Михаил бойков люди советской тюрьмы

Вид материалаДокументы
Подобный материал:
1   ...   15   16   17   18   19   20   21   22   ...   35

Питание подследственных является одной из глав­ных составных частей установленного для них режима. Заключенный получает ежедневно 300 граммов черного водянистого хлеба (если сжать его в руке, то из него течет мутно-коричневая жижа), 20 граммов сахара с кружкой кипятка, "заправленного" пережженной хлеб­ной коркой, щепотку соли и две миски "баланды" — жиденького супа без признаков жира. Паек голодный или как говорят заключенные, "такой, чтобы человек не совсем помер, но и не совсем жил".

Результаты такой кормежки ярко отражены на ли­цах тех, которые пробыли в общей подследственной более двух месяцев. У них кожа какой-то мертвенно-восковой прозрачности, губы бледно-землистые, щеки и глаза глубоко ввалившиеся. В глазах у многих, под мутно-серой пленкой, постоянно искрится голодный блеск.

Больше всех страдает от голода Петька Бычок, хо­тя в общей подследственной он сравнительно недавно, всего лишь две недели. За это время ему только один раз удалось получить через тюремную баню, от уголов­ников с "воли", тайную передачу: полтора килограмма хлеба. Его огромному телу требуется значительно боль­ше пищи, чем другим заключенным, но он не имеет пра­ва даже на ежедневную "пайковую добавку" в 50 грам­мов хлеба и 10 граммов сахара. Такую "добавку" полу­чают лишь те, которые "во всем сознались", т. е. дали все требуемые от них следователями показания. С каж­дым днем лунообразная физиономия "короля медве­жатников" худеет все больше и кожа на ней обвисает складками.

Первыми двумя "пайками", полученными в этой камере, я поделился с ним, отломив от каждой по ку­сочку хлеба. Он с жадностью проглотил их, но от тре­тьего отказался.

—Больше не возьму. Тебе самому нехватает... Большинство заключенных 300 граммов хлеба рас­тягивает на весь день, деля его на три раза, но особен­но изголодавшиеся, в том числе и Петька, съедают "пай" утром и подтягивают животы веревками до следу­ющего дня.

Состав камеры удивительно разнообразен. Здесь со­брана разноцветная человеческая мозаика или, как выра­зился один заключенный, "карамель-смесь из закрытого распределителя НКВД". Смешаны вместе трудящиеся и бездельники, коммунисты и антикоммунисты, верующие в Бога и безбожники, старики и дети, представители всех главных народов страны и общественных положе­ний в ней.

Профессии заключенных тоже представляют собой мозаику: от секретаря районного комитета партии до клоуна передвижного цирка. Самому старшему здесь 85 лет, а самому молодому — 12; первый из них,— кол­хозный пастух Назар Лубяной, — обвиняется во вреди­тельстве, а второй, — школьник Боря Липецкий, — аре­стован "за недонесение" на отца, расстрелянного, как враг народа.

Среди 108 подследственных — 56 коммунистов, 23 комсомольца, а остальные беспартийные. Из смешан­ной, а вернее стиснутой воедино массы людей выделя­ются три группы: 8 мелких уголовников, 12 колхозни­ков и 14 евреев, работавших в советской торговой сети. Впрочем, этот состав не постоянный. Почти каждый день в камеру приходят люди или уходят из нее. Сведе­ния, вышеприведенные мною, взяты лишь за три дня: с 15 по 17 декабря 1937 года...

Уголовники, которые, как и многие вообще в камере, уважают и боятся Петьку Бычка, хотели избрать его своим вожаком, но он, в ответ на их предложение, сердито рявкнул:

—Шпанским паханом я никогда не был и не буду! Отскочь!

Дружеские отношения Петьки ко мне вызывали у них зависть и недоумение. Они не могли понять, как это знаменитый "король медвежатников" может дружить с каким-то "задрипанным каэром" ...

