Михаил бойков люди советской тюрьмы

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   11   12   13   14   15   16   17   18   ...   35

Иногда, тяжело вздыхая, он говорил нам:

—Ах, вы знаете, самое большое мое желание — сы­грать в шахматы. Хотя бы один раз. Потом можно и умереть!

Постепенно это постоянное желание превращалось у него в навязчивую идею и он даже во сне бредил шах­матами. Когда же он заговаривал о них наяву, Сергей Владимирович с каким-то странным смущением всегда отворачивался в сторону и старался перевести разговор на другие темы. Наконец, наш староста не выдержал "шахматного нытья" Фишера и резко оборвал его:

—Перестаньте хныкать! Вы давно бы могли иметь шахматы, если бы того захотели.

Глаза Давида Исаевича сделались еще печальнее,. чем обычно ,и он сказал Пронину с упреком:

—Зачем вы так жестоко шутите?

—Я не шучу,— пожав плечами, ответил Сергей Вла­димирович.

-Нет? Что вы говорите? Кто же их нам даст?... Ой зачем такие наивные фантазии? Ведь надзиратели не дадут же нам шахматы.

Разумеется. Но мы можем сделать их сами. Толь­ко это, в наших условиях, очень трудно и камера, по­жалуй ,не согласится.

_Сделать? Из чего? Каким образом?— возбуж­денно спрашивал Фишер.

—Кирпич, уголь и... хлеб,— бросил Сергей Влади­мирович, невольно сделав короткую паузу перед по­следним словом.

Этот разговор заинтересовал камеру. Мы начали: расспрашивать нашего старосту о способах изготовле­ния шахмат из "тюремных ресурсов". Он так объяснил нам это:

—Два куска хлеба надо размочить в воде. В один из них добавить угольного порошка, а в другой — кир­пичного. Затем месить их каждый отдельно. Когда они превратятся в вязкую массу, похожую на оконную за­мазку, можно лепить из нее, что хотите.

Заключенные засыпали Пронина вопросами и на каждый получали вполне обстоятельный ответ.

—Для чего в хлеб добавляют кирпич и уголь?

—Чтобы он не трескался и не ломался, когда вы­сохнет.

—Где же взять угольный и кирпичный порошок?

—У меня сохранился кусочек древесного угля. Рань­ше я им чистил зубы. А кирпич? Соскрести штукатурку с нижней части подоконника и, — пожалуйста.

—Из чего сделать доску для игры?

—Разве ни у кого не найдется куска белой тряпки? Нарисуем на ней квадратики.

—Так за чем же остановка? Будем делать шахматы! Скорее!— блестя расширившимися от возбуждения угольно-черными глазами, воскликнул Фишер.

—А хлеб? —угрюмым вопросом остановил его Ко­стя Потапов.

—Да-а, хлеб. В нем-то вся и за-гвозд-ка,— вздох­нув протянул Сергей Владимирович.

О хлебе и шахматах мы спорили два дня. На шах­матные фигурки, по словам Пронина, требовалось не меньше килограмма хлеба. Желающих играть в шахма­ты оказалось одиннадцать. Остальные ими не интересо­вались. Следовательно, каждый "шахматист" должен был оторвать от своего дневного хлебного пайка по­чти сто граммов, а для истощенного голодом человека это совсем нелегко.

На третий день наш спор окончился в пользу шах­мат. Желание играть пересилило требования желудков. Первым дал свой кусок хлеба самый голодный из нас — Давид Исаевич Фишер.

С утра мы размачивали хлеб, скребли уголь и кир­пич и месили тесто. Сергей Владимирович лепил коро­лей, коней и пешки, а Фишер, не сводя блестящих от не­терпения глаз с его ловких пальцев, возбужденно вос­клицал:

—Вы же настоящий мастер! Вам же цены нет! И почему они вас держат в тюрьме? Вы вполне можете быть председателем кустарно-шахматной артели.

