Михаил бойков люди советской тюрьмы
Вид материала | Документы |
- Шихвердиев А. П., Полтавская Г. П., Бойков, 6962.91kb.
- Автобусный экскурсионный тур. 5 дней/4 ночи, 120.63kb.
- Юрий Дроздов: Россия для США не поверженный противник, 300.35kb.
- Джанетт Рейнуотер, 720.66kb.
- Джанетт Рейнуотер, 289.51kb.
- Михаил Булгаков. Дьяволиада, 456.65kb.
- Администрация костромской области контрольное управление информационный обзор материалов, 425.61kb.
- «советской философией», 5892.06kb.
- Развитие завода после Великой Октябрьской социалистической революции Глава I период, 1299.64kb.
- Штеренберг Михаил Иосифович, к т. н. (г. Москва), 234.23kb.
Иногда, тяжело вздыхая, он говорил нам:
—Ах, вы знаете, самое большое мое желание — сыграть в шахматы. Хотя бы один раз. Потом можно и умереть!
Постепенно это постоянное желание превращалось у него в навязчивую идею и он даже во сне бредил шахматами. Когда же он заговаривал о них наяву, Сергей Владимирович с каким-то странным смущением всегда отворачивался в сторону и старался перевести разговор на другие темы. Наконец, наш староста не выдержал "шахматного нытья" Фишера и резко оборвал его:
—Перестаньте хныкать! Вы давно бы могли иметь шахматы, если бы того захотели.
Глаза Давида Исаевича сделались еще печальнее,. чем обычно ,и он сказал Пронину с упреком:
—Зачем вы так жестоко шутите?
—Я не шучу,— пожав плечами, ответил Сергей Владимирович.
-Нет? Что вы говорите? Кто же их нам даст?... Ой зачем такие наивные фантазии? Ведь надзиратели не дадут же нам шахматы.
Разумеется. Но мы можем сделать их сами. Только это, в наших условиях, очень трудно и камера, пожалуй ,не согласится.
_Сделать? Из чего? Каким образом?— возбужденно спрашивал Фишер.
—Кирпич, уголь и... хлеб,— бросил Сергей Владимирович, невольно сделав короткую паузу перед последним словом.
Этот разговор заинтересовал камеру. Мы начали: расспрашивать нашего старосту о способах изготовления шахмат из "тюремных ресурсов". Он так объяснил нам это:
—Два куска хлеба надо размочить в воде. В один из них добавить угольного порошка, а в другой — кирпичного. Затем месить их каждый отдельно. Когда они превратятся в вязкую массу, похожую на оконную замазку, можно лепить из нее, что хотите.
Заключенные засыпали Пронина вопросами и на каждый получали вполне обстоятельный ответ.
—Для чего в хлеб добавляют кирпич и уголь?
—Чтобы он не трескался и не ломался, когда высохнет.
—Где же взять угольный и кирпичный порошок?
—У меня сохранился кусочек древесного угля. Раньше я им чистил зубы. А кирпич? Соскрести штукатурку с нижней части подоконника и, — пожалуйста.
—Из чего сделать доску для игры?
—Разве ни у кого не найдется куска белой тряпки? Нарисуем на ней квадратики.
—Так за чем же остановка? Будем делать шахматы! Скорее!— блестя расширившимися от возбуждения угольно-черными глазами, воскликнул Фишер.
—А хлеб? —угрюмым вопросом остановил его Костя Потапов.
—Да-а, хлеб. В нем-то вся и за-гвозд-ка,— вздохнув протянул Сергей Владимирович.
О хлебе и шахматах мы спорили два дня. На шахматные фигурки, по словам Пронина, требовалось не меньше килограмма хлеба. Желающих играть в шахматы оказалось одиннадцать. Остальные ими не интересовались. Следовательно, каждый "шахматист" должен был оторвать от своего дневного хлебного пайка почти сто граммов, а для истощенного голодом человека это совсем нелегко.