По "составу преступлений" обитатели общей под­следственной — это мелочь вроде меня, из которой энкаведисты хотят сделать крупных "врагов народа", яко5ы состоявших в разнообразных контрреволюционных организациях.

Друг друга подследственные называют "соузника­ми", но "соузничества "и "союзничества" среди них со­всем мало, и Петька вполне прав, когда высказывает свое недовольство камерой в весьма резких выражениях.

Прежде всего, в общей подследственной нет един­ства, такого, какое, например, было в описанных мною камерах "настоящих" и "социально-близких". Вместо этого, ярко процветают наихудшие виды индиви­дуализма и эгоизма. Каждый старается добиться че­го-то, хотя бы какой-то мелочи для себя за счет дру­гого. В лучшем случае заключенный к "соузнику" отно­сится, как к чужому человеку, а в худшем — осущест­вляет на практике древне-римскую поговорку: "Человек человеку волк". Основа камерной морали выражена фор­мулой, творцами которой является коммунистическое большинство подследственных:

—Скорее ешь соседа, пока он тебя не съел. Коммунистам принадлежит авторство и другого выражения, прочно вошедшего в быт камеры:

—Совесть — понятие растяжимое, а честностью в тюрьме не проживешь.

Эти аморальные правила не признают лишь не­сколько заключенных, верующих в Бога и еще не со­всем утративших чувства человечности. Они каждый День молятся Богу и стараются не обижать "соузников", а иногда даже и помогают им.

Почти половина камеры состоит из "признавших­ся во всем". Между ними и непризнающимися сущест­вует жесточайший антагонизм. Первые ненавидят по­следних за то, что они "смеют не признаваться", а по­следние завидуют первым, получающим от следовате­лей "поощрительные премии" в виде хлеба, колбасы» сахара и папирос. По указаниям следователей, "при­знавшиеся" ведут среди непризнающихся постоянную и очень назойливую агитацию. Весь день в камере зву­чат такие, например, фразы:

—Ну, чего ты, дурак, не признаешься? Ведь все равно показания из тебя выбьют. Выхода, браток, нет. Крышка нам всем. Так зачем тянуть? Если ты сам при­знаешься без боя, то и следователь к тебе будет хо­рошо относиться и срок заключения получишь ма­ленький. Признаваться надо, браток. Вот, к примеру, я... и т. д., и т. п.

Впрочем, "признавшиеся во всем" недолго задер­живаются в общей подследственной. Через 10-15 дней после "признаний" их переводят в камеры осужден­ных, отправляют на суд или в концлагери решениями троек НКВД.

"Подкидышей", т. е. специально подсаженных энкаведистами сексотов, в камере нет, но зато много доб­ровольных "стукачей", готовых за ломтик колбасы

или папиросу донести следователю на любого "соуз­ника".

Язык, на котором говорят в камере, лишь отда­ленно напоминает русский. Он состоит из смеси двух жаргонов: советского и уголовного, щедро пересыпан­ных многоэтажной руганью, с обязательным упоминанием чужих матерей...

На "воле" советская власть усиленно пропаганди­рует коллективизм и душит индивидуализм. В тюрьме энкаведисты жестоко преследуют всякое проявление коллективизма и усиленно насаждают индивидуализм. Что это? Парадокс? Нет. Для тюремной системы НКВД это вполне естественно и необходимо. Самого сильно­го духовно и физически одиночку сломить легче (за исключением отдельных случаев), чем даже неболь­шую, но дружную группу арестованных, состоящих из людей средних по силам духовным и физическим.

Поэтому заключенным внушается и следователя­ми и надзирателями:

—Каждый из вас может говорить или просить только от своего имени. За попытку коллективных дей­ствий — карцер.

Старосте энкаведисты постоянно повторяют:

—Вы обязаны следить в камере за порядком, под» считывать людей перед поверкой, распределять пайки и места для спанья. О непорядках доносить нам и ника­ких коллективных действий среди заключенных не до­пускать.

