухода Файзуллы мы можем требовать, чтобы камеру

продезинфицировали. По-моему не следует мешать бас­мачу в его мести.

—Это его право и не наше дело,— поддержал ста­росту русский абрек.

—Басмач должен отомстить,— сказал черкес.

Однако, остальные заключенные продолжали на­стаивать на своем.

—Как же мы вызовем дежурного?— спросил Про­нин. —Ведь Файзулла никого не пустит к двери.

—Будем кричать хором,— предложил Костя Пота­пов.

Открывшаяся со скрипом и лязганьем дверь обор­вала наш спор. Прокаженного вызвали на допрос.

Вечером темой наших разговоров была исключи­тельно проказа. Мы вспоминали виденное, слышанное и прочитанное об этой страшной и таинственной болезни и жалели, что среди нас нет врача, который мог бы рас­сказать наш все точно и подробно о ней.

Ложась спать после звонка отбоя, Сергей Владимипович резюмировал нашу беседу несколькими неожи­данными замечаниями:

Поразмыслив, как следует, я все-таки завидую Файзулле. Отвезут его в лепрозорий для прокаженных и проживет он там спокойно до смерти остаток своих дней и ночей. Это лучше тюрьмы и концлагеря.

—Заживо гнить? Нет! Покорно благодарю,— от­кликнулся со своей "пиджачной постели" Костя Пота­пов.

—А мы разве не гнием?— спросил Пронин.

—Не так, как он. Стоит нам только выйти на волю и наше гниение кончится,— возразил Костя.

—Или начнется снова,— усмехнулся Сергей Влади­мирович.

—Но его и расстрелять могут,— прошептал Шура Карелин.

—Возможно. Аналогичные случаи бывали. Напри­мер, с заключенными, больными сапом,— подтвердил слова юноши староста и зевнул, переворачиваясь на бок:

—А-а-ах! Ну, будем спать!...

Файзулла в камеру больше не пришел, но очень ско­ро подал нам весть о себе. На следующий день, едва мы кончили пить утренний кипяток, как дверь камеры рас­пахнулась и в нее ворвались пятеро энкаведистов, воо­руженных винтовками со штыками. Один из них скоман­довал:

—Встать! Повернуться к стенке!

Мы выполнили его приказание без особой, впрочем, поспешности. Медленно поворачиваясь лицом к стене, я успел заметить, что подавший нам команду энкаведист вытаскивает из-за обшлага шинели сложенный вчетверо лист бумаги. Пошуршав ею за нашими спинами, он сказал:

—Карелин Александр! Выходи без вещей! Стоящий со мною рядом юноша рывком сдвинулся с места, растерянно и беззвучно шевеля губами. Он, ве­роятно, думал, что его поведут на расстрел. Ведь вызыва­ли без вещей.

—Скорее выходи!— крикнул энкаведист.

Юноша испуганно вздрогнул и торопливо напра­вился к двери.

—Остальным стоять и не шевелиться,— приказал энкаведист.

Спустя несколько минут его окрик раздается снова:

—Пронин Сергей! Без вещей!

Сергей Владимирович отходит от стены и слегка дрогнувшим голосом произносит.

—Прощайте, товарищи! Может быть, больше не уви­димся.

—Прощайте!— отзываются несколько голосов.

—Давай помолчи! Нечего тут прощаться,— раздра­женно обрывает их энкаведист.

Меня вызвали третьим. В коридоре толпятся надзи­ратели. Они в брезентовых халатах, резиновых перчат­ках и с явно паническими выражениями лиц. Двое из них хватают меня под руки и бегом тащат по коридору, а затем по лестнице на второй этаж тюрьмы. Я пытаюсь сопротивляться:

—Да пустите вы меня, черти. Я ходить еще не разу­чился, а бежать из тюрьмы не собираюсь.

—Не дрыгайся! Вот пробежим лестницу, тогда пу­стим,— тяжело дыша говорит надзиратель справа.

—А на лестнице почему нельзя?

-Потому нельзя, что ваш брат подследственник с ее сигать вниз норовит. Самоубивается.

Но ведь там сетка,— киваю я головой на желез­ную раму с мелким сетчатым переплетом, прикреплен­ную над пролетом лестницы.

Ваш брат под сетку нырнуть ловчится,— обры­вающимся от бега голосом объясняет мне надзиратель слева.