—Ну, какой там мастер,— махал на него рукой "вечный сиделец". —Вот в царских тюрьмах действи­тельно были мастера. Из хлеба с порошком скульптуры лепили; великолепные шкатулки и трубки для курения делали... Тогда арестанты в хлебе не нуждались...

Вечером кусок белой тряпки был раскрашен углем "под шахматную доску", фигурки сохли в углу, а мы, и впервые за все время пребывания в этой камере, отре­зая от своих башмаков кусочки кожи, жевали и прогла­тывали их. Староста, "закусывая" вместе с нами, давал нам "тюремно-кулинарные "советы:

-Вырезайте самые мягкие куски. Жуйте дольше. Проглатывайте медленно, понемногу и запивайте водой. Иначе заболит живот. Знаю все это по опыту. Мне в советских тюрьмах уже четыре раза приходилось кожей лакомиться. Сегодня — пятый...

Следующее утро камеры началось шахматным тур­ниром. Сперва играли по единственному в тюрьме пра­вилу: "на высадку". Бросили жребий и двое счастлив­цев уселись за "шахматную доску". Проигравшего сме­нил третий по жребьевке, затем четвертый и т. д. Но очень скоро обнаружилась несостоятельность такой си­стемы. Давид Исаевич обыграл всех и даже черкеса-абрека, с которым еврею пришлось повозиться дольше, чем с остальными шахматистами.

Проигравший горец одобрительно поцокал язы­ком и произнес с уважением:

—Хорошо играешь! Тебе к нам в горы надо! Там настоящих противников найдешь! Таких, как ты!

После второго круга турнира, в котором также победил Фишер, мы установили очередь. Пару, сыгравшую партию, сменяла другая.

В первый же день игры тюремный надзор попро­бовал вмешаться в нее. К нам вошел старший надзира­тель, посмотрел, покачал головой и строго спросил:

—Кто вам разрешил? Правил внутреннего распо­рядка, что-ли, не знаете? Или вам пояснить еще, что за­ключенным...

—А вы скандала не хотите?— быстро перебил его староста.

Надзиратель отрицательно качнул головой.

—Нет, не хочу.

—Тогда не мешайте нам,— поддержал старосту русский абрек.

—Как это не мешать? По каким правилам?— заго­рячился тюремщик.

—Так, гражданин надзиратель,— со спокойной тер­пеливостью начал объяснять ему Пронин, —просто не мешайте. Иначе мы вам устроим очень громкий скан­дал. Вроде бунта. Ведь вы сами знаете, что из этой ка­меры, почти всегда, за редкими исключениями, уходят на казнь. Так что терять нам нечего, и мы бояться чего-либо давно перестали. Поэтому, давайте-ка лучше по­ладим мирно.

—Да ведь не разрешается! Мне от начальства здо­рово нагореть может!

—А вы, гражданин надзиратель, делайте вид, что на­шу игру не замечаете. Если же на горизонте появится начальство, стукните нам в дверь. И мы тогда вас не подведем. Так запрячем шахматы, что сам Ежов не най­дет.

—Ладно уж! Что с вами, контрами, поделаешь,— вздохнул надзиратель и ушел.

Так в нашей камере шахматы получили нечто, вро­де прав "тюремного гражданства". Играли мы восемь дней подряд, от подъема до отбоя ко сну с короткими перерывами на получение от надзора еды. Некоторые, в том числе и Фишер, даже ели ,не отрываясь от шахмат.

Утром девятого дня Костя Потапов поднялся рань­ше всех, торопливо умылся и "позавтракал" большой кружкой воды с крохотным кусочком вчерашнего хле­ба. Затем, потирая руки жестами человека, предвку­шающего большое удовольствие, обратился к Фишеру:

—Начнем, Давид Исаевич?

Еврей ничего не ответил. Костя повысил голос.

—Не слышите, что-ли, Давид Исаевич? Или забы­ли что сегодня наша первая очередь сразиться в шах­маты?

В ту же секунду костин голос изменился, из бодро-нетерпеливого превратившись в отрывисто-тревожный:

—Да, что с вами, Фишер?