Общая подследственная, при широко развитом в ней эгоистическом индивидуализме, все же иногда дей­ствует сообща, вопреки всем наставлениям энкаведистов. Это бывает, если в каком-либо внутрикамерном вопро­се заинтересованы вся камера и каждый заключенный в отдельности. К подобным вопросам относятся связь с Другими камерами, хранение запрещенных в тюрьме предметов, развлечение заключенных устными рассказа­ми и т. д. Однако и здесь не обходится без "стукачей". Они доносят следователям обо всем, что делается в ка­мере.

Особняком от остальных заключенных держатся колхозники, евреи и уголовники. У них есть кое-какая сплоченность, взаимопомощь и товарищеское отноше­ние друг к другу. От этого каждый член их групп только выигрывает.

Таких камер, как наша подследственная, в ставро­польской тюрьме больше двадцати. По терминологии энкаведистов, они называются "камерами обезволивания". Их назначение — медленно сломить волю и физи­ческие силы человека, превратить его в тряпку с при­тупившимися нервами и лишить способности сопротив­ления следователю.

Эта цель вполне достигается по отношению к боль­шинству подследственных за 2-3 месяца. Для незначи­тельного меньшинства людей с сильной волей или креп­ких физически требуются более длительные сроки. От­дельные, наиболее волевые и сильные субъекты вооб­ще не поддаются "обезволиванию". Некоторые же подследственники, после переломного трехмесячного срока, "сживаются" с ненормальными условиями "камер обез-воливания" и вырабатывают в своем организме сопро­тивляемость им.

Средний заключенный бывает "подготовлен к лю­бым признаниям" обычно за 2-3 месяца "обезволивания".

В течение этого времени он постепенно падает ду­хом, слабеет физически, становится вялым, сонным, апатичным и равнодушным ко всему, за исключением еды и места в камере. О родных и "воле" вспоминает все реже, а своим следственным делом перестает инте­ресоваться. На этой стадии "обезволивания" человеку уже все равно, что будет с ним дальше. Он медленно ут­рачивает образ и подобие человеческое, как бы теряет самого себя. Иногда все это приводит к острым психи­ческим заболеваниям и покушениям на самоубийство.

Следует отметить, что и половые чувства у обитате­лей "камер обезволивания" подавлены в большей или меньшей степени. Разговаривают о женщинах там очень редко.

Как-то зимой 1938 года в нашу общую подследст­венную явилась медицинская комиссия управления НКВД для обследования санитарных условий жизни заключен­ных. Среди членов комиссии была довольно красивая, полная женщина лет тридцати. Заключенные смотрели на нее с лениво-апатичным любопытством, но без малей­ших признаков каких-либо вожделений и желаний. Пос­ле ухода комиссии о ней говорили много, а о женщине —ни слова.

Кстати, эта комиссия ничем не улучшила наши "са­нитарные условия". Теснота и грязь у нас так и остались попрежнему...

"Камеры обезволивания" это один из методов фи­зически-психического воздействия" энкаведистов на за­ключенных. Он входит, как составная часть, в "большой конвейер" пыток НКВД.

Глава 16

ДЕНЬ И НОЧЬ

Рано, очень рано начинается день в общей под­следственной. По ту сторону решетчатого окна вьюж­ная мгла зимней ночи, часовые стрелки только что ста­ли на цифру 5, а в тюремных коридорах уже оглуши­тельно дребезжат звонки и, вслед за ними, раздаются громкие окрики надзирателей:

—Подъем! Подъем! Давай, вставай! Хватит спать! Вставай! Давай!

Четверо в камере не желают вставать. Сон сковал их. Натягивая тряпье на головы, они стараются заглу­шить назойливые звонки и крики. Око надзирателя, через дверное "очко", замечает лежащих. В ту же секун­ду гремит железная дверь и надзиратель врывается в камеру.