Рама с сеткой приделана к лестнице небрежно и, видимо, наспех. Заключенному, желающему покончить самоубийством, не трудно "нырнуть" под нее. Более де­сятка таких попыток в тюрьме уже было. Два "прыгу­на "разбились насмерть, а остальным "не повезло": они только искалечились. Условия для самоубийственных прыжков в главной ставропольской тюрьме не совсем подходящие. Она двухэтажная и расстояние между верхней площадкой лестницы и цементным полом пер­вого этажа не превышает десяти метров.

Однако, тюремное начальство приняло меры для предотвращения попыток самоубийств. Не надеясь на свое "сеточно-техническое "усовершенствование, оно приказало надзирателям и конвоирам на лестницах за­ключенных "хватать и не пущать"...

В конце коридора второго этажа мои "телохрани­тели" останавливаются перед дверью с эмалевой над­писью:

"Дезинфекция".

Один из надзирателей приоткрывает дверь и спра­шивает кого-то, находящегося за нею:

—Можно?

—Давайте,— еле слышно доносится оттуда тонкий голос, похожий на детский.

Надзиратели вталкивают меня в большую светлую комнату, но сами в нее не входят. Комната залита сол­нечным светом, таким радостно-приятным и слегка ре­жущим глаза после сумерок тюремных коридоров. Лучи солнца огромными прямоугольниками, с множеством танцующих в них пылинок, ложатся на пол из двух вы­соких зарешеченных окон. А за окнами "воля": крыши домов, широкие улицы окраин и уходящие к горизонту просторы степи, покрытой белой искрящейся пеленой снега.

Отвести глаза от этого чудного зрелища меня за­ставил тонкий, альтовый голос:

—Ваша фамилия!

—Бойков,— машинально отвечаю я.

Сидящий за столом, в простенке между окнами, угрюмый и очень прыщеватый юноша в грязновато-бе­лом халате и резиновых перчатках ищет мою фамилию в длинном списке и, найдя, ставит против нее каранда­шом крестик.

Кроме стола, в углу комнаты стоит стеклянный шкаф с раскрытыми дверцами и больше ничего нет. В шкафу множество банок, бутылок и несколько пульве­ризаторов, похожих на те, из которых опрыскивают са­довых вредителей.

—Разденьтесь догола,— говорит мне юноша. Раздеваюсь. Он берет из шкафа пульверизатор и опрыскивает меня с головы до ног какой-то очень во­нючей жидкостью.

—Для чего это?— спрашиваю я.

—От заражения проказой.

—Помогает?

—Не знаю.

—Зачем же вы меня поливаете этой дрянью?

—Приказано продезинфицировать,— угрюмо бурчит он почесывая большой сизый прыщ на щеке.

-А где прокаженный басмач?

-Замолчите! Мне запрещено разговаривать с под­следственными,— спохватывается юноша. Разноцветные прыщи, украшающие его лицо, слегка бледнеют.

—Ответьте только на один вопрос,— настаиваю я.

—Ну?

—Его расстреляют или отвезут в лепрозорий?

—Должно быть, в лепрозорий.

—А меня куда?

—Не знаю. Да замолчите же вы, наконец!— тонко­голосо вскрикивает он, и его прыщи багровеют.

По обе стороны стола, в комнате две двери. От­крыв одну из них, юноша выбросил в нее ворох моей одежды, а на другую указал мне:

—Пройдите туда и подождите.

За дверью оказалась маленькая и холодная комна­тушка, "меблированная" единственной трехногой ска­мейкой с круглым сиденьем. Я присел на нее и погру­зился в молчаливо-тревожное ожидание.

"Куда же теперь меня потащат?"— думал я.

Ждать пришлось недолго. Через пару минут в дверь просунулась прыщеватая физиономия и, вместе с узел­ком моей одежды, бросила мне два слова:

—Быстрее одевайтесь!

Только что пропаренная горячая одежда сильно воняла чем-то химически-едким, но надевать ее было приятно. Мое иззябшее тело сейчас же согрелось.

—Готовы?— крикнул мне прыщеватый юноша.

—Уже,— ответил я.

—Ну, идите сюда.— Он позвал моих "телохранителей" и те снова пове­ли меня по тюремному коридору. На этот раз они не хватали меня под руки и не заставляли участвовать в "беге с препятствиями". В этом не было необходимо­сти; к лестнице мы не приближались.