На третий день наш спор окончился в пользу шахмат. Желание играть пересилило требования желудков. Первым дал свой кусок хлеба самый голодный из нас — Давид Исаевич Фишер.
С утра мы размачивали хлеб, скребли уголь и кирпич и месили тесто. Сергей Владимирович лепил королей, коней и пешки, а Фишер, не сводя блестящих от нетерпения глаз с его ловких пальцев, возбужденно восклицал:
—Вы же настоящий мастер! Вам же цены нет! И почему они вас держат в тюрьме? Вы вполне можете быть председателем кустарно-шахматной артели.
—Ну, какой там мастер,— махал на него рукой "вечный сиделец". —Вот в царских тюрьмах действительно были мастера. Из хлеба с порошком скульптуры лепили; великолепные шкатулки и трубки для курения делали... Тогда арестанты в хлебе не нуждались...
Вечером кусок белой тряпки был раскрашен углем "под шахматную доску", фигурки сохли в углу, а мы, и впервые за все время пребывания в этой камере, отрезая от своих башмаков кусочки кожи, жевали и проглатывали их. Староста, "закусывая" вместе с нами, давал нам "тюремно-кулинарные "советы:
-Вырезайте самые мягкие куски. Жуйте дольше. Проглатывайте медленно, понемногу и запивайте водой. Иначе заболит живот. Знаю все это по опыту. Мне в советских тюрьмах уже четыре раза приходилось кожей лакомиться. Сегодня — пятый...
Следующее утро камеры началось шахматным турниром. Сперва играли по единственному в тюрьме правилу: "на высадку". Бросили жребий и двое счастливцев уселись за "шахматную доску". Проигравшего сменил третий по жребьевке, затем четвертый и т. д. Но очень скоро обнаружилась несостоятельность такой системы. Давид Исаевич обыграл всех и даже черкеса-абрека, с которым еврею пришлось повозиться дольше, чем с остальными шахматистами.
Проигравший горец одобрительно поцокал языком и произнес с уважением:
—Хорошо играешь! Тебе к нам в горы надо! Там настоящих противников найдешь! Таких, как ты!
После второго круга турнира, в котором также победил Фишер, мы установили очередь. Пару, сыгравшую партию, сменяла другая.
В первый же день игры тюремный надзор попробовал вмешаться в нее. К нам вошел старший надзиратель, посмотрел, покачал головой и строго спросил:
—Кто вам разрешил? Правил внутреннего распорядка, что-ли, не знаете? Или вам пояснить еще, что заключенным...
—А вы скандала не хотите?— быстро перебил его староста.
Надзиратель отрицательно качнул головой.
—Нет, не хочу.
—Тогда не мешайте нам,— поддержал старосту русский абрек.
—Как это не мешать? По каким правилам?— загорячился тюремщик.
—Так, гражданин надзиратель,— со спокойной терпеливостью начал объяснять ему Пронин, —просто не мешайте. Иначе мы вам устроим очень громкий скандал. Вроде бунта. Ведь вы сами знаете, что из этой камеры, почти всегда, за редкими исключениями, уходят на казнь. Так что терять нам нечего, и мы бояться чего-либо давно перестали. Поэтому, давайте-ка лучше поладим мирно.
—Да ведь не разрешается! Мне от начальства здорово нагореть может!
—А вы, гражданин надзиратель, делайте вид, что нашу игру не замечаете. Если же на горизонте появится начальство, стукните нам в дверь. И мы тогда вас не подведем. Так запрячем шахматы, что сам Ежов не найдет.
—Ладно уж! Что с вами, контрами, поделаешь,— вздохнул надзиратель и ушел.
Так в нашей камере шахматы получили нечто, вроде прав "тюремного гражданства". Играли мы восемь дней подряд, от подъема до отбоя ко сну с короткими перерывами на получение от надзора еды. Некоторые, в том числе и Фишер, даже ели ,не отрываясь от шахмат.