—Эт-та, что такое? Отдельной побудки вам? В кар­цер захотели? Встать!— набрасывается он на спящих. Те медленно, нехотя поднимаются. Надзиратель шарит глазами по камере.

—Староста!

—Тут я,— откликается из своего угла Фома Гри­горьевич.

—Почему у тебя заключенные спят после подъема?

—Не стану же я их, однако, силком за шиворот поднимать.

—Должен докладывать нам про всякий непорядок.

—Я к вам в стукачи не нанимался!— огрызается староста.

Фома Григорьевич,— как впрочем и многие старо­сты, виденные мною в разных камерах, — тюремное на­чальство не любит и состоять у него в доносчиках не желает.

Убедившись, что вся камера разбужена и что ни­кто не собирается тайком поспать, надзиратель уходит, раздраженно ворча. Невыспавшиеся, сонные, вялые лю­ди, громко зевая, серыми тенями бродят по камере. У двери столпилась кучка заключенных. Они с нетерпе­нием ждут оправки, т. е. того момента, когда нас по­ведут в уборную. Проходит полчаса и, наконец, из ко­ридора доносится желанное для многих:

—Приготовиться к оправке!

Из 108 заключенных общей подследственной в уборной едва помещалась половина. Поэтому "коман­дующий оправкой", мордатый и горластый надзиратель устанавливал две очереди: первую для тех, кому "не­втерпеж" и вторую для остальных. Все, конечно, хотят попасть в первую очередь, но надзиратель производит строгий отбор, руководствуясь при этом состоянием...

глаз заключенных.

—Кто с мутными глазами, становись в первую оче­редь!—горласто выкрикивает он. —А ты куда залез? У тебя же глаза, как стеклышко. До вечерней оправки можешь терпеть. Вот у этого действительно мутные. Стань в первую очередь! У тебя? Мутные, но не очень. Потерпи во второй!

Вдоль одной стены уборной устроено полуметро­вое возвышение и в нем — шесть дырок. Перед пятью сейчас же выстраиваются очереди переминающихся с ноги на ногу и держащихся за животы людей, но — ше­стая свободна. Это тюремный "телефон". Говорят по нему так: один становится над дырой, расставив ноги, а другой, схватив его руками за щиколотки ног и приб­лизив лицо вплотную к дыре, кричит в нее:

—Какая камера?

—Четвертая подследственная! Что у вас нового?— отвечает глухой голос, доносящийся снизу.

Уборные первого и второго этажей соединены сквозными трубами, ведущими в канализацию. По оп­лошности строителей, они устроены так, что, кроме своего прямого назначения, могут быть использованы и используются заключенными, как передаточные и слуховые аппараты. "Слышимость" их хорошая.

Разговоры по "телефону" продолжаются в течение всей оправки, временно прекращаясь лишь при появле­нии надзирателя...

В первые же дни моего сидения в общей подслед­ственной мне удалось поговорить с редактором нашей

газеты 0-ым. Во время одной утренней оправки "из те­лефона" неожиданно раздались слова:

—Может быть, у вас сидит Бойков Михаил? Я бросился к дырке:

—Кто говорит?

—0-ов...

Мы разговаривали минут пять, главным образом, о наших следственных делах. Говорить больше мне не да­ли стоявшие за моей спиною в очереди к "телефону". В заключение О-в сказал мне:

—Держись, Михаил, сколько сможешь! Если же у тебя нехватит сил, тогда признавайся. Но признавайся умно, так, чтобы ты мог опровергнуть на суде свои по­казания. Обдумай их до молочей и подготовь заранее. Хорошо подготовленные липовые признания могут стать нашим спасением... Я не выдержал. Признался и... завербовал тебя. Надеюсь, что ты поймешь и простишь...

Как я мог не понять и не простить?