—В новую камеру ведете?— спросил я надзирателя слева.

—Куда же еще? В общую. Вот в эту,— мотнул он головой вперед, останавливаясь перед одной из дверей.

На ней крупно выведена надпись мелом:

"Общая № 16".

Из-за двери доносится сдержанный гул множества голосов. Похоже на гигантский улей.

"Как-то я буду жить там?"— врывается в мою го­лову мысль и мгновенно сменяется другой, беспокой­ной и мелко-практической:

"Мои вещи. Скудные, но необходимые заключенно­му. Надо их добыть из камеры "настоящих".

Обращаюсь к надзирателям:

—Я оставил в прежней камере вещи. Как бы их по­лучить?

—После получишь. Не пропадут,— успокаивает меня надзиратель справа. —Твои вещички тоже долж­ны пройтить дизынфекцыю. И усмехаясь добавляет:

—Ну и панику произвел этот ваш заразный бас­мач. На всю тюрьму.

Глава 15 ОБЩАЯ ПОДСЛЕДСТВЕННАЯ

Перешагнув порог новой тюремной камеры, я был подхвачен чем-то вроде вихря. Что-то огромное навали­лось на меня, облапило швырнуло вправо и влево, стис­нуло и закружило.

На мгновения из этого вихря показывались две ог­ромные ручищи, удивительно знакомая мне лунообраз­ная, мясистая физиономия и вырывались произнесен­ные знакомым голосом восклицания:

—Мишка! Контра! Ты еще живой? Ух ты, Мишка! Кое-как вывернувшись из тисков вихря, я метнулся в сторону, споткнулся, но упасть не успел. Мускулистые, широколадонные руки схватили меня, и я увидел перед собой широчайшую улыбку на лунообразной физионо­мии "короля медвежатников" Петьки Бычка. Увидел и обрадовался, как близкому и родному человеку. Мы об­нялись и расцеловались. Мои кости хрустнули в его мощном обхвате, я застонал, и лишь после этого он пустил меня. И вдруг спохватился:

—Чего мы сохнем тут возле параши? Пошли на мое место. Протискивайся за мной.

Сказать это было легко, а сделать — трудновато. В камере полновластно царила теснота. Места для всех заключенных явно нехватало. Люди здесь сидели вплотную друг к другу, так сказать, вповалку. Один упирался в соседа плечами, другой — спиной, третий — согнуты­ми коленями. Из массы полуголых и грязных людских тел россыпями грибов торчали головы, безобразно ост­риженные по-тюремному.

"Как же они спят? Если для сидячих места мало, то где же его найти лежачим?"— думал я, с трудом продвигаясь по камере вслед за Петькой.

Он разгребал человеческие тела, как ледокол торо­сы, не обращая внимания на ругань и протесты тесни­мых им.

—Куда прешь, слон? Не наступай на живых людей! Осторожнее! Ой, ногу придавил!— кричали ему со всех сторон.

—Потеснитесь, гады! Освободите проход! Не буду же я через вас летать. Меня гепеушники полетам еще, не научили,— огрызался он.

Наконец, мы кое-как добрались до петькиного ме­ста, на котором лежал его "сидор". Петька уселся на него и пригласил меня:

—Садись рядом.

—Некуда, Петя. Не втиснешься,— возразил я.

С трех сторон петькин "сидор" подпирали три го­лых спины.

—Через почему это некуда?— возмутился он и ряв­кнул в спины направо и налево:

—Вы, шпана! Ну-ка, посуньтесь!

Спины слегка сдвинулись с мест, сделали по пол­оборота в людском месиве и обнаружили две типичных физиономии мелких урок: испитые, жуликоватые, шра-моватые и часто битые. Обладатели этих физиономий сказали вместе очень плачущими голосами:

—Да рази тут можно соваться?

—На людей, что-ли, соваться?

—Кому я приказал? Или повторить кулаками?— еще громче рявкнул Бычок.

Урки подвинулись немного больше, бросив на меня косые ненавидящие взгляды. Не желая в первый же день наживать врагов в камере, я попросил Петьку:

—Не гони ты, пожалуйста, людей с их мест. Я как-нибудь и возле параши устроюсь.

—Никаких параш,— отрезал он. —Я тебе кусок своего места уступил, не чужого. Они, гады, на меня со всех сторон лезут. Все время их спихиваю.