Утром девятого дня Костя Потапов поднялся раньше всех, торопливо умылся и "позавтракал" большой кружкой воды с крохотным кусочком вчерашнего хлеба. Затем, потирая руки жестами человека, предвкушающего большое удовольствие, обратился к Фишеру:
—Начнем, Давид Исаевич?
Еврей ничего не ответил. Костя повысил голос.
—Не слышите, что-ли, Давид Исаевич? Или забыли что сегодня наша первая очередь сразиться в шахматы?
В ту же секунду костин голос изменился, из бодро-нетерпеливого превратившись в отрывисто-тревожный:
—Да, что с вами, Фишер?
Давид Исаевич сидел скорчившись в своем углу и тихо постанывал. Лицо его было серым, как тюремная стенка. Мы вскочили с пола и бросились к нему. С трудом шевеля губами, он еле слышно прохрипел в ответ на наши вопросы:
—Я.. . съел.. . шахматы.. . Извиняюсь.. . Шахматисты набросились на него с бранью, но староста остановил их:
—Оставьте его в покое! Он дошел до точки! Разве не видите? Конец человеку.. .
Ему дали воды и он, виновато-прерывистым шопотом поведал нам о том, как съел шахматы. С вечера спрятал их за пазуху и, когда камера уснула, начал разламывать на куски и жевать, лежа в своем углу. Он ел и плакал; ему было очень жаль фигурки любимой игры, но он больше не мог противиться голоду, терзавшему все внутри у него. К утру он доел последнюю пешку и погрузился в сладкую дремоту сытого человека. Его разбудила сильная боль в желудке и теперь он чувствует, что умирает...
Вызванные нами надзиратели унесли Фишера в тюремный госпиталь. Сергей Владимирович, указывая на то место, где только что лежал умирающий шахматист, угрюмо пробурчал, ни к кому не обращаясь:
—Вот... Шекспир, Достоевский и прочие. Чего они стоют в сравнении вот с этим... с этим.
Дальше ему нехватило слов и он только махнул рукой...
На вечерней поверке Пронин спросил старшего надзирателя:
—Как себя чувствует Фишер в госпитале?
Тюремщик ответил с кривой, гримасоподобной усмешкой:
—Лучше всех! Он... помер...
7. Есенинцы
Из всех "настоящих" наиболее симпатичны мне двое молодых русских ребят: Витя и Саша. Оба студенты второго курса Ставропольского педагогического института. Арестованы всего лишь две недели тому назад и розовая свежесть их щек только слегка тронута сероватой тюремной желтизной, а юношеская бодрость и горячность не подавлена апатией и медленно-ленивым отупением заключенных.
Они дети кадровых рабочих местного маслобойного завода и бывших красных партизан гражданской войны, но советскую власть ненавидят, а своих отцов не любят.
—За что?— спросил я их.
—А за то, что эта проклятая власть, вместе с нашими батьками, довела до смерти Сережу,— ответил Витя.
—Какого?
—Есенина,— дополнил его ответ Саша.
—Но при чем здесь ваши отцы?— удивился я.
—Ну, как же. Они воевали за власть убийц Сережи, — сказал Саша.
—На свою голову,— бросил Витя...
Спустя три дня после ареста, следователь сообщил ему:
—Твоего папашку мы вчера тоже забрали. Совместно с папашкой твоего приятеля. Как врагов народа. Неподалеку от вас сидят.
—И тебе не жаль отца? — спросил я Витю.
Он ответил мне народной антисоветской пословицей:
—За что боролся, на то и напоролся. Но, подумав, вздохнул. —Жаль все-таки...
В институте он руководил подпольным литературным кружком, а Саша был его ближайшим другом и помощником. Более 30 юношей и девушек, тайком от других студентов и своих родителей, изучали жизнь и творчество любимого ими, но запрещенного в то время советской властью поэта. Заучивали наизусть и декламировали его стихи, и сами писали "под Есенина". На тайных "читках" по квартирам и на прогулках в пригородных лесах горячо спорили о нем, искали и, в большинстве случаев, находили ответы на до того неразрешенные ими вопросы его жизни и творчества. Один из вопросов, больше всего вызывавший споров, они никак не могли разрешить: покончил самоубийством или убит Сергей Есенин?