Давид Исаевич сидел скорчившись в своем углу и тихо постанывал. Лицо его было серым, как тюремная стенка. Мы вскочили с пола и бросились к нему. С тру­дом шевеля губами, он еле слышно прохрипел в ответ на наши вопросы:

—Я.. . съел.. . шахматы.. . Извиняюсь.. . Шахматисты набросились на него с бранью, но ста­роста остановил их:

—Оставьте его в покое! Он дошел до точки! Разве не видите? Конец человеку.. .

Ему дали воды и он, виновато-прерывистым шопотом поведал нам о том, как съел шахматы. С вечера спрятал их за пазуху и, когда камера уснула, начал раз­ламывать на куски и жевать, лежа в своем углу. Он ел и плакал; ему было очень жаль фигурки любимой игры, но он больше не мог противиться голоду, терзавшему все внутри у него. К утру он доел последнюю пешку и погрузился в сладкую дремоту сытого человека. Его разбудила сильная боль в желудке и теперь он чувст­вует, что умирает...

Вызванные нами надзиратели унесли Фишера в тю­ремный госпиталь. Сергей Владимирович, указывая на то место, где только что лежал умирающий шахматист, угрюмо пробурчал, ни к кому не обращаясь:

—Вот... Шекспир, Достоевский и прочие. Чего они стоют в сравнении вот с этим... с этим.

Дальше ему нехватило слов и он только махнул рукой...

На вечерней поверке Пронин спросил старшего над­зирателя:

—Как себя чувствует Фишер в госпитале?

Тюремщик ответил с кривой, гримасоподобной ус­мешкой:

—Лучше всех! Он... помер...

7. Есенинцы

Из всех "настоящих" наиболее симпатичны мне двое молодых русских ребят: Витя и Саша. Оба студен­ты второго курса Ставропольского педагогического ин­ститута. Арестованы всего лишь две недели тому назад и розовая свежесть их щек только слегка тронута серо­ватой тюремной желтизной, а юношеская бодрость и горячность не подавлена апатией и медленно-ленивым отупением заключенных.

Они дети кадровых рабочих местного маслобойно­го завода и бывших красных партизан гражданской войны, но советскую власть ненавидят, а своих отцов не любят.

—За что?— спросил я их.

—А за то, что эта проклятая власть, вместе с наши­ми батьками, довела до смерти Сережу,— ответил Витя.

—Какого?

—Есенина,— дополнил его ответ Саша.

—Но при чем здесь ваши отцы?— удивился я.

—Ну, как же. Они воевали за власть убийц Сережи, — сказал Саша.

—На свою голову,— бросил Витя...

Спустя три дня после ареста, следователь сообщил ему:

—Твоего папашку мы вчера тоже забрали. Совмест­но с папашкой твоего приятеля. Как врагов народа. Не­подалеку от вас сидят.

—И тебе не жаль отца? — спросил я Витю.

Он ответил мне народной антисоветской послови­цей:

—За что боролся, на то и напоролся. Но, подумав, вздохнул. —Жаль все-таки...

В институте он руководил подпольным литератур­ным кружком, а Саша был его ближайшим другом и помощником. Более 30 юношей и девушек, тайком от других студентов и своих родителей, изучали жизнь и творчество любимого ими, но запрещенного в то вре­мя советской властью поэта. Заучивали наизусть и дек­ламировали его стихи, и сами писали "под Есенина". На тайных "читках" по квартирам и на прогулках в при­городных лесах горячо спорили о нем, искали и, в боль­шинстве случаев, находили ответы на до того неразре­шенные ими вопросы его жизни и творчества. Один из вопросов, больше всего вызывавший споров, они никак не могли разрешить: покончил самоубийством или убит Сергей Есенин?

Некоторые приводили факты, подтверждающие са­моубийство поэта, другие фактами же опровергали их и заявляли:

— Энкаведисты могут подделать любой факт!

День за днем накапливался в кружке антисоветский литературный динамит" и, наконец, взорвался.