Много дней думал я над его словами, много планов спасения придумывал, но надежд на их осуществление у меня было мало. За время, проведенное в тюрьме, я убедился, что НКВД слишком крепко держит в руках своих узников и на "волю" выпускает очень редко...

Кроме "телефона", в уборной имеется еще одно средство связи между заключенными. Ее стены сплошь испещрены надписями. Большинство их многолетней давности ,но есть и свежие. В каждую оправку заклю­ченные обшаривают глазами стены и иногда находят на них фамилии своих друзей и знакомых и краткие сведения об их передвижениях по тюремному пути. Не­сколько раз и я читал на стенах, написанное моими "со­узниками" из разных камер:

"Отправляют в политизолятор. С. В. Пронин".

"10 лет концлагеря. К.Потапов".

"И мне дали десять лет. Ой, что будет с моей семьей?"

С. Б. Прицкер".

По обе стороны двери, в стенах уборной, четыре крана с холодной водой. Смыть с себя ею липкий и со­леный полусуточный пот, не только свой, но и чужой, — от соприкосновения с телами соседей, — величай­шее наслаждение для заключенных. К сожалению, вре­мени на это у нас мало: не больше минуты на каждого, потому что обмыться хотят все.

Выводят на оправку два раза в сутки, утром и ве­чером. Все остальное время уборная открыта только. Для тюремщиков и нам приходится приучать свои желудки к строжайшему выполнению "тюремно-оправочных правил". Хочешь, не хочешь, а привыкай!

Утренние часы — самое горячее время, как для за­ключенных, так и для их охраны. Оправка сменяется по­веркой, поверка раздачей пайка. Надзиратели торопят­ся, но все это еле успевают закончить к полудню. Ведь в тюрьме более сорока камер.

Только что мы вернулись с оправки в камеру, как из коридора к нам доносится:

—Давай, на поверку становись!

Кстати, слово "давай" среди большого и малого тюремного начальства самое распространенное. Оно со­провождает каждое начальственное приказание. Весь день только и слышишь от надзирателей:

—Давай, не шуметь! Давай, получай паек! Давай, на допрос! Давай, не спи!...

На поверку мы строимся шеренгами в затылок друг другу. К нам входят дежурный по коридору со спи­сками камер в руках и старший надзиратель. Староста им докладывает:

—В камере 108 заключенных. Из них шестеро на допросе, двое в карцере и один в больнице. Есть прось­бы и заявления.

От последней фразы дежурный отмахивается ру­кой:

—Просьбы и заявления в другой раз.

—Это мы каждый день от вас слышим,— угрюмо замечает староста.

—Сказано в другой раз!— рявкает дежурный и на­чинает считать заключенных. В переполненной ими ка­мере это нелегко. Дежурный путается, считает во второй и третий раз и, наконец, сделав отметку в списке камер, уходит в сопровождении надзирателя.

Такая же процедура повторяется и вечером. По этому поводу мы, как-то, задали вопрос дежурному:

—Для чего нас проверяют два раза в день? Неуже­ли опасаются, что кто-то отсюда убежал или убежит?

Ответ был хотя и не очень вразумительный, но ис­ключающий всякие возражения:

—Не вашего ума дело. Так полагается...

Около десяти часов утра в камеру вносят огром­ную корзину с хлебом, тарелку сахара и три ведра ки­пятка. Каждый получает по поллитра кипятку в имею­щуюся у него посуду. Хлеб и сахар выкладываются на разостланное старостой одеяло и сейчас же начинается их дележка. Куски хлеба по размерам и весу неодина­ковы, один на 20-30 граммов больше, другой меньше, а разница в весе кусков сахара часто составляет 3-5 грам­мов. Неодинаково, по мнению заключенных, и качество хлебных паек. Горбушки, которые можно дольше же­вать, считаются питательнее и ценятся выше, чем мякоть.

Чтобы при дележке хлеба и сахара удовлетворить всех и никого не обидеть, в камере устраивается свое­образная жеребьевка. Кто-либо из заключенных стано­вится с завязанными платком глазами спиной к разло­женному на одеяле камерному пайку.