Некоторые приводили факты, подтверждающие самоубийство поэта, другие фактами же опровергали их и заявляли:
— Энкаведисты могут подделать любой факт!
День за днем накапливался в кружке антисоветский литературный динамит" и, наконец, взорвался.
Преподаватель литературы, коммунист, читая на втором курсе института лекцию о Владимире Маяковском, помянул Есенина весьма недобрыми словами.
—Не позорьте нашего любимого поэта!— вскочил с места возмущенный Витя.
—Долой клеветников!— крикнул Саша. Их поддержали "есенинцы", которых в аудитории было десятка полтора. К последователям и последовательницам погибшего поэта присоединилось и несколько студентов, не состоявшись в кружке. Багровея от натуги, преподаватель литературы старался перекричать протестующую молодежь:
—Прекратите бунт! Или я вызову НКВД! Это антисоветская агитация!
—Агитация будет впереди! Вот, слушайте,— подбежал к нему Саша и начал декламировать свое стихотворение, посвященное Есенину:
—Нас тоска твоя нынче гложет;
Как тебе, всем нам жить невесело. Ты дошел до веревки, Сережа!... А быть может тебя повесили? ...
Эти "контрреволюционные" слова привели в ужас преподавателя-коммуниста и он, громко икнув от страха .выбежал из аудитории. Студенты и студентки, забаррикадировав столами входную дверь, продолжали "бунтовать": демонстративно читали антисоветские стихи Есенина и свои, посвященные ему.
Через полчаса к педагогическому институту подкатили несколько "черных воронков". Энкаведисты, взломав дверь, ворвались в аудиторию и всех находившихся там арестовали. Под прицелом винтовок их сковывали наручниками попарно, избивая при этом рукоятками наганов, отводили к автомобилям и вталкивали внутрь огромных черных кузовов...
Перед самым концом "ежовщины" Витя и Саша выли расстреляны, а все остальные "есенинцы" приговорены к большим срокам заключения в концлагерях.
8. "Сам себе Достоевский"
Целыми днями он сидит на полу у стены, уткнув лицо в колени, поднятые к самому подбородку. Никогда ни с кем не разговаривает и с ним не говорит никто. Прогуливаясь по камере, заключенные старательно его обходят.
На воле он, видимо, был довольно полным человеком, а здесь похож на очень исхудавшего бульдога: по обе стороны широкого и приплюснутого носа, под маленькими мутными глазками, два дряблых мешка вместо щек, а кожа на шее и голом животе свисает тройными карнизами.
Я хотел заговорить с ним, но Костя Потапов остановил меня брезгливым жестом.
—Не трогайте его! Это дрянь из дряней!
—Кто он?— спросил я Костю.
—Сам себе Достоевский, каких мало.
—Но почему дрянь?— удивился я. —В тюрьмах теперь тысячи подследственных пишут "Идиота". Что в этом особенного?
—Он сам особенный,— кивнул Костя в сторону "исхудавшего бульдога". —Талантливейший представитель следственной литературы. В написанном им романчике завербовал больше двухсот человек. Причем, ни следователь, ни теломеханик его и пальцем не тронули...
Историю этого человека я узнал позднее. Она была "страшной и отвратительной даже для меня, к тому времени видевшего и перенесшего в тюрьмах и на допросах многое.
Балтийский немец по происхождению. Карл Иоганнович Фогель до революции имел собственную пекарню в Пятигорске. Она считалась лучшей в городе. После революции большевики пекарню у него отобрали, но бывшего хозяина в ней оставили мастером, как незаменимого специалиста-пекаря. Фогелевский хлеб, по качеству и вкусу, не имел равноценного ни в одном из городов Кавказских Минеральных вод и весь местный "партийно-советский актив" кормился исключительно им, не признавая другого.