Преподаватель литературы, коммунист, читая на втором курсе института лекцию о Владимире Маяковском, помянул Есенина весьма недобрыми словами.

—Не позорьте нашего любимого поэта!— вскочил с места возмущенный Витя.

—Долой клеветников!— крикнул Саша. Их поддержали "есенинцы", которых в аудитории было десятка полтора. К последователям и последова­тельницам погибшего поэта присоединилось и несколько студентов, не состоявшись в кружке. Багровея от натуги, преподаватель литературы старался перекричать проте­стующую молодежь:

—Прекратите бунт! Или я вызову НКВД! Это анти­советская агитация!

—Агитация будет впереди! Вот, слушайте,— подбе­жал к нему Саша и начал декламировать свое стихотво­рение, посвященное Есенину:

—Нас тоска твоя нынче гложет;

Как тебе, всем нам жить невесело. Ты дошел до веревки, Сережа!... А быть может тебя повесили? ...

Эти "контрреволюционные" слова привели в ужас преподавателя-коммуниста и он, громко икнув от стра­ха .выбежал из аудитории. Студенты и студентки, забар­рикадировав столами входную дверь, продолжали "бун­товать": демонстративно читали антисоветские стихи Есенина и свои, посвященные ему.

Через полчаса к педагогическому институту подка­тили несколько "черных воронков". Энкаведисты, взло­мав дверь, ворвались в аудиторию и всех находившихся там арестовали. Под прицелом винтовок их сковывали наручниками попарно, избивая при этом рукоятками на­ганов, отводили к автомобилям и вталкивали внутрь ог­ромных черных кузовов...

Перед самым концом "ежовщины" Витя и Саша выли расстреляны, а все остальные "есенинцы" приго­ворены к большим срокам заключения в концлагерях.

8. "Сам себе Достоевский"

Целыми днями он сидит на полу у стены, уткнув лицо в колени, поднятые к самому подбородку. Никог­да ни с кем не разговаривает и с ним не говорит никто. Прогуливаясь по камере, заключенные старательно его обходят.

На воле он, видимо, был довольно полным челове­ком, а здесь похож на очень исхудавшего бульдога: по обе стороны широкого и приплюснутого носа, под ма­ленькими мутными глазками, два дряблых мешка вме­сто щек, а кожа на шее и голом животе свисает тройны­ми карнизами.

Я хотел заговорить с ним, но Костя Потапов оста­новил меня брезгливым жестом.

—Не трогайте его! Это дрянь из дряней!

—Кто он?— спросил я Костю.

—Сам себе Достоевский, каких мало.

—Но почему дрянь?— удивился я. —В тюрьмах теперь тысячи подследственных пишут "Идиота". Что в этом особенного?

—Он сам особенный,— кивнул Костя в сторону "ис­худавшего бульдога". —Талантливейший представитель следственной литературы. В написанном им романчике завербовал больше двухсот человек. Причем, ни следо­ватель, ни теломеханик его и пальцем не тронули...

Историю этого человека я узнал позднее. Она была "страшной и отвратительной даже для меня, к тому вре­мени видевшего и перенесшего в тюрьмах и на допро­сах многое.

Балтийский немец по происхождению. Карл Иоганнович Фогель до революции имел собственную пе­карню в Пятигорске. Она считалась лучшей в городе. После революции большевики пекарню у него отобра­ли, но бывшего хозяина в ней оставили мастером, как незаменимого специалиста-пекаря. Фогелевский хлеб, по качеству и вкусу, не имел равноценного ни в одном из городов Кавказских Минеральных вод и весь мест­ный "партийно-советский актив" кормился исключи­тельно им, не признавая другого.