—В таком случае, спасибо Петя,— поблагодарил я...

Третья спина сзади него, во время нашего разгово­ра, не подавала никаких признаков жизни, как бы оце­пенев в неподвижности. Встав с мешка, Петька шлеп­нул по ней ладонью.

—А ты особого приглашения ждешь? Катись от­сюда!

Спина икнула от неожиданности и поспешно втис­нулась в щель между двумя чужими боками. Петька пе­редвинул мешок, уселся снова и указал мне на освобо­дившийся клочок пола, размерами не больше квадрат­ного полуметра:

—Это будет твое сидячее место, а к вечеру распро­странишься и на лежачее. Я тут еще кое-кого посуну.

—Как вы спите в такой тесноте?— задал я ему во­прос, беспокоивший меня от непривычки к окружаю­щей обстановке.

—По-солдатски. В строю. Только солдаты так то­пают, а мы —кемаем. Да ты нынче ночью сам погля­дишь,— ответил он, а затем потянул носом, принюхи­ваясь ко мне:

—Чем это от тебя несет?

—Дезинфекцией.

—Через почему? И вообще, где ты все это время сохнул и что с тобой гепеушники сотворили?— нетер­пеливо заерзал на мешке Петька.

Я посвятил его в подробности жизни камеры "на­стоящих", биографий некоторых из них и результатов появления среди нас прокаженного басмача. Не только Петька, но и многие заключенные с интересом слушали мой рассказ. Из дальних углов камеры кричали мне:

—Громче! Не слышно!

Бычок громко восхищался такими героями, как Гринь, Ипполитов, "есенинцы" и братья-абреки, жалея, что они не урки. Остальные заключенные слушали, ни­чем не выражая своего отношения к ним. Это меня за­интересовало.

—Ну, граждане, нравятся вам "настоящие" или нет? — спросил я, кончив рассказывать.

Несколько голосов пробормотали что-то неразбор­чивое и лишь один высокий, худощавый, но плечистый старик, с лицом покрытым крупными морщинами и се­дой щетиной, ответил мне, но и то неопределенно и ук­лончиво:

—Кто их знает, хорошие они либо плохие? Люди, однако, бывают разные. Не нам судить.

Бычок сейчас же дополнил его слова более опре­деленными и прямыми объяснениями:

—Ты, Мишка, пойми, какая эта камера. Называется общая подследственная, а на деле она — психарня, га­дюшник, сучье гнездо. Тут многие соузников шамать ловчатся, в доносиловку дуют, как в трубу, людей гепеушникам продают за колбасный ломтик и папиросу. Потому-то камера икру мечет и в молчанку играет. Мне одному на все такое наплевать; я отсюдова на вышку потопаю, не ближе. Непонятно, зачем гепеушники меня в эту гадскую нору сунули. Тут только колхознич­ки да жидки, кое-как, стаями держатся, ну еще урки, хотя они все и мелкая шпанка. Остальные — хоть из кичмана выгоняй. Затрушенный народишко. В камере только один староста ничего себе. Строгий старик.

—А разве не ты камерный староста?— спросил я Петьку. —Ведь тебя здесь, кажется, уважают и побаива­ются.

—Хотели меня в старосты, да я отказался. На чорта мне сдалось с этой пешей саранчой путаться. Тогда его выбрали, — мотнул он головой на плечистого старика со щетинисто-морщинным лицом.

Далее Бычок сообщил мне, что этот старик, Фома Григорьевич Дедовских, конюх из сибирского колхоза. Он самый обыкновенный и типичный "язычник": в тюрь­ме очутился потому, что на "воле" кому-то говорил, будто крестьянам без колхозов лучше и доказывал это фактами. Камерой он управляет, по мере сил, умело, строго и справедливо, с начальством разговаривает спо­койно и настойчиво. Часто молится, вставляя в свои мо­литвы такие, например, фразы: "Помоги, Господи, узни­кам тюремным. Прости грехи наши и освободи нас, однако, из тесноты и обиды... "

Охарактеризовав мне так плечистого старика, Петь­ка беспокойно пошарил вокруг меня глазами.

—Где же твой сидор? Гепеушники или уркачи смыли?

—Нет. В дезинфекции остался. Потом обещали вы­дать,— успокоил я его.