К ограбившей его власти Фогель никаких симпатий не питал; говорил о ней везде и всюду с издевательски-ядовитой насмешливостью и откровенной ненавистью. За это его не один раз приглашали в комендатуру пятигорского отдела НКВД и делали там "отеческие внушения":
—Бросьте, наконец, заниматься антисоветской агитацией! Ведь вы совершаете преступление, предусмотренное десятым параграфом, 58-й статьи Уголовного кодекса. Мы же за это в тюрьму сажаем. С данного момента воздержитесь, пожалуйста, от контрреволюционной болтовни!
—Хорошо! Воздержусь! Обязательно,— обещал Карл Иоганнович.
Выйдя из комендатуры, он "воздерживался" до первой встречи с очередным собеседником. Некоторых из них обвинили в антисоветской агитации и выслали в концлагерь, но Фогеля не трогали. У него в городе было много "высоких покровителей" среди "партийно-советского актива"; покровительствовали ему даже секретарь городского комитета ВКП(б) Шпомер и начальник городского отдела, а затем краевого управления НКВД Дагин, которым он сам лично доставлял свежий хлеб на квартиры. Партийные владыки города и края, будучи хорошо осведомленными о ненависти немца к ним и советской власти, знали, что дальше болтовни он не пойдет; отравить своим хлебом кого-либо из них ему не позволяла профессиональная честь.
Прокатившаяся по Северному Кавказу волна "ежовщины" смыла почти всех покровителей Фогеля. Даже Дагин и Шпомер были арестованы. Вслед за ними попал в тюрьму и снабжавший их хлебом пекарь. Его делом занялся сам начальник контрразведывательного отдела Дрейзин. На первых четырех допросах он "знакомился с подследственником": изучал его характер, силу воли и сопротивляемость. В итоге изучения энкаведист решил: "взять немца психологией, без применения методов физического воздействия и седлать из него массового вербовщика".
Каждую ночь Фогеля водили по кабинетам теломехаников и комендантским камерам. Ему показывали, как пытают и расстреливают людей и говорили:
—Тебе будет то же, если не признаешься... Больше двух недель таких "ночных прогулок" Фогель не выдержал. Его нервы были потрясены всем виденным и он находился на грани умопомешательства. Входя в кабинет следователя, он плакал и просил:
—Прекратите это или я сойду с ума!...
Достаточно запугав пекаря, Дрейзин начал его соблазнять:
-Если вы признаетесь, то я постараюсь смягчить вашу участь. Постараюсь изо всех сил, даю слово коммуниста. Ни в тюрьме, ни в концлагере сидеть не буду. Я не предам вас суду, а устрою на работу в пекарне управления НКВД... Договорились? Та-ак? ...
Следователь терпеливо уговаривал подследственного всю ночь. Фогель сдался.
—В чем я должен признаться?
—Только в одном. В том, что вы состояли членом контрреволюционной организации, возглавлявшейся Шпомером.
—Но я о ней абсолютно ничего не знал.
—Шпомер на вас показывает. Вот послушайте, ка-ак он написал,— и, раскрыв первую попавшуюся ему под руку на столе папку с бумагами, Дрейзин стал читать, импровизируя несуществующие показания арестованного партийного "вождя" города.
Ложные "показания" главного потребителя фогелевского хлеба обозлили его поставщика. Когда следователь закрыл папку, Фогель воскликнул, дрожа от ярости:
—Значит Шпомер меня погубил? Хорошо! И я тоже могу. Пишите!
—Нет! Вы должны написать сами,— заявил ему Дрейзин. —Вот вам бумага, перо и чернила. Садитесь за этот стол и начинайте ваши чистосердечные признания...
Не прошло и двух часов, как Пекарь стал тем, кого в советских тюрьмах называют "сам себе Достоевский, написавший "Идиота". Сочиненная им фантастическая история обвиняла Шпомера в тягчайших преступлениях. Дрейзин прочел ее и сказал с одобрительным кваканьем:
—Та-ак, та-ак! Отлично! Но это еще не все. На вас показывают несколько работников крайкома партии, крайкома комсомола и городского совета. Вы также должны подтвердить их показания. Подумайте над этим серьезно, а через пару деньков я вас вызову. Та-ак!