К ограбившей его власти Фогель никаких симпа­тий не питал; говорил о ней везде и всюду с издеватель­ски-ядовитой насмешливостью и откровенной ненави­стью. За это его не один раз приглашали в коменда­туру пятигорского отдела НКВД и делали там "отече­ские внушения":

—Бросьте, наконец, заниматься антисоветской аги­тацией! Ведь вы совершаете преступление, предусмот­ренное десятым параграфом, 58-й статьи Уголовного кодекса. Мы же за это в тюрьму сажаем. С данного мо­мента воздержитесь, пожалуйста, от контрреволюцион­ной болтовни!

—Хорошо! Воздержусь! Обязательно,— обещал Карл Иоганнович.

Выйдя из комендатуры, он "воздерживался" до первой встречи с очередным собеседником. Некоторых из них обвинили в антисоветской агитации и выслали в концлагерь, но Фогеля не трогали. У него в городе было много "высоких покровителей" среди "партийно-советского актива"; покровительствовали ему даже сек­ретарь городского комитета ВКП(б) Шпомер и началь­ник городского отдела, а затем краевого управления НКВД Дагин, которым он сам лично доставлял свежий хлеб на квартиры. Партийные владыки города и края, будучи хорошо осведомленными о ненависти немца к ним и советской власти, знали, что дальше болтовни он не пойдет; отравить своим хлебом кого-либо из них ему не позволяла профессиональная честь.

Прокатившаяся по Северному Кавказу волна "ежовщины" смыла почти всех покровителей Фогеля. Даже Дагин и Шпомер были арестованы. Вслед за ними по­пал в тюрьму и снабжавший их хлебом пекарь. Его де­лом занялся сам начальник контрразведывательного от­дела Дрейзин. На первых четырех допросах он "знако­мился с подследственником": изучал его характер, силу воли и сопротивляемость. В итоге изучения энкаведист решил: "взять немца психологией, без применения ме­тодов физического воздействия и седлать из него мас­сового вербовщика".

Каждую ночь Фогеля водили по кабинетам теломехаников и комендантским камерам. Ему показывали, как пытают и расстреливают людей и говорили:

—Тебе будет то же, если не признаешься... Больше двух недель таких "ночных прогулок" Фо­гель не выдержал. Его нервы были потрясены всем ви­денным и он находился на грани умопомешательства. Входя в кабинет следователя, он плакал и просил:

—Прекратите это или я сойду с ума!...

Достаточно запугав пекаря, Дрейзин начал его со­блазнять:

-Если вы признаетесь, то я постараюсь смягчить вашу участь. Постараюсь изо всех сил, даю слово ком­муниста. Ни в тюрьме, ни в концлагере сидеть не буду. Я не предам вас суду, а устрою на работу в пекарне управления НКВД... Договорились? Та-ак? ...

Следователь терпеливо уговаривал подследствен­ного всю ночь. Фогель сдался.

—В чем я должен признаться?

—Только в одном. В том, что вы состояли членом контрреволюционной организации, возглавлявшейся Шпомером.

—Но я о ней абсолютно ничего не знал.

—Шпомер на вас показывает. Вот послушайте, ка-ак он написал,— и, раскрыв первую попавшуюся ему под руку на столе папку с бумагами, Дрейзин стал чи­тать, импровизируя несуществующие показания аресто­ванного партийного "вождя" города.

Ложные "показания" главного потребителя фогелевского хлеба обозлили его поставщика. Когда сле­дователь закрыл папку, Фогель воскликнул, дрожа от ярости:

—Значит Шпомер меня погубил? Хорошо! И я то­же могу. Пишите!

—Нет! Вы должны написать сами,— заявил ему Дрейзин. —Вот вам бумага, перо и чернила. Садитесь за этот стол и начинайте ваши чистосердечные при­знания...

Не прошло и двух часов, как Пекарь стал тем, кого в советских тюрьмах называют "сам себе Достоевский, написавший "Идиота". Сочиненная им фантастическая история обвиняла Шпомера в тягчайших преступлениях. Дрейзин прочел ее и сказал с одобрительным квака­ньем:

—Та-ак, та-ак! Отлично! Но это еще не все. На вас показывают несколько работников крайкома пар­тии, крайкома комсомола и городского совета. Вы также должны подтвердить их показания. Подумайте над этим серьезно, а через пару деньков я вас вызову. Та-ак!