—Так... Эх, нечем тебя угостить ради нашей встре­чи. Пайку я еще утром съел. Замаривают нас тут голодухой гепеушники проклятые,— сокрушенно покрутил он головой.

—Ничего, Петя. Когда-нибудь угостишь. А теперь скажи, что случилось с Федором и его ребятами?

Лунообразная физиономия "короля медвежатни­ков "омрачилась.

—Нету больше Феди. Его, вместе с тарзаньим бра­том и Алешей-певцом, на луну отправили. Остальных — в концентрашку.

—И Силкина?

—Тот на волю собирался, да не успел. Пером ему глотку перехватили...

Сразу после неудавшейся попытки побега Федор Гак, Яшка Цыган и Алеша были расстреляны в комен­дантской камере. Кто-то из оставшихся в живых членов шайки Федора, приговоренных к заключению в концла­гере, сумел передать в разные камеры тюрьмы пред­смертные слова своего вожака: "пришейте зырянина".

В награду за донос о предполагавшемся побеге, на­чальник краевого управления НКВД решил выпустить Ивана Силкина на "волю". Его перевели в камеру пред­назначенных к освобождению из тюрьмы. Там оказалось много мелких уголовников и они выполнили приказ Фе­дора. Силкин был зарезан в уборной во время оправ­ки. Несколько заключённых держали жертву с заткну­тым тряпками ртом, а один резал ей горло лезвием без­опасной бритвы. Держали зырянина до тех пор, пока он не истек кровью; при этом убийцы старались не за­пачкаться ею.

Тюремное начальство не смогло узнать, кто именно убил Ивана Силкина. Вызываемые на допросы заклю­ченные, несмотря на требования и угрозы энкаведистов, все, как один, твердили:

—Не убивал! Не видел! Не знаю! Они были терроризованы убийцами, которые, пе­ред допросами, показывали в камере окровавленную бритву и говорили;

—Ежели какая сука хоть одно слово тявкнет гепеушникам, то мы ее пришьем вот этим самым пером. И на воле до таких лягашей доберемся.

Сами убийцы, конечно, не сознавались тоже. Впрочем, управление НКВД не особенно старалось раскрыть это преступление. В горячке "ежовщины" оно было для него просто внутритюремным и маловажным уголовным случаем.

Общая подследственная представляет собой камен­ную коробку с высотой стен в З,50 метра и площадью пола приблизительно 30 квадратных метров. До рево­люции она была одиночкой с одним единственным аре­стантом, а к концу 1937 года в нее втиснули 108 заклю­ченных.

Она "меблирована" только стоящей у двери пара­шей, которую заключенные называют "Парашенькой" и "коллективной любовницей". Пользоваться ею днем за­прещено, но не тюремным начальством, а самими оби­тателями камеры, за исключением, конечно, "экстрен­ных случаев".

Против двери — под потолком — решетчатое ок­но. Оно не прикрыто козырьком со двора и поэтому в камеру, после полудня, иногда заглядывает солнце. Сы­рые, насквозь пропитавшиеся человеческим потом, сте­ны покрыты слоями слизи и каплями стекающей с них жидкости — охлажденных людских испарений. Белили эти стены в последний раз, по словам надзирателей, в 1916 году.

Камера, ее обитатели и параша грязны до отвраще­ния. На цементном полу толстый слой грязи, и голые подошвы ног прилипают к ней, как автомобильные ши­ны к асфальту раскаленной солнцем дороги. Воздух в камере предельно спертый, а запах специфически тю­ремный. Пахнет человеческим потом, грязью, балан­дой, сыростью и парашей.

Слева от двери, в углу, голландская печь, на пол­метра не доходящая до потолка, изразцы которой от времени облупились и превратились из белых в грязно-серые. Ее никогда не топят, но в камере не холодно. Она нагревается теплом, испарениями и дыханием скучен­ных здесь людей. Режим в камере установлен "особо-подследствен­ный". Заключенным разрешается днем только сидеть; ходить и "думать о своих преступлениях". Лежать, а тем более спать — днем нельзя. Прогулок в тюремном дво­ре, газет и книг для нас нет. Передачи и письма с "во­ли" и покупки в тюремном ларьке запрещены.

За малейшую провинность заключенных сажают в карцер на 150 граммов хлеба и кружку воды в сутки. Летом карцеры подогреваются горячим паром, а зимой охлаждаются ледяной водой.