Староста, указывая на лежащие рядом куски хлеба и сахара, спрашивает:

—Кому?

—Такому-то,— отвечает заключенный с завязанными глазами.

Опять: —"Кому?" и т. д.

Получившие "неполноценные" пайки ворчат, но пра­вильность дележки почти никогда не оспаривают.

Камера пьет "чай" долго, не меньше получаса, а то и час. Каждый старается подольше растянуть "насыще­ние" своего голодного желудка.

Наконец, "чай" выпит и заключенные принимают­ся за свои мелкие тюремные дела: штопают носки, пле­тут веревочки для поддержки брюк, лишенных пуго­виц надзирателями, чинят истрепавшуюся в тюрьме одежду. Часто последняя представляет собой сплош­ные лохмотья, но заменить ее нечем. Заключенным в советских тюрьмах казенная одежда не выдается, а по­лучить вещевую передачу из дому возможно только с

разрешения следователя, предварительно "признавшись во всем".

Те, кому нечего чинить и штопать, разговаривают вполголоса или, таясь от надзирателей, играют в коло­тушки, шахматы, домино. Большинство же дремлет си­дя. Слишком мало времени дают нам для сна. Поэтому все мы охвачены постоянным и неутолимым желанием: спать, спать и спать.

От окончания раздачи пайка и до обеда во всей тюрьме затишье. Надзиратели редко заглядывают в ка­меры через дверные окошечки. Они, так же как и мы, дремлют, хотя для того, чтобы выспаться, времени у них достаточно и ночью.

В два часа дня мы получаем по поллитра горячего варева, назвать которое обедом было бы слишком пыш­но. Заключенные называют его скромнее и грубее: "ба­ланда". Это нечто, вроде жиденького супа, сваренного по очень несложному рецепту: пара пригоршней крупы на ведро воды без примесей жира. Иногда крупа заме­нялась столь же незначительным количеством квашеной капусты или солеными селедочными головками.

После обеда, до вечерней поверки и следующей за нею оправки, заключенные опять дремлют или занимаются своими делами и делишками. В 7 часов вечера нас угощают "ужином". Он точная копия "обеда "с добав­лением кружки кипятку. От последнего почти все отка­зываются. С чем его пить, если хлеб и сахар съедены еще днем?...

До отбоя ко сну осталось около пяти часов. Тяже­лые часы. Каждая их минута заполнена все усиливаю­щейся дремотой, нетерпеливым ожиданием начальст­венного позволения спать и страхом перед возможно­стью вызова на допрос.

Время тянется медленно, как арба с ленивыми быка­ми в упряжке. Наконец, часы в коридоре бьют двена­дцать. Заключенные заранее приготовили свои места для спанья, чтобы с первым же звуком "отбойного звон­ка" свалиться на них и уснуть. Но наша охрана не спе­шит так, как она спешила с "подъемом" утром. Проходит не менее пяти минут, прежде чем в коридоре звенит зво­нок, сопровождаемый криками надзирателей:

—Давай, ложись спать! Давай, ложись!

День в тюрьме длинный, но заключенным часто не хватает времени, тем более, что много его отнимает у них дремота, с которой трудно, а порой вовсе невоз­можно бороться.

У каждого из нас ежедневно находится какое-либо Дело. Например, чтобы починить одежду или заштопать носки, нужны иголки и нитки. Ни то, ни другое нам не дают и поэтому нам приходится делать их самим. Нит­ки мы делаем, распуская старые, до последней степени изорванные носки; при надобности из этих ниток пле­тем веревочки. Иголки у нас деревянные, из обточениых на цементном полу щепочек. Кое у кого, впрочем, есть и железные самодельные иглы. Для изготовления их использованы случайно найденные куски проволоки или украденные на допросах у следователей скрепки для бумаг.