Он отправил Фогеля в специальную камеру "Достоевских". Там были собраны "признавшиеся" и "признающиеся" люди. В камере царила атмосфера "признаний". Об этом только и говорили заключенные в ней:
—Надо признаваться! Этого все равно не избежишь!
—Все наши признания — чепуха. За них ни на расстрел, ни в концлагерь не погонят.
—Партия проверяет нас тюрьмой. Так для нее нужно и мы не должны ей противиться.
—Чем больше признаний, тем больше шансов выйти на волю.
Это были разговоры людей, по тюремному определению, "тронувшихся", т. е. находящихся в состоянии временного умопомешательства, охваченных навязчивой "манией признаний". В отличие от Фогеля, все эти люди побывали на конвейере пыток НКВД. Сексотов среди них не было. Осведомители в подобных камерах энкаведистам не требуются.
Прожив с "Достоевскими" неделю и слушая беспрерывные рассказы и разговоры о фантастических признаниях, вредительствах, террористических актах, шпионских злодеяниях и тому подобной чепухе, пекарь и сам начал "трогаться". Вызванный на допрос не "через пару деньков", как обещал Дрейзин, а на десятые сутки, он без сопротивления дал ложные показания на нескольких потребителей его хлеба из числа работников краевых комитетов ВКП(б), ВЛКСМ и пятигорского городского совета.
С каждым днем мания "признаний" охватывала его помутившийся рассудок все больше и, приходя на допросы, он с увлечением рассказывал и описывал истории своих и чужих несуществующих преступлений, не щадя в них ни себя, ни знакомых, друзей и даже родственников. Сочинение таких историй в кабинете следователя превратилось для него в нечто, вроде увлекательной игры.
Слушая "признающегося "в полубезумии человека, Дрейзин одобрительно кивал головой и приквакивал:
—Так-ак! Отлично, Карл Иваныч! Рассказывайте дальше! Та-ак, та-ак!...
Иногда Фогель до того завирался, что следователь останавливал его:
—Вы слишком перехватили! Так не могло быть, Карл Иваныч...
Перебивая следователя, пекарь горячо доказывал ему:
—Было именно так! Я пошел к резиденту японской разводки, но по дороге встретился с двумя членами тайной террористической организации "Белая рука", готовившей покушение на Ежова. Мы вместе обсудили планы еще трех покушений на руководящих работников НКВД, а потом...
На одном из допросов Дрейзин объявил Фогелю:
—Хватит! Иначе мы с вами та-ак запутаемся в этой фантастике, что никакой суд ее не разберет.
—Суд? Разве меня будут судить?— воскликнул Фогель.
—А вы ка-ак же думаете?— удивился Дрейзин. — Состояли в нескольких тайных антисоветских организациях, завербовали туда больше двухсот человек и хотите выкрутиться без суда. Вот ловкач!
—У меня все в голове перепуталось! Все эти показания, преступления. Но я помню... вы обещали мне работу в пекарне... Пекарню без суда.
—Какую пекарню?
У вас! В НКВД... Вы обещали за чистосердечное признание.
-Ах тогда. Ну, это я та-ак, пошутил...
Рассудок Фогеля пришел в нормальное состояние только в камере "настоящих". Не в силах молча переживать ужас им содеянного и муки совести, он рассказал заключенным всю страшную правду о себе, но никто не посочувствовал ему. Молчаливо, не сговариваясь, камера объявила "Достоевскому" бойкот.
С точки зрения заключенных он совершил тягчайшее преступление: не подвергаясь физическим пыткам, а лишь напуганный и соблазненный следователем, "вербовал" кого попало, подводил сотни невинных людей под пулю и концлагерь. Поэтому-то его и "не замечают" в камере.