Он отправил Фогеля в специальную камеру "До­стоевских". Там были собраны "признавшиеся" и "при­знающиеся" люди. В камере царила атмосфера "призна­ний". Об этом только и говорили заключенные в ней:

—Надо признаваться! Этого все равно не избе­жишь!

—Все наши признания — чепуха. За них ни на рас­стрел, ни в концлагерь не погонят.

—Партия проверяет нас тюрьмой. Так для нее нуж­но и мы не должны ей противиться.

—Чем больше признаний, тем больше шансов вый­ти на волю.

Это были разговоры людей, по тюремному опреде­лению, "тронувшихся", т. е. находящихся в состоянии временного умопомешательства, охваченных навязчи­вой "манией признаний". В отличие от Фогеля, все эти люди побывали на конвейере пыток НКВД. Сексотов среди них не было. Осведомители в подобных камерах энкаведистам не требуются.

Прожив с "Достоевскими" неделю и слушая беспре­рывные рассказы и разговоры о фантастических при­знаниях, вредительствах, террористических актах, шпионских злодеяниях и тому подобной чепухе, пекарь и сам начал "трогаться". Вызванный на допрос не "че­рез пару деньков", как обещал Дрейзин, а на десятые сутки, он без сопротивления дал ложные показания на нескольких потребителей его хлеба из числа работни­ков краевых комитетов ВКП(б), ВЛКСМ и пятигорско­го городского совета.

С каждым днем мания "признаний" охватывала его помутившийся рассудок все больше и, приходя на допросы, он с увлечением рассказывал и описывал исто­рии своих и чужих несуществующих преступлений, не щадя в них ни себя, ни знакомых, друзей и даже родст­венников. Сочинение таких историй в кабинете следова­теля превратилось для него в нечто, вроде увлекатель­ной игры.

Слушая "признающегося "в полубезумии челове­ка, Дрейзин одобрительно кивал головой и приквакивал:

—Так-ак! Отлично, Карл Иваныч! Рассказывайте дальше! Та-ак, та-ак!...

Иногда Фогель до того завирался, что следователь останавливал его:

—Вы слишком перехватили! Так не могло быть, Карл Иваныч...

Перебивая следователя, пекарь горячо доказывал ему:

—Было именно так! Я пошел к резиденту японской разводки, но по дороге встретился с двумя членами тайной террористической организации "Белая рука", готовившей покушение на Ежова. Мы вместе обсудили планы еще трех покушений на руководящих работников НКВД, а потом...

На одном из допросов Дрейзин объявил Фогелю:

—Хватит! Иначе мы с вами та-ак запутаемся в этой фантастике, что никакой суд ее не разберет.

—Суд? Разве меня будут судить?— воскликнул Фогель.

—А вы ка-ак же думаете?— удивился Дрейзин. — Состояли в нескольких тайных антисоветских организа­циях, завербовали туда больше двухсот человек и хо­тите выкрутиться без суда. Вот ловкач!

—У меня все в голове перепуталось! Все эти показания, преступления. Но я помню... вы обещали мне работу в пекарне... Пекарню без суда.

—Какую пекарню?

У вас! В НКВД... Вы обещали за чистосердечное признание.

-Ах тогда. Ну, это я та-ак, пошутил...

Рассудок Фогеля пришел в нормальное состояние только в камере "настоящих". Не в силах молча пере­живать ужас им содеянного и муки совести, он расска­зал заключенным всю страшную правду о себе, но ни­кто не посочувствовал ему. Молчаливо, не сговариваясь, камера объявила "Достоевскому" бойкот.

С точки зрения заключенных он совершил тягчай­шее преступление: не подвергаясь физическим пыткам, а лишь напуганный и соблазненный следователем, "вер­бовал" кого попало, подводил сотни невинных людей под пулю и концлагерь. Поэтому-то его и "не замеча­ют" в